Текст книги "Березовый сок"
Автор книги: Степан Щипачев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
Когда я оставался в избе один, я сразу открывал по чертям огонь. Целился всегда меж рогов сатаны, но ружье мое было с норовом, и круглые, еле заметные дырочки рассеивались по всей картине.
Один раз я возвращался от Тимки поздно вечером и боялся, что мать будет ругать, но она в этот вечер была особенно доброй и еще у порога ласково встретила меня словами:
– Баушка прислала весточку, зовет тебя на недельку к себе стосковалась, говорит. Собирайся. Завтра едет в Камышлов дядя Василий и тебя возьмет.
Я обрадовался: бабушку я любил и скучал по ней.
Когда тетка Фекла, жена дяди Василия, на рассвете постучала к нам в окно, я уже не спал; Павел тоже поднялся. Мать пекла мне в дорогу оладьи. Скоро мы все вошли во двор к дяде Василию, где стояла запряженная в телегу Гнедуха. Он положил на телегу сена, накрыл его рогожей и сверху усадил меня; сам примостился сбоку, свесив ноги.
Дорога от самой деревни шла в гору, и, как дядя Василий ни чмокал губами, как ни погонял Гнедуху, она еле плелась. Только к восходу солнца доехали мы до нашего поля под колками1; за ним свернули на большую дорогу, и Гнедуха побежала живее. По сторонам некоторое время тянулся березняк. Потом мы выехали на высокое открытое поле; кругом стало видно далеко-далеко; так же как с горы Воссиянской, открылось много неба.
(1 Колок – небольшая роща.)
– Вот она, Серебряная-то Елань, – проговорил дядя Василий. – Красивее местности на земле, видать, нету! Солдат Ефим сказывал: японец очень зарится на нее. Хочу, говорит, попить чаю на Серебряной Елани... Чего захотел, нехристь! Тьфу! – Дядя Василий плюнул и стегнул Гнедуху.
Дорога пошла немного вниз, и мы поехали еще быстрее. Скоро по левую сторону, под крутым берегом, блеснула река. Я привстал на коленки.
– Пышма виднеется, – пояснил дядя Василий. – Да ты сиди спокойно, не егози, сейчас подъедем к ней близко.
Но дорога еще долго виляла между березовыми и сосновыми перелесками, прежде чем мы въехали на мост. У меня захватило дух, когда я глянул вниз на широкую реку. Она блестела и ходила кругами под высоким мостом. Какими маленькими показались мне тогда Каликовка и Полднёвка!
За мостом потянулось длинное село, а за ним на высокой горе виднелась белая церковь.
– Скоро приедем, – утешил меня дядя Василий. – Видишь на горе церковь-то? Там вот и есть Камышлов.
У самой горы дядя Василий слез с телеги: пожалел Гнедуху; я спрыгнул за ним.
На горе сразу начался город. Мы снова сели, и Гнедуха затрусила рысью.
– Посиди спокойно, провертишь телегу-то насквозь, – ворчал дядя Василий.
Но сидеть спокойно я не мог. На все надо было посмотреть.
Дома в городе были большие, больше, чем у попа в Володине, а возле самых домов по обе стороны улицы тянулись дорожки из досок, и люди шли по ним, как по полу в избе, только каблуками постукивали.
Возле одного большого каменного дома я увидел много ребятишек: были поменьше и побольше, но одежа на всех была одинаковая – с серебряными пуговками. Один парнишка, маленький, веснушчатый, подбежал к телеге, уставился на меня и показал язык.
Телега скоро остановилась у ворот с каменными столбами.
– Вот и приехали; тут и живет твоя баушка, – слезая с телеги, сказал дядя Василий и пошел к воротам.
Бабушка выбежала ко мне запыхавшаяся, радостная:
– Приехал... Степанушко, вот обрадовал!.. Спасибо тебе, Василий Алексеевич, что привез парнишку. – Она обхватила мою голову и прижала к себе.
Когда мы с бабушкой вошли в дом, я увидел большую гладкую печь. Рядом с печью висела занавеска. Бабушка отдернула ее и сказала:
– Вот тут мы с тобой и будем жить...
За занавеской ничего не было, стоял только большой сундук. На полу у занавески я увидел мячик и взял его в руки. Дома у нас мячик тоже был, но его сшили сестренке из тряпиц, и он совсем не прыгал, а этот сразу и не поймаешь!
Я стал им играть. Но вдруг дверь отпахнулась, и в кухню вбежала маленькая девочка, чистенькая, с рыжими завитушками на голове, глянула на меня, на мячик и закричала:
– Это мой! Отдай!
Я отдал ей мячик, и она убежала на улицу.
– Это Лизочка, дочка хозяйская, – объяснила смущенная бабушка и вздохнула, – всегда поперечничает. Этих мячиков-то у нее каких только нету!..
Бабушка прошла возле печи и посмотрела в окно:
– В тарантас садятся, уезжают куда-то.
Я подбежал к бабушке – посмотреть, какой бывает тарантас. Колеса у него были большие, а внутри, бабушка сказала, всё мягкое.
Когда хозяева уехали, бабушка повела меня покататься на карусели.
Недалеко от церкви, за деревянными лавками, я скоро увидел что-то большое и круглое и сразу догадался, что это и есть карусель. Она вся сверкала и звенела: кружились лошадки, играла музыка, толпился народ.
Скоро я сидел верхом на лошадке, зануздав ее крепкой веревочкой, которую дала бабушка. Снова заиграла музыка, и лошадки медленно двинулись. Бабушка смотрела на меня и улыбалась... Скоро она осталась где-то позади, я видел только чужих людей; потом снова увидел бабушку, а потом... в глазах запестрело, замелькало, и все пошло колесом. Но я не ухватился за шею лошадки, как некоторые мальчишки, а сидел крепко и даже чуть откинулся назад, как, бывало, на Игреньке.
На обратной дороге с бабушкой поздоровался маленький веснушчатый парнишка с серебряными пуговками, и я сразу его узнал: это был тот самый, который показал мне язык.
Когда он прошел, бабушка пояснила:
– Это Коля. С Лизочкой во дворе часто играет, в гимназию бегать стал.
Вечером хозяин сказал бабушке:
– Пусть мальчонка хоть гусей стережет, все же у дела будет.
На другой день с самого раннего утра я выгнал гусей со двора на лужайку и следил, чтобы они не подходили к раскрытым воротам, через которые то и дело въезжали и выезжали мужики на телегах: туда – с мешками пшеницы и овса, оттуда – порожняком.
Гуси ходили лениво, вперевалку, щипали на лужайке траву и хворостины моей боялись. Но их мутил один горбоносый гусь: загогочет, загогочет вдруг и манит всех гусей к воротам. Начнешь отгонять – шипит и норовит ущипнуть клювом.
И в первый же день случилась беда.
В доме напротив поставили на окно граммофон. Бабушка мне уже показывала граммофон в хозяйских комнатах, но его тогда не заводили.
Я не отрывал от окна глаз, ждал, когда заиграет граммофон. Там кто-то смеялся, высовывались веселые лица, а граммофон почему-то молчал. Но вот к нему подошла девушка, что-то покрутила, и из трубы рявкнуло:
Барыня угорела,
Много сахару поела.
Барыня, барыня...
Но песенку мне дослушать не пришлось. У ворот послышалась грубая брань. Я оглянулся и увидел в воротах хозяйский тарантас.
– Куда смотришь, каналья! Ворон ловишь! – кричал на меня хозяин.
А кучер держал в руках помятого горбоносого гуся.
– Ну не дурак ли гусь, просунул шею между спицами! – возмущался кучер.
Стеречь гусей я больше не стал.
– Хочу домой, – сказал я бабушке, когда мы зашли с ней к себе за занавеску, и заплакал.
8. ОДИН НА ОДИН
Привез меня из Камышлова, от бабушки, Серегин отец, Кузьма. Слезая у своих ворот с телеги, он сказал:
– Купил новую книжку. Про Илью Муромца. Прибегай завтра, покажу.
Но смотреть новую книжку у Кузьмы на другой день мне не пришлось: всю Зареку взбудоражило одно событие – драка между Митрием Заложновым и Митрием Озорниным.
Митрий Степанович Озорнин, по прозвищу Мосенок, жил на краю Зареки. Был он невысокого роста, но коренастый, с округлыми широкими плечами. В молодости часто боролся на лугу, и в деревне не помнили, кто бы его осилил хоть раз. Говорили, что он клал под стельку сапога змеиное жало, потому и побарывал всех. На деревенских сходках Митрий вперед не лез, всегда стоял сзади, среди бедняков, но не молчал и за непокорство старосте и уряднику сиживал не раз в каталажке. Людям он казался немножко странным, с причудами. Его юродивая дочь Настя, толстогубая и слюнявая, с детских лет не слезала с печи. И он говаривал, будто она знает какое-то божье слово, и, если это слово скажет, посей пшеницу хоть на печи, она и там взойдет.
Всего дочерей у него было пятеро. Старшая из них, Аниска, сильная и работящая девка, нравилась Павлу. Об этом знала вся Зарека.
Единственному сыну Митрия, Лаврухе, шел восемнадцатый год, но силы и смелости отцовской у него не было, да и хворал все время.
Большая семья Озорника жила в тесной, старой избе. Но если ночь застигала в нашей деревне чужого прохожего человека, он смело шел в крайнюю избу в Зареке. Дорогу к ней знали многие в округе.
Я часто заставал там или седенького богомольного странника, или оборванного бродягу, боящегося попасть на глаза уряднику, или несколько семей черномазых и шумных цыган. Всех он принимал радушно и делился последним куском.
Хорошо чувствовали себя у него и голуби. В деревне редко у кого они жили, а у него на чердаке избы гудело от них, воздух над избой свистел от их крыльев.
Правду людям Митрий говорил в глаза, в драках ни от кого не бегал, и волос у него на голове было вырвано немало. С одним только Митрием Заложновым старался он не связываться. В большие праздники, когда Заложнов пьяный ходил по деревне и размахивал железной тростью, поперек дороги ему никто не становился. Боялись его в деревне все. Его жена Евфросинья и та никому, кроме попа, не смела жаловаться на беспутного мужа, даже когда он отбил у одного мужика бабу и привел ее в свою избу, где жила и она, Евфросинья, с ребятишками. Хвастливые мужики за глаза похвалялись унять Петушонка, но при нем были смирнее овечек. Даже задиристые и сильные верхохонские мужики только артелью в несколько человек осмеливались затевать с ним драку.
Было воскресенье.
У завалинки одной избы собралось много народу. Были тут и парни, и мужики, и острые на язык бабы. Цветистым кустиком немного в стороне стояли девки, смеялись и поглядывали на парней. Вертелись тут и мы, ребятишки.
В новой сатиновой рубахе, без картуза, сидел в середине на бревнышке Митрий Заложнов. На коленке у него тряслась и пела тальянка. Она казалась маленькой и хрупкой в его тяжелых руках, которыми он еще вчера у казенного амбара играючи подбрасывал двухпудовые гири. Рядом с ним сидел Семка с бутылкой в руках. Семка поднес Митрию полстакана водки, и тот выпил. Тут подошел Лавруха. Митрий поднялся и мутными глазами уперся в него. Парень побледнел.
– Тебе чего тут надо, Мосенок? Прочь отсюдова, выродок! – И Митрий пинком сбил его с ног.
– Идол окаянный! – зашептала рядом тетка Фекла. – Что ему парень худого сделал? Хворого бьет...
– Отца его не любит, – шепотом ответила ей другая баба.
Лавруха поднялся, искоса глянул на девок и молча поплелся домой. Отойдя немного, закашлялся и ухватился за грудь.
Снова переливисто заиграла тальянка. Бойкая вдова Аграфена что-то рассказывала бабам, и они хохотали. Семка, пошатываясь, наливал в стакан водку. О Лаврухе словно и забыли. Некоторые мужики стали уже расходиться. Но кто-то из ребятишек закричал:
– Митрий Мосенок идет!
Тальянка сразу замолкла, и все повернулись в ту сторону, откуда шел Митрий Степанович. Когда он подошел поближе, мы разглядели: на правой руке у него был намотан крепкий сыромятный ремешок, на котором висела стальная наковаленка фунта в полтора весом, на каких в сенокос отбивают литовки 1. (1 Литовка – местное название косы.)
Митрий Заложнов поднялся, поставил гармошку на бревнышко и пошел ему навстречу. Походка у него была тяжелая, открытая курчавая голова упрямо наклонена вперед, огромные кулаки крепко сжаты.
– Убирайся отсюдова! – крикнул он Митрию Степановичу, и шея у него стала красной. – Убирайся, тебе говорят, Мосенок!..
Но Митрий Степанович быком надвигался на него, держа на весу ремешок с наковаленкой.
– За что парня бьешь?! – глухо сказал он. – Бей меня, а парня не трожь!..
– Ты что? – выдохнул Митрий Заложнов и рывком бросился на него.
Но рука с наковаленкой мелькнула в воздухе, и по лицу Заложнова, заливая правый глаз, потекла густая красная струя. Вцепившись друг в друга, они тяжело топтались на пыльной дороге. Затаив дыхание, все следили за каждым их движением, а Санко бегал вокруг них и как безумный повторял:
– Ой, тятьку окровянили, ой, тятьку окровянили!.. Долго топтались они в пыли, стараясь повалить один другого, но никто одолеть не мог. Вдруг все охнули. Из соседнего двора выскочил на улицу Семка с железными вилами в руках и побежал к дерущимся.
– Ой, заколет он сейчас Митрия Степановича! – закричали сзади меня бабы.
Но в это время неожиданно для всех сорвался с места Федор, самый смирный в деревне парень, стоявший рядом со своим отцом, портным Артемием; он отломил от изгороди конец жерди и побежал на Семку так решительно, что тот, завидев его, сразу повернул назад. Все облегченно вздохнули.
Дерущиеся, тяжело дыша, продолжали топтаться на середине улицы. У одного рубаха задралась вверх и оголила половину спины, у другого намокла кровью. Но, видно, оба поняли, что ни тот, ни другой одолеть не сможет, разжали руки и с бранью разошлись.
Взбудораженная Зарека до вечера не могла успокоиться.
Придя домой, я долго сидел у себя на завалинке, смотрел на поскотину с черными солонцами, и на сердце было тоскливо... А ночью мне приснился Семка с железными вилами. Только бежал он не на Митрия Степановича, а на меня. Я закричал, но своего голоса почему-то не слышал.
9. УЧУСЬ ГРАМОТЕ
Лето подходило к концу.
В один теплый день мы с Серегой бегали по берегу Полднёвки. Он похвастался, что знает все буквы. Я еще не знал ни одной, хотя был на год с лишним старше его. Чтобы он не задавался, я наугад начертил палкой на песке непонятную загогулину.
– Какая это буква? – спросил я Серегу, думая поставить его в тупик.
Но, к моему удивлению, он спокойно сказал: "У". Я изумился: оказалось, и взаправду я написал настоящую букву.
Скоро я узнал от Сереги еще несколько букв, а недели через две мать мне сказала:
– Будешь ходить в школу. Хватит бегать-то зря. Восьмой год пошел.
Я сначала обрадовался, а потом приуныл. Говорили, что учительница в школе больно бьет линейкой по голове.
Мать подняла крышку старого, почерневшего сундука и достала холщовую сумку:
– Это тебе, для книжек. Еще весной пошила, только до поры не показывала.
Она ласково заглянула мне в глаза.
Мать любила меня, но нежности своей словно стыдилась. Я не помню, чтобы она когда-нибудь поцеловала меня или погладила по голове; и в этот раз она не обняла меня, не приласкала, но от ее доброго и заботливого взгляда стало легко и радостно на сердце.
Наступила осень.
В деревне закончилась молотьба, и на гумнах выросли высокие ометы свежей, золотистой соломы.
Рано утром, когда в холодном воздухе летали снежинки, я первый раз побежал в школу. На правом боку у меня висела ученическая сумка. Она была еще пустая.
Учиться отдали в Зареке только двоих мальчишек: меня и Гришку. Остальных моих ровесников родители в школу не записали, говорили: "Сохе грамота не польза", Давно была пора учиться Тимке, но его тоже не отдали"
Когда я подошел к школе, все ученики уже давно собрались у крыльца. Но в школу сторож нас не впускал, велел ждать учительницу на улице. Старшеклассники галдели, толкали друг друга, выбегали на середину улицы посмотреть, не идет ли учительница. Мы, новички, держались потише, робели. Третьеклассник Савка нас пугал:
– Учительница-то строгая. Чуть что – без обеда оставит, а то линейкой по башке стукнет.
Услышав снова упоминание о линейке, я совсем притих. Вдруг послышались крики:
– Идет! Идет!
Все сбежались поближе к двери. По улице шла высокая девушка, одетая по-городскому. Подойдя к нам, она поздоровалась. Мы вразнобой ответили:
– Здравствуйте, Валентина Павловна!
Сторож открыл двери, и мы шумно хлынули в школу. Учительница рассадила нас за парты; в одной половине – старшеклассников, в другой – нас, новичков. За всеми партами сидели только мальчишки. Девчонок не было ни одной.
Учительница сняла с головы косынку и белую шапочку, поверх которой была повязана эта косынка, села за столик и стала выкликать наши фамилии: "Озорнин, Заложнов, Савелков, Щипачев, Усольцев..." В ответ звонко летело: "Я – Я..."
Школа в Щипачах была срублена из бревен и мало чем отличалась от обыкновенной большой избы. Она состояла всего из одной комнаты, разделенной на две половины широкой аркой. Но поставлена была школа на самом высоком месте, и в ней всегда было много света, даже в пасмурные дни. Бледноватое зауральское небо стояло у самых ее окон, из которых открывался вид на поскотину и окрестные леса.
Закончив выкликать фамилии, учительница открыла шкаф и стала выкладывать на стол книги и тетради. На столе выросли две высокие стопки. Вскоре у каждого из нас похрустывал в руках новенький, еще не разрезанный букварь. Чистые, линованные в клеточку страницы тетрадей слепили белизной.
– Книгу берегите, не пачкайте, – предупредила учительница.
Она достала из маленькой сумочки белый платок, посморкалась и сунула его обратно в сумочку. Гришка мне зашептал:
– Сопли-то в платочек да еще в сумочку!
В деревне никто в платок не сморкался. Если иной парень и носил в кармане подаренный девкой платок, то только для того, чтобы при случае похвастаться.
К тому времени, когда выпал снег и началась зима, мы уже знали много букв.
Каждую новую букву учительница сперва сама писала на классной доске. Ее рука с кусочком мела быстро мелькала, мел постукивал и немножко крошился. На доске появлялись две буквы: заглавная и, простая, такие же, как в букваре, только больше.
Один раз, написав на доске буквы, учительница взяла из шкафа какую-то длинную, узенькую дощечку и, что-то поясняя, стала тыкать ею в буквы, написанные на доске, Я спросил у Гришки:
– Что это у нее в руке?
– Линейка, – ответил он, пожав плечами.
Я удивился. Линейку я представлял себе чем-то вроде деревянного тесака, сделанного нарочно, чтобы стукать ребят по голове.
Учительница у нас была строгая, но линейкой по голове никого не била. Единственный раз только, рассказывали ребята, прошлой зимой стукнула Савку за то, что он вымазал себе руки сажей и на уроке ухватил одного парнишку за лицо.
Складывать из букв слова мы еще не умели. И на одном уроке учительница достала из шкафа картонные буквы, рассыпала их на столе и стала по очереди заставлять ребят складывать из них слова. Но слова не складывались. Ребята, смущенные, один за другим садились на место.
Я не знаю, как это получилось, но, когда я положил две буквы рядом: сначала "м", а потом "а", с губ как бы само сорвалось: "Ма". Две буквы слились в один звук. К этим буквам я прибавил еще две такие же и раздельно прочитал: "Ма-ма". От радости у меня, должно быть, блестели глаза. "Ма-ма", – повторил я еще несколько раз и уже совсем легко стал складывать другие слова.
10. СВАДЬБА
В середине зимы, вскоре после крещенья, в нашей семье произошло большое событие: женился брат.
Однажды, когда мы сидели с матерью на печи – сумерничали, он вошел в избу растревоженный и сказал матери:
– Аниску просватали за Фильку Тимина.
Он впервые при матери грубо выругался и заходил по избе. Половицы под ним скрипели и прогибались. Мать слезла с печи и стала его расспрашивать.
– Помолвили. За столом сидят. Аниска ревет: не хочу, говорит, за Фильку, а Митрия-то Степановича, видно, сваха уговорила – согласился... Не бывать этому! – топнув ногой, выкрикнул брат и вышел из избы.
Мать накинула на плечи шубейку и выбежала за ним.
Никогда еще так долго не приходилось мне сидеть вечером одному. Давно выучил уроки, переиграл во все игры, в какие мог играть один, но ни брат, ни мать домой не приходили. Только уже совсем поздно, когда стали слипаться глаза и я собрался было ложиться спать, к воротам кто-то подъехал; послышались голоса, заскрипел под ногами снег... Дверь в избу отпахнулась, и я увидел на пороге Аниску в одном ситцевом платье, румяную от мороза. За ней с тулупом в руках входил брат. В сенях слышались еще чьи-то шаги. За братом входили в избу мать и Мишка Косой, недавно женившийся парень.
Остолбенев от удивления, я стоял у тренога и смотрел то на брата, то на Аниску.
– Спасибо тебе, Михаил Григорьевич, за все спасибо! – заговорил брат, возвращая Мишке его тулуп.
– За что спасибо-то? Тулуп для того и справлен, чтобы девок воровать, – смеялся Мишка. – Прощевайте, поеду, а то увидят моего Серка у ваших ворот и сразу смекнут, кто подсоблял тебе... Не заморозил девку-то по дороге? добавил он.
Брат улыбался. От радости он не находил слов и снова благодарил:
– Спасибо, спасибо, Михаил Григорьевич!
Мишка был старше брата всего года на три, и называли они друг друга только по имени. Сегодня впервые брат величал его по отчеству.
Когда Мишка уехал, мать засуетилась у самовара. Брат и Аниска сели в уголок и тихо о чем-то говорили. Я улавливал только отдельные слова.
– Тятя-то упрямый... Вдруг не согласится... – приглушенно говорила Аниска.
Брат хмурил брови. Я присел к уголку стола и с восхищением глядел на брата.
"Увез просватанную девку. Вот здорово!" – думал я, совершенно расхотев спать.
Мать поставила на стол закипевший самовар, и мы сели пить чай. Аниску мать посадила рядом с собой, а брат сел на свое постоянное место, на котором когда-то сидел отец.
Мать не успела еще налить чашки, как в сенях кто-то застучал ногами, сбивая с пимов снег. Мы уставились на дверь. Неторопливо, с осторожной оглядкой в избу вошел Митрий Степанович, отец Аниски.
– Так и знал, так и знал... – начал он своим быстрым говорком. – Кроме Пашки, некому было девку увезти. Так и знал...
В старом, дырявом полушубке, широкий, с округлыми плечами, стоял он на середине избы. Мы замерли, ожидая, что будет дальше. Аниска сидела красная, опустив глаза. Павел тоже боялся взглянуть на Митрия.
– Ну что ж, благословляю вас, детки! – неожиданно весело сказал Митрий и вынул из-за пазухи бутылку водки. Он был уже под хмельком.
Аниска вышла из-за стола и повалилась в ноги отцу:
– Спасибо, тятенька, что не прогневался... Прости меня, безрассудную...
Она хотела что-то сказать еще, но не смогла – заплакала.
Мать встала из-за стола, ласково подняла Аниску и с поклоном пригласила Митрия к столу. Павел тоже поднялся и кланялся гостю.
Присев на табуретку, Митрий покрутил бутылкой у себя перед носом и со всей силы ударил донышком о ладонь. Пробка вылетела в потолок. Мать заторопилась расставлять на столе рюмки – счастливая, помолодевшая.
К свадьбе готовились целую неделю.
Надо было напечь и наварить угощения, купить вина, а тут еще жениха и невесту не в чем было везти к венцу. Требовались деньги, а взять их было негде. Пришлось занять у пахотных под отработку и продать пшеницу, которую берегли на семена.
В день свадьбы с самого утра в избу набилось много народу. Бабы поголосистее проходили вперед. Началось причитание. Резкий голос худой высокой бабы Василисы царапнул по сердцу, будто кто-то провел гвоздем по железу. Голоса других баб вырвались почти сразу же, сливаясь в один пронзительный и тоскливый вой:
Увезут-то тейя в чужую сторонушку,
Да ко чужому-то свекру-батюшке,
Да ко чужой-то свекрови-матушке...
Жила Аниска тут же в Зареке, и ни в какую "чужую сторонушку" ее увозить не собирались, но она ревела в голос.
К полудню стали собираться родственники.
Первыми пришли чернобородые мужики: дядя Федор, крестный Павла, и дядя Василий, за ними – двоюродные братья матери: Иван Петрович, напоминавший мне горбоносым лицом одного воина на иконе в церкви, и Андрей Егорович, прозванный Кобыленком, у которого нос тоже был с горбинкой, только по нему наискосок проходил рубец – след старой драки. Иван был мужик спокойный, рассудительный, Андрея же знали все как насмешника и песельника. Говорили даже, будто на одних похоронах, сидя на телеге с гробом, он запел: "По Дону гуляет казак молодой".
Протискалась в передний угол и сваха Василиса Егоровна – сестра Андрея, такая же, как и брат, бойкая на язык.
Последним пришел Балай. Его пригласили на свадьбу дружкой, чтобы кто-нибудь не напустил порчи на жениха или невесту. В деревне так много говорили о колдовских заговорах, что мать не решилась справлять свадьбу без Балая. Бабка Марьяниха при мне рассказывала матери, как на одной свадьбе жених сидел-сидел рядом с невестой – да как заблеет по-козлиному... А Балай-то не был приглашен. Пришлось жениховым родителям в ножки ему кланяться, чтобы снял это наваждение с парня.
Когда Балай прошел в передний угол, мать ему первому поднесла рюмку водки. Его широкое рябое лицо расплылось в улыбке.
В церковь поехали на пяти кошевках 1. (1Кошевка – выездные нарядные сани.) Под крашеными дугами брякали бубенцы и колокольчики, сбруя блестела медными начищенными блестками.
Когда кошевки скрылись из виду, собравшиеся поглазеть на свадьбу стали расходиться. Церкви в нашей деревне не было, и венчать поехали за четыре версты, в село Володино. Все знали, что молодых привезут из-под венца только к вечеру.
Изба сразу опустела. Дома остались только мать и бабушка, приехавшая из Камышлова на время свадьбы, да тетка Фекла. Они хлопотали около пышущей жаром печи, сажали в нее на железных листах сладкие пироги; слышался стук ножа и чугунного пестика в железной ступке. Готовились к вечернему свадебному пиру.
Я вертелся тут же. От соблазнительных лакомств мне нет-нет, да и перепадало что-нибудь; то сладкая вода, слитая с вымытого изюма, то косточки урюка, которые я тут же разбивал молотком, чтобы вынуть ядрышки.
Радовался я, должно быть, больше всех. И чужой-то свадьбы я не пропускал ни одной: вместе с другими ребятишками толкался там и глазел на всё, а тут свадьба у нас, в нашей избе! Я чувствовал себя героем. Мне казалось, что все ребятишки в Зареке с завистью поглядывают на меня и между собой говорят: "Степкин брат женится!"
Перед вечером в избу и во двор снова набилось много народу – ждали молодых из-под венца. Мы с Серегой и Гришкой не раз выбегали на дорогу, к берегу Полднёвки, посмотреть, не покажется ли на спуске к мосту свадьба. Но там было пусто. Только уже в сумерках, выбежав снова на дорогу, мы услышали звон бубенцов и колокольчиков.
– Едут! Едут! – закричали мы и со всех ног кинулись к избе.
Скоро все пять кошевок – одна за другой – подкатили к воротам. От взмыленных лошадей валил пар.
Дядя Федор – посажёный отец жениха – соскочил с облучка и вошел во двор.
Мать к этому времени нарядилась: надела кубовый в красный цветочек сарафан и высоко, под самой грудью, подпоясалась малиновым гарусным поясом. Была она еще статная, красивая.
Когда дядя Федор подошел к порогу сеней и, повернувшись лицом к воротам, постелил перед собой потник , мать с иконой в руках вышла из избы и стала рядом с ним. Молодые – сначала Павел, потом Аниска – пали перед ними на колени, прося благословения.
Когда гости сели за стол, сваха подошла к Аниске, расплела ее толстую русую девичью косу на две тоненькие, обмотала их вокруг ее головы и повязала Аниску платком уже по-бабьи: затянув узелок не под подбородком, а на затылке. Потом, как водилось, поднесла молодым зеркало и заставила их посмотреться.
В эту минуту от порога и с полатей, куда успели забраться некоторые мужики и парни, начали орать самые срамные слова про жениха и невесту. Лицо у Аниски стало пунцовым; она не знала, куда глаза девать. Павел нахмурился, тоже покраснев от стыда, но сделать ничего не мог. Был такой безжалостный обычай. Не орали только на свадьбах у богатеев. Там боялись.
Но и у нас крикуны тоже скоро приутихли.
– Андрюшка Кобыленок выпимши, ну его – связываться, – слышались приглушенные слова у двери.
Андрей действительно был навеселе и сам по-озорному поглядывал на крикунов, а кое-кого из них и поднимал на смех...
Свадебное веселье продолжалось за полночь...
1Потник – войлок, подкладываемый под седло.
11. СНОХА
Зима подходила к концу.
Учительница на уроках стала чаще на нас покрикивать, а кое-кого и дергать за ухо. Да и неудивительно. Как тут не напутать чего-нибудь в решении задачки или не сделать кляксу, выводя аккуратные буквы в линованной чистой тетрадке, когда на дворе так ярко светит мартовское солнце. Черная парта у окна, за которой я сидел, к середине дня становилась такой теплой, что мы с Гришкой после игры в снежки грели на ней руки.
Брат с матерью опять стали поговаривать о пахотных. Надвигалась весна, а сеять было нечего: пшеница, которую берегли на семена, была продана, чтобы справить свадьбу, а овса и вовсе не оставляли, рассчитывали весной у кого-нибудь прикупить. На еду хлеба тоже не было. Сидели на одной картошке.
Мать стала спрашивать у зажиточных мужиков, не нужен ли кому в борноволоки парнишка. С одним низовским мужиком она совсем было договорилась, но, когда через несколько дней пошла к нему попросить задаток, он сказал: "Степка твой, говорят, боронить не умеет. Я взял другого парнишку". Мать вернулась домой с пустыми руками.
Брат за меня обиделся, низовского мужика обругал, а меня, притихшего и смущенного, утешил:
– Ничего, Степша, не пропадем!
Перед самой весной брат съездил в Травяное к пахотному. Овса и пшеницы на семена он привез, но пахотного обзывал лиходеем и кулаком.
– За три мешка зерна весь наш покос отхапал! – возмущался он.
Но брат особенно не унывал.
– Ничего, заживем... Только бы посеять десятинки две... На Кудельку сходим. Вдвоем-то чего-нибудь подзаработаем, – шептал он, бывало, ночью Аниске, когда с полатей доносилось легкое похрапыванье матери.
Под лавкой, около двери, лежали его большие бахилы, измазанные грязью и навозом. После свадьбы брат и вовсе почувствовал себя хозяином в доме.
(1 Так называли у нас асбестовые прииски.)
Сильная и работящая, Аниска тоже сразу взяла на себя немалую часть женской работы в доме: носила на коромысле из проруби полные ведра воды, задавала Буренке корму, вместе с матерью перед праздниками мыла и скоблила ножом скрипучие половицы в избе. В отцовской семье у Аниски, кроме нее, еще были четыре девки – не очень-то разойдешься. Теперь ей, должно быть, не терпелось стать самостоятельной бабой. На мать она начала поглядывать косо: видно, про себя решила, что свекровь ей не указчица.
Я к Аниске вначале привязался: когда прибегал из школы, больше всего вертелся около нее. Но скоро она стала показывать характер.
Началось это с ватрушек.
Стоял у нас в амбарчике сундучок, и в нем лежали две ватрушки, оставшиеся от свадьбы. Я понимал, что они сберегаются для гостей и что трогать их нельзя. Но как-то раз, когда мать послала меня за чем-то в амбарчик, я не удержался и от одной немножечко отщипнул. Ватрушка показалась такой вкусной, что я не утерпел – отщипнул еще малость. На другой день я опять открыл сундучок. "Только вот эту завитушечку сверху отломлю и больше не буду", – думал я, но рука тянулась второй и третий раз.