Текст книги "Мандарин"
Автор книги: Стас Бородин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
Его потянуло на возвышенные места, которых в Париже в последние годы стало предостаточно, – или он ошибается, и эту смешную башню и все прочее построили позже, тогда же, когда и легковесный дворец, – но еще раньше он начал рассматривать плафоны уличных фонарей, скаты крыш и голубые, изрезанные крышами проемы чистого неба, с трудом преодолевая животную, волчью привычку смотреть под ноги, в лучшем случае, на пол собственного роста от тротуара, давным-давно ставшую потребностью и необходимостью, все, наверное, для того, чтобы увернуться от грубияна-прохожего или иных опасности и неудобства. У волка это обычно страх остаться голодным, у человека, тем паче сытого и даже отчасти пресыщенного, – упустить то общее, что еще есть у него с людьми его класса. За неимением лучшего ему приходится терпеть чужие привычки и, что хуже всего, ритм жизни, который весьма неподобающим образом выстраивается по самому резвому и нетерпеливому. Если для того, чтобы выбраться из этого заколдованного круга, нужно деклассироваться – что ж, это пускай. Он начал с А., Аннет. Всегда с чего-то приходится начинать. Почти всегда как раз с того, что болит. И обыкновенно все проходит гораздо легче, чем заранее думается. И гораздо возможнее.
Нет, это был никак не эгоизм. Раньше, когда у него появлялись деньги, он тоже не от альтруизма несся к ней, предлагая и даже навязывая подарок, увеселение или трату. Теперь у него пропал вкус к тратам, разумеется, и к увеселениям тоже, и когда он о ней вспомнил, – а то поначалу ему вообще память отшибло, – Н. улыбнулся, – ему показалось неудобным назначать ей свидание, ничем особенным не одаривая и к тому же не имея ни внешнего повода, ни внутреннего стимула, которые только и могли бы оправдать всю эту пышность. Это было бы чересчур потребительски, вдобавок, учитывая его нынешнее положение, несамоотверженно и, как ему казалось, чревато упреками и он с радостью ухватился за такое вот объяснение. Чуть позже, когда до случайных людей дошло, сколько у него денег, сразу стало ясно, что это рассуждение несостоятельно и, следовательно, лишь предлог. С некоторых пор он мог пригласить на чашку чая любую парижскую паршивую овцу, не предложив ей даже сахару – и все равно донельзя ее осчастливить. Несомненно, высокое социальное положение имеет ретроспективный характер и касается старых знакомых. Однако тогда уже было поздно, – он совсем отвык, – и, невзирая на угрызения совести, он продолжал от нее скрываться. Они, разумеется, встретились еще раз или два, кажется, у него дома, но он сознательно ограничил свои любезности поистине монастырскими рамками; тем не менее, она не решилась ни в чем его упрекнуть – ей-то было видно, что он чем-то ужасно, до рассеянности озабочен, к тому же видно было, что новой любовницей он не обзавелся, – и она постановила – с чисто французской, ни к чему не обязывающей деликатностью, даже не обязывающей доискиваться причин и оттого восхитительно подходящей для лентяев, – что его, по-видимому, гнетет смерть его благодетеля, – ведь он так сильно изменился после того, как получил наследство, – что ж, вслух решила она, он настоящий француз, это пройдет, он очухается и снова окажется у ее ног, вовсе не имея это в виду, – но, наверное, это займет много времени, – и только это заключение и имело для нее какую-то важность, поскольку исключало перспективу сохранения верности ждать не имело смысла, к тому же можно и не дождаться, тем более, что она уже не первый год хороша собой и должна думать о будущем – а кроме того, это и не повредит в длительной перспективе. Не исключено, что их отношения были обречены с момента, когда они начали строить такие вот словесные конструкции.
Он нанял двух слуг, милую супружескую пару, но вскоре их рассчитал и опять остался вдвоем с Ж., стариком-дворецким его родителей, который без всякого участия Н. ухитрялся вести дела так, что счета всегда были оплачены, квартира убрана, а обед в назначенное нужное время стоял на столе, накрытом должным образом и на нужное число приборов, а те, кто все это под его руководством осуществлял, не попадались Н. на глаза. Разумеется, это страшно его деклассировало. Светский человек, даже не высшего сорта, даже всего только стремяшийся утвердиться в сомнительного толка парижских кругах, которые и светом-то не назовешь, а все-таки усмотрел бы в таком домашнем укладе только что не самоубийство, потому что для него, как для молодой женщины, белье, порядок в доме – залог уверенности в себе и первейшее условие для продвижения по общественной лестнице. Н. имел это в виду, нанимая слуг, но уже вовсе об этом не думал, когда рассчитывал их, и даже подивился тому, как мало сожалений – особенно в сравнении с надеждами, которые он на этих слуг возлагал, – пробудило в нем их увольнение. Н. было совершенно ясно, что теперь он погиб в глазах какого он там ни на есть света, и это-то еще ничего, но его несколько заботило и пугало, что многие из его знакомых решат ретроактивно, что он никогда и не был светским человеком и, следовательно, не имел права вращаться среди них. Слишком, слишком уж без боя. Впрочем, куда вероятнее было, что они сочтут его чудаком.
Потом это обстоятельство забылось.
Может быть, на его поведении сказалась природная скупость, которую раньше давило больное самолюбие. Может быть. Но что мы знаем о нераскрывшихся человеческих чертах? Может статься, что мы всего-то комок встроенных в нас свойств, проявляющихся при подходящих обстоятельствах, ну, а уж таиться-то может что угодно, так что на нашу долю только и остается, что выбрать оболочку, антураж, дабы заключить в них свойства, то есть, в общем, жизненный уклад, на котором, как на дне морском, отпечатывается наша урожденная окаменелость. И тогда ему следовало не жаловаться, а наоборот, благодарить судьбу, изрядно поспособствовавшую выявлению истинных черт его характера, задавленных, наверное, бедностью и противоестественным социальным – он чуть было не сказал – укладом. Но, может, это не совсем так, может быть, человек может меняться, а то ему и меняться не надо: создайте условия – проявится волк, измените – заяц...
Некоторое время Н. пытался разводить тюльпаны. "Может быть, – подумал он и содрогнулся – обилие этих "может быть" ввергало его в состояние тяжкой неуверенности, – может быть, их массивный и замкнутый вид, не пропадавший, даже когда совсем облетели лепестки, формой напоминавшие лопасти пропеллера, – недаром их так любят голландцы, – гармонировал с его тогдашним умонастроением." Во всяком случае, в них не было буйства. Поначалу он купил несколько горшков и поставил их под огромным аркообразным окном, смотревшим на внутренний дворик, в которое иногда заглядывало солнце. Ему показалось, что выставить их с парадного бока, с видом на набережную, было бы не по-китайски, нетактично. К тому же у окон с той стороны были узкие и небезопасные подоконники. Самые первые горшки были навязаны ему бродячим торговцем, чьим-то агентом, наверное. Н. наверняка ничего бы не купил, если бы его со вчерашнего вечера не пленили цветы, которые этот торговец успел подсунуть в лавку, занимавшую подвальный этаж, – туда Н. иногда заглядывал. Для столь ранней весны они выглядели даже слишком ярко и обязательно попадались на глаза.
В конечном счете Н. приобрел не менее двух дюжин горшков с тюль-панами. На подоконнике умещались штук шесть; остальные он расставил по всему дому. Особенную прелесть он находил в том обстоятельстве, что тюльпаны почти не растут, не прибавляют в росте и не кустятся, так что на них можно было с самого начала смотреть как на свершившийся факт. Как и многих других, его заинтересовали цвета, вернее, расцветки, вернее, теплота тона этих расцветок, поначалу ему показалось, что оттенков множество, но потом он понял, что их всего три-четыре. Однако вскоре ему привезли новые, совсем уже не красные тюльпаны. Он начал наводить справки, выяснилось, что им несть числа, собственно, можно за несколько месяцев вывести по заказу тюльпан любого цвета, неизвестно только, сохранится ли цвет в потомстве. Поэтому его исследовательский интерес сузился и опять свелся к оттенкам красного, он снова начал придираться к ярко-красным тюльпанам. Что делать с белыми, синими, желтыми и черными цветами, приобретенными оптом в первые месяцы, он не знал, они ему разонравились, но он не мог решиться их выбросить, потом у него возник крамольный план переделать их в красные, и он довольно долго этим занимался. Разумеется, он был неправ. Нелепо предполагать, что ненатуральный цвет – даже если согласиться, что он ненатуральный, – есть следствие только специальной подкормки, скрещивания и отбора – это еще и дело случая, стало быть, натуры, – но ощущение, что он плох оттого, что находится всецело в человеческих руках, было живучим и осталось у него надолго, как атавизм. Впрочем, жаловаться не стоит – Н. приобрел вкус к возне с землей, вернее, позыв, поскольку земли у него не было, зато такой сильный, что время от времени он подходил к одному из горшков и начинал разминать пальцами комки чернозема. Наверное, именно тогда до Н. впервые воочию дошло, что делает с комком земли вода, – твердый как камень, он становится хрупким и раскалывается от собственной тяжести, потом мягчает и начинает напоминать навоз. Н. пришло в голову купить дом, неважно где, скорее всего именно в городе, но обязательно с куском земли. Это выражение, едва ли не двойственное от природы, сослужило ему дурную службу. Началось с того, что Н. начал посматривать по сторонам во время прогулок по городу, которых, когда он вошел во вкус, стало много больше одной в день, исподтишка разглядывая дома, на фронтонах которых значилось "предлагается купить", чего в те времена было предостаточно. Иногда он обходил такие дома кругом и даже заходил во двор. Со временем он начал наведываться в конторы торговцев недвижимостью, быстро смекнувших, что ему требуется. Н. хотел участок земли, – ну, так ему стали предлагать дворцы, окруженные парками, в которых росли вековые деревья, – каждый из которых стоил целого состояния, кстати сказать, Н. знал, что их сколько угодно в Лондоне, но даже не подозревал, что в ХVIII столетии нечто в том же духе строили в Париже, – новомодные особняки обвитые колоннами, спланированные безвестным гением с таким расчетом, чтобы они лишились национальных черт, а также признаков пола, неотделимых от зданий, выполненных в сколько-то классическом стиле, всегда однозначно мужских или женских – наверное, в этом-то и состояла гениальность – квартир с отдельным входом и палисадником и кошмарное количество загородных домов всех типов. От изобилия могла закружиться голова, но только при условии, что все эти домовладения или хоть значительная их часть покажутся ему соблазнительными в таком случае с течением времени они превратились бы в живой соблазн, не дающий спать по ночам, собственно, в кошмар. По-видимому, это условие не было выполнено – во всяком случае, Н. ощущал потом одно лишь неудобство.
Именно тогда, – кажется, через полгода или даже десять месяцев после его вступления в права, – именно тогда и пришла эта ужасная китайская открытка. Он и не знал, что еще способен так славно переживать. Его особенно взволновало то обстоятельство, что теперь вся история сделалась предметной, не обретя, однако, конкретных черт, и стала казаться ему неохватно огромной – словом, она перелетела через океан. Так что его не очень интересовало, что там в самом деле написано, вдобавок он боялся оказаться в неудобном положении, показав ее какому-нибудь пытливому китаеведу. В результате он так никому ее и не показал. И так ясно было, к чему она, – это было стандартное извещение о похоронах или, может быть, приглашение, отпечатанное иероглифами на желтой бумаге с траурной каймой, – видимо, дань европейским предрассудкам. Сия открытка была вложена в конверт, над-писанный квадратными латинскими буквами, не столь уж и ясно на каком языке – особенно обратный адрес, – дикая, хотя и читабельная морфологическая абракадабра. Н. так и не смог понять, владеет его корреспондент хоть каким-либо из европейских языков или же с трудом оперирует фонетическом наполнением основных европейских алфавитов, на одном из которых он воплотил, как музыкант, завещанное ему звучание. Во всяком случае, китайский каллиграф следовал весьма специфическим правилам транслитерации собственных имен, разительно отличающимся от установленных как германской, так и романской традицией, – к тому же собственные имена как были, так и остались китайскими. Все это могло быть совпадением, могло быть шуткой, – любое совпадение всегда немного шутка, – и наверное, Н. не так уж сложно было бы себя в этом убедить, если бы он не помнил в точности как разворачивались события, начиная с разговора под сенью гобеленов и до сего дня, и если уж придерживаться рефлекторно-естественной (оборонительной) версии, то следовало розыгрыш превратить по меньшей мере в заговор, а на это он ни в коем случае не решился бы, ибо знал, какая это опасная вещь – заговор, цель которого неизвестна. "Никаких обид, – решил он, – и никаких иллюзий".
Н. уже с полчаса дремал, шепотом беседуя с самим собой, низко опустив голову, и прядь волос, выцветших, но еще не до конца поседевших, пересекала потный лоб, отчасти к нему прилипнув, и, доставая до кончика носа, чуточку щекотала веки и переносицу, не давая сосредоточиться – ни думать, ни дремать. Его как будто что-то пихнуло: глаза приоткрылись, кровь явственно заструилась в жилах, и ноги напряглись. "Чуть-чуть энергии, – подумал он и попытался улыбнуться, – чуть-чуть внутреннего жара – и совсем другое дело. Во всяком случае, другие мысли." Бамбуковое кресло, в котором он невольно распространился, сразу показалось ему неудобным, и ему потребовалось переменить позу. Вздохнув, – глоток воздуха его освежил, но потребовалось еще, и он решил, что очень душно, – он оперся ладонями на плетеные подлокотники и медленно поднялся, не сразу почувствовав, что уже стоит на ногах, да еще столь твердо, – ноги онемели, – машинально шагнул вперед и левой рукой отвернул круглую створку иллюминатора на сорок пять градусов. В комнату ворвался свежий воздух, и листы бумаги, лежавшие на столике в беспорядке, взмыли и упали на пол. Н. опустился на колени и подобрал их, все, кроме одного, улетевшего за шкаф, – положил их на стол и придавил книгой. Затем, бросив взгляд в окно на бесплотное пространство между морем и небом, он оставил иллюминатор открытым и, семеня, вышел из каюты, чуть качнулся на пороге, понял, что ноги все еще плохо его слушаются, поднялся на несколько ступенек и вышел на палубу.
Там стояло очень похожее, очень заманчивое бамбуковое кресло, но Н. даже не обратил на него внимания. Впрочем, нет, обратил, и оно замаячило где-то в уголке глаза. Он подошел к самому борту, оперся о деревянные перила и слегка через них перегнулся. "Я еще легкий, – подумал он, – если мой брат так наклонится, что-нибудь обязательно не выдержит. Чревато катастрофой." Мимо него, прямо за спиной, пробежал молоденький матрос. Н. поднял голову, и на мгновение их взгляды встретились. Н. показалось, что столкновение было материальным и даже звучным. Карие глаза матроса вспыхнули и сразу же приобрели безразличное выражение. "Зрачки, – мелькнуло у Н., – какие удивительные зрачки, как у кошки, – он замялся, – ну, не как у кошки, щелочками, какая разница, даже не могу сказать, что только зрачки, – белки, радужные кружки – все не как у европейца. И конечно, не как у китайца. Настоящий зверь". "А вообще-то, – это признание отняло у него массу сил и времени, так что, решившись, он вздохнул, обвел горизонт взглядом, ни на чем его не задержав, и как будто опорожнил чашу, – китаец никогда не обратил бы на это внимания."
Все приключение, занимательное, как дрейф льдов вдоль гренландского побережья, заняло тридцать лет, целых тридцать, звучит, если выговоришь, как "миллион", – если решишься – все это время он старел, старательно оберегая себя от лишних переживаний, в чем преуспел, и вообще, ничего нового, – и ведь так понятно, – весть о наследстве переполнила и выплеснула наружу чашу, из которой он пил бы иначе всю жизнь и еще осталось бы. Его судьба решилась после того, как он постановил, что остается жить в своей квартире с тем, чтобы не приспосабливаться к новой и не попадать в неопробованное, заведомо неловкое положение, из которого пойдут-поедут другие, столь же неизведанные, как ростки из срезанной ветки, и жизнь так и пройдет – в отвлечениях, в нескончаемом бегстве от сути. На что ушли эти годы? Он их истратил? Кто знает! Может, необходимо было кирпичиками уложить одни годы к другим. Говорят, что азиаты любого возраста все-гда старые, как мир. Вряд ли они сами это осознают, но даже если так, загадки тут нет – стаж складывается из персонального опыта и возраста цивилизации, наверное, деленного на пятьдесят или даже на сто, только бы они осознавали себя ее частью, и европейцу, даже бывшему, нужно здорово постареть и немало потрудиться, чтобы, поделив на сто, стать с ними на одну доску. Тридцать лет отнюдь не целиком были заполнены поисками – скорее ожиданием. Так путешествие складывается из пути к вокзалу, иногда – поисков вокзала, ожидания поезда и только потом, в конце, – из самой поездки. В течение нескольких лет он что-то предпринимал покупал китайские гравюры, к счастью, в количестве, не превысившем предела, за которым собирательство становится коллекционированием, вещью в себе (их еще можно было развесить по стенам, он так и сделал, но потом многие снял после того, как в квартире появились традиционные шелковые ширмы и занавески), ухаживал за цветами и даже пытался читать книги, причем последнее оказалось совсем уж бесполезным делом. На короткое время у него завелась молоденькая китаянка, которая должна была не то вести, не то украшать дом, миниатюрное создание, не попросившее ни франка после того, как стала его любовницей – собственно, наложницей, ибо они почти не разговаривали. При других обстоятельствах ему трудно было бы с ней расстаться, но, к счастью, привычки и знакомства уже опадали, как листья в октябре – ноябре. Все требует времени, даже бессмысленное ожидание, и хотя не очень-то принято переживать, пока его в достатке, а впереди – десятки плодотворных лет (однако стоило бы по крайней мере задуматься – отчего его так много), скоро оказывается, что и в спешке и в неуютице оно течет быстро, бездумно и совершенно невозможно уловить, что теряешь, безропотно подчиняясь его ходу, – вот так стареешь, одинаково страдая и от избытка, и от недостатка. Так что, если хочешь постареть с толком, сохранив душевное и телесное здоровье, равновесие и трезвый взгляд, нужно жить отдельно от времени, не вмешиваясь в его ход, – ты сам по себе и оно само по себе, – и это, может, единственное, что ему по-настоящему удалось.
Да, это самоуничижение – все время повторять себе, насколько ты мал, равно как и смотреть под ноги и по-старчески щупать палкой землю, самоуничижение, но, споткнувшись, уткнуться в нас носом – это унижение, и потому давайте-ка сочтемся. Может быть, – и вряд ли это новая мысль, но только кто мог это сказать? – путь, избранный Францией и Европой, вернее, европейцами, – сделать людей счастливыми, переустраивая природу и общество, – словом, мироздание, – сделав их прежде всего богатыми, столь же осмыслен и плодотворен, как, скажем, замысел изменить климат или отопить мировое пространство с тем, чтобы в январе не замерзать в своей квартире, то есть устранить холодную зиму как факт, – недаром один мыслитель предпочитал разводить у себя дома пресмыкающихся, – даром что они змеи и аллигаторы, – а не теплокровных. Это, может, и неплохой путь, и простой, и решительный, но очень уж он расточителен и уж слишком быстро растет на этом пути энтропия. В конце концов, тому, кто не хочет топить в квартире печку или камин, проще и надежнее обогреваться при помощи физических упражнений – это, по крайней мере, бесплатно.
Солнце просияло, проткнув облачко, как все в Китае, напоминавшее дракона.
Дело, однако, не в этом, не в этом, не в том, что жалко времени, денег и ресурсов, дело в экологии, в воде, в атмосфере – сколько же угля будет сожжено, воздуха отравлено, пока наши умники поймут, что от печек европейская зима теплее не станет, а если избыток углекислого газа в атмосфере и изменит среднеянварскую температуру в Лондоне, то много раньше основательно подтают полярные ледовые шапки и этот самый Лондон окажется под водой. Беда в том, что ущерб, который наносит сама себе европейская цивилизация, – худший из возможных видов ущерба, ибо он непоправим, ибо обратить вспять выветривание – все равно что реку, все равно, что жизнь будет только хуже, уровень энтропии никогда не понижается, не стоит и пытаться. Стало быть, весь расчет на безграничность ресурсов, но ведь мы-то знаем по крайней мере с восемнадцатого века, что земля круглая, а мир тесен, поэтому г-жа де Помпадур и сказала: "После нас хоть потоп", а не: "Все будет о?кей", может быть, имея в виду как раз ледовые шапки. Поэтому-то только в Европе все так быстро и, увы, необратимо меняется – девятнадцатый век разительно непохож на восемнадцатый, восемнадцатый – на семнадцатый, эра паровоза – на век Просвещения, а век Просвещения – на эпоху Великих географических открытий. Разумеется, вехи, события, эпохи, пестрота, но всегда главное отличие – следующая расточительнее предыдущей. Те, кто полагает, что колонизация чужих земель – дело стоящее, еще пожалеет, когда земли все выйдут, а привычка останется.
Назад нет хода – это и называется "прогресс". В Азии все, напротив, столь неизменно, что это, несомненно, и есть "отсталость" – там никогда не исключено возвращение по собственным следам. Это оттого, что в Азии всегда знали – ибо все, что там известно, известно с незапамятных времен, в том числе цена некоторых изобретений: все, что необратимо – трагично, собственно, трагедия – это и есть необратимость, необратимая череда грустных событий, смотри "Короля Лира", вдобавок, вовсе не обязательно необратимость пугающая.
И не в том дело, чтобы не изобрести пороха, – кстати, его китайцы и изобрели, – а в том, чтобы не позволить пустяковому и неподконтрольному изобретению изменить систему общественных ценностей, – и ради этого даже не жалко упустить возможность перевооружить армию огнестрельным оружием. Всякая перемена к лучшему, переход к новому лишь оттого, что оно в чем-то более эффективно, должно быть дважды отмерено, ибо оно попросту губительно, если не продиктовано необходимостью, начальной внутренней необходимостью. В Китае и Японии до сих пор лечат иглоукалыванием, почти без лекарств, а смертность там самая низкая на свете. Огнестрельное оружие позволило испанцам завоевать Южную Америку, а – предположим – англичанам – Северную, именно это потом назвали открытием Америки. По ходу дела под корень вырубались религии, расы и цивилизации, задним числом их объявляли примитивными под тем предлогом, что они не знают колеса и не способны сохраниться антропологически под европейским гнетом, хотя на самом деле они были, наверное, просто слишком деликатны – или же, тоже здравое предположение, – настолько непохожи на европейцев, что, в отличие от китайцев, не могли им пассивно противостоять, – так вполне здоровые полинезийцы гибли поголовно от завезенных европейцами микробов, а столь же здоровые негры – нет. Но, боюсь, сами европейцы пострадали от своих ружей не меньше, чем туземцы, с той разницей, что они этого еще не поняли, – кстати, эти самые ружья попали в руки североамериканских индейцев, и что же – ничего, их это не изменило, не то что водка и карты – ни новых ценностей, ни новых понятий, ни тяги к завоеваниям и оседлой жизни – в то время как европейцы, завоевавшие страну, создали там новую культуру и, наверное, новую нацию, как это – револьверы и стетсоновские шляпы – и немедленно ввели уже отмененное в Европе рабство. Когда их потомки выпотрошат Америку, им – за неимением лучшего – придется отправиться на Луну или на морское дно – и таким образом человечество, может быть, от них избавится. Нет ничего особенно плохого в изобретениях, если только они не определяют за нас наши задачи, не заставляют за себя расплачиваться и не создают ощущение могущества и вседозволенности. В противном случае мы быстро убеждаемся, что есть вещи похуже, чем война.
А суть дела в том, что человек не создан для того, чтобы жить в меняющемся мире, в свою очередь, мир, созданный на потребу человеку, тоже не рассчитан на быстрые изменения. Поэтому "менять" – почти тождественно "разрушать", особенно если держать в уме "тратить" и "ускорять".
В Китае, надо думать, еще незадолго до конца света будут плавать на джонках, выращивать рис и препираться о Конфуции. Европейцы занесли на Дальний Восток броненосцы и социальные дрязги, но сюда стоит приехать уже для того, чтобы убедиться, что ни то, ни другое тут никого особенно не волнует, – может быть, ничтожное ассимилированное меньшинство, – все проглочено.
Разумеется. Он с самого начала понимал, что поедет в Китай. К чему тут оправдания – разве это не самое достойное употребление для денег, заработанных столь ужасным способом? И если ему потребовалось тридцать лет для того, чтобы вытрясти из себя туристскую жилку, – иначе эта поездка стала бы экскурсией, – что ж, это еще не слишком долго. Главное, он прибыл сюда живым и здоровым. Хотя наверное, он свинья, раз ставит условия, – даже если бы его доставили сюда на носилках, но за те же деньги, ему все же следовало бы благодарить судьбу.
Н. налил себе стакан воды, только на три четверти, спустился вниз и там, в своей комнате, откопал в крошечном шкафчике, почти шкатулке, висевшем над кроватью, бутылочку с темной жидкостью, впрочем, почти неразличимой за толстым зеленым стеклом, и долил в стакан несколько капель. Лекарство. Затем он глубоко вздохнул и со стаканом в руке снова поднялся на палубу, постоял с минуту и с видимым отвращением медленно выпил теплую, чуть рыжеватую воду. Легче, действительно легче, как и от других снадобий. Лекарство или просто напиток – ради чего оно выдумано – вкуса или действия ради? Кем и когда? Во Франции на такие вопросы стоит искать ответ, здесь – бесполезно. И как все тут – лекарство не вылечивает, не доводит до конца. Правило – от всего, даже от болезни что-то должно остаться. Ну, и осталось.
По той же причине, по которой Н. трудно, даже невозможно было в свое время отважиться купить дом, в решающий момент, когда он созрел для путешествия, ему ничего не стоило решить вопрос с яхтой. Н. плохо представлял, как это можно поехать в Китай на поезде. Кроме того, такая поездка обязательно предполагала некоторое знакомство с местностью, прежде всего с пунктом назначения. Следовало хотя бы зрительно представлять себе вокзал.
А что он обо всем этом знал? У него был адрес, написанный черной тушью на пожелтевшей открытке, он отправил по нему письмецо, в котором извещал о прибытии, скорее, о намерении приехать, которое стало столь настоятельным, что, видимо, осуществиться... – ему очень хотелось хоть как-то поименовать адресата, но он не посмел. Ответа, разумеется, не последовало. Теперь остановка была за малым. Н. пробормотал, что всего лучше было бы отправиться в Китай в собственной квартире, но тут же понял, что хватил лишку, – всему свой порядок и антураж! – к тому же это было весьма затруднительно, а затруднительные проекты его и в молодости обременяли, – да и глупо, оставалось обзавестись плавучим домом или, как он не без удивления, а пожалуй, и не без гордости сообразил – кораблем.
Это заняло всего несколько дней, да и то, больше из-за отсутствия опыта и времени года. Прославленное страховое агенство, тесно связанное с Фульдтами и Ллойдом и вообще собаку съевшее в мореплавании, срочно телеграфировало своим представителям в Марсель, Тулон и Баальбек, и после короткого совещания в их пыльной парижской конторе Н. выбрал – по существу, порт, а не корабль, ибо всюду предлагалось почти одно и то же, и у него от непривычки аж закружилась голова – то, что выбрал, уплатил наличными полную цену плюс 16% комиссионных и тут же стал владельцем изрядного судна. За свои комиссионные агенство постаралось на славу. Через десять дней, когда Н. с двумя саквояжами прибыл в Тулон, его уже поджидала заново оснащенная и выкрашенная серозеленой водоотталкивающей краской яхта, приятно смотревшаяся бок о бок с бронированными чудищами, давно уже облюбовавшими себе эту стоянку, и готовая отчалить в любую минуту. Н. оплатил все счета, не торгуясь и даже не попытавшись выяснить цену, и сразу же поднялся на борт все это не только, чтобы выиграть время, но еще и оттого, что он понимал, что если в нем не будут по уши, до влюбленности заинтересованы, то перед ним, как перед всяким новичком, немедленно станут столь же труднопреодолимые препятствия и проблемы, что некогда перед самыми знаменитыми в истории искателями сокровищ, а именно – оборудование судна и комплектование хоть сколько-то пригодного экипажа. Н. понимал, что не может позволить себе ни малейшей оплошности, ибо она может превратить путешествие – а то, как знать, и все дальнейшее – в ад или еще хуже – в пиратский вояж. Стало быть, надо было платить.
Стало быть, деньги были истрачены недаром. Оставалось только попрощаться с тюльпанами и домашней утварью, сильно оскудевшей за последние годы. Н. не представлял даже, что это окажется таким трудным делом. Он некоторое время колебался – оставить тюльпаны на чье-нибудь попечение или бросить засыхать заодно со всем остальным, был и третий вариант – пересадить кому-нибудь в палисадник и предоставить собственной судьбе. Ему очень не хотелось допускать кого бы то ни было в свое жилище, и он почти решился оставить все как есть, но в последний момент передумал – вернее, кольнуло, что неприятно было бы в конце концов вернуться и обнаружить на подоконниках горшки с сухой землей, в которых когда-то что-то росло. Хотя этот вариант и представлялся ему маловероятным, его следовало предусмотреть. Оттого-то он и оставил соответствующие распоряжения. Впрочем, рассуждал он, тому, кто остро нуждается в милости Небес и снисходительном отношении незнакомых людей, не стоит оставлять цветы на верную гибель. Итак, за тюльпанами ухаживают, и, наверное, будут ухаживать до конца дней.
Путь в Китай представлялся ему либо путем подвижничества, либо путем соблазна – одно из двух. Первое было столь же невозможно для него, сколь и второе, – но превосходная, хотя и скромно обставленная яхта – разве это не третий путь? Разумеется, пиршество, совершаемое в расстроенной голове, меньшее излишество, чем лукуллов пир, но все-таки, – и к тому же, после выхода в море немедленно начинают разбегаться глаза, – но если это закон природы, даже болезнь, вроде морской болезни, то остается только развести руками – как готовиться к тому, от чего никуда не деться? Все, что заманчиво, взаимозаменяемо, друг друга стоит, и обычный морской энтузиазм это такой же натуральный Китай, как и прославленная изнеженность тамошних мужчин и женщин. Расточители всех мастей обычно прекрасно понимают друг друга, легко приспосабливаются к обстоятельствам и в итоге сходятся во вкусах. По-видимому, дело только в том, чтобы начать. Н. дал команду отплыть, испытывая легкое смятение и рассчитывая прийти в себя, когда путешествие ему приестся, благо оно обещало быть долгим.