Текст книги "Шляхта и мы"
Автор книги: Станислав Куняев
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
13 декабря 1945 года на первом съезде Польской рабочей партии из восьми человек избранного Политбюро четверо во главе с Гомулкой были поляками, остальные евреями. Все пятидесятые и шестидесятые годы Гомулка, несмотря на то, что он был женат на еврейке, осторожно, настойчиво боролся с этой процентной нормой.
На III съезде ПОРП в марте 1954 года из 12 членов Политбюро было уже лишь пятеро евреев. Меньше половины. На следующем съезде, в июне 1964 года, их осталось четверо. А в секретариате ЦК из восьми всего лишь двое. Мафия забила тревогу. Тут же собрался ЦК евреев в Польше, где началась выработка плана борьбы с Гомулкой. Но бороться с ним было непросто. Веслав был популярным и в рабочей и в крестьянской среде, которую он, несмотря на натиск «товарищей по партии», защищал от создания колхозов в Польше по советскому типу. Вскоре – в 1967 году он довел количество евреев в Политбюро всего лишь до двух единиц и, что самое «страшное», поддержал антиизраильскую позицию СССР во время ближневосточной войны 1967 года. А когда в 1968 году при нем польские евреи стали массами эмигрировать из Польши и Гомулка приступил к устранению с партийных и государственных постов всех функционеров, которые публично выступали в поддержку Израиля, то его в еврейских кругах предали окончательной анафеме и борьба с ним началась не на жизнь, а на смерть. Вся эта политическая вакханалия началась в Польше весной 1968 года, почти одновременно (и не случайно) с чехословацкими событиями. Для борьбы с Гомулкой в молодежной среде была создана сеть так называемых «коммандосов», которым было доверено рисковать своей репутацией, положением в обществе и даже свободой – но везде и всюду разжигать очаги восстания против Гомулки и верных ему людей.
В числе главных «коммандосов» были Адам Михник (Шехтер), Яцек Куронь, Хенрик Шлайфер, Антони Замбровский, Виктор Гурецкий-Мульрад – еврейские отпрыски высокопоставленных родителей, основателей компартии, членов Политбюро и ее Центрального комитета. Проводя некоторую аналогию, можно сказать, что в СССР им соответствовало поколение детей пламенных революционеров, носивших фамилии Якира, Литвинова, Окуджавы, Антонова-Овсеенко и т. д. (но разница была в том, что их высокопоставленные отцы сложили головы в 37-м). Опекал этот молодежный спецназ не кто-нибудь, а один из ближайших «сподвижников» Гомулки член Политбюро ПОРП Эдвард Охаб… Студенческие демонстрации, бурная деятельность диссидентского клуба «Кривое колесо» (помните, у нас в конце 80-х была телепрограмма Беллы Курковой «Пятое колесо»?), чрезвычайный съезд варшавских писателей с антигомулковской резолюцией, тысячи листовок в Варшавском университете, провокационная, нарочито антирусская постановка «Дзядов» Мицкевича в Варшаве – через все эти испытания Веслав прошел с честью.
Во время кульминации мятежа – истерического митинга (март 1968) во дворе Варшавского университета по инициативе верных Гомулке партийных руководителей к студентам прибыли рабочие, попытавшиеся утихомирить студентов, но это не помогло. Власти бросили на подкрепление дружинников – тщетно. И лишь милиция разогнала «коммандосов» и разогретую ими студенческую массу. На следующий день враги Гомулки раздают по Варшаве листовку, в которой напечатано, что в университете 8 марта от рук милиции погибла беременная студентка Баронецкая.
Позже оказалось, что она вообще на митинге не была (лежала дома больная), что не была она и беременной, но подлая сплетня всколыхнула молодежь, которая вышла на улицу с криками «Романа в Политбюро» (речь шла о еврее Романе Замбровском). Еще весь март студенты митинговали, протестовали и даже по примеру французских студентов во времена де Голля громили витрины и киоски. Тогда Гомулка пошел ва-банк, обнародовав связь «еврейских верхов», недовольных его политикой, со студенческими низами… Это испугало заказчиков мятежа, и они отступили. Чехословацкий вариант в Польше не прошел. Даже советское вмешательство не понадобилось.
Но через два года враги Гомулки сделали ставку на рабочих и подготовились к бунту куда серьезней. В начале декабря 1970 года группа высших партийно-правительственных функционеров (Альбрехт, Циранкевич, Зажицкий-Неугебауер, Верьмен) разработала провокационную программу повышения цен на продукты, и она в первую очередь была объявлена на Гданьских судоверфях перед рождественскими праздниками. Гомулка, который в эти дни закончил изнурительную работу по подготовке и подписанию мирного договора со злейшим историческим врагом Польши – Германией, был в состоянии эйфории от своего выдающегося дипломатического достижения и не разглядел сути экономической провокации, затеянной его партнерами по партийному руководству. Рабочие судоверфи, узнав о повышении цен, возмутились, прекратили работу, вышли на улицу (как впоследствии в 1991 году сделали наши шахтеры из Воркуты и Кузбасса). Начались митинги, на которых заправилами были вожди мартовского мятежа 1968 г. Они призвали рабочих идти «качать права» в партийные комитеты, по пути начались погромы автомашин, магазинов, киосков и даже железнодорожного вокзала. Несколько погромщиков были арестованы. На утро следующего дня толпа вновь вышла на улицу и потребовала их освобождения. Она подошли к Воеводинскому комитету ПОРП и подожгли первый этаж. Милиция начала стрельбу холостыми вверх, провокаторы из толпы закричали, что расстрелян ребенок. Позже оказалось, что это ложь, поддержанная радиостанцией «Свободная Европа». Но в те минуты толпа, услышавшая о «смерти ребенка», пришла в ярость и растерзала первого попавшегося милиционера… Милиция начала отстреливаться по-настоящему, появились первые убитые и раненые. Столкновения милиции и рабочих быстро разгорелись по всему побережью – в Гданьске, Щецине, Эльблонге. Они продолжались 2–3 дня, за которые милиционеры и охрана тюрьмы, которую хотели захватить нападавшие, застрелили 40 человек, 500 было ранено, а от рук провокаторов, хулиганов и отчаянной молодежи, вооруженных ружьями, железными прутьями и бутылками с бензином, погибло 17 милиционеров. Увечья получили 580 милиционеров, 51 дружинник и 69 солдат. Атмосфера четырехдневной гражданской войны была такова, что никакие усилия Гомулки и секретарей партийных комитетов, никакие выступления, речи, статьи генералов, агитаторов, части сознательных пожилых рабочих, руководителей предприятий не возымели в эти дни на умы мятежников никакого действия. Мятеж развивался, доходил до вершины и угасал, согласно своим внутренним законам развития.
19 декабря Веслав Гомулка, получив сведения о количестве жертв, лег с сердечным приступом в больницу. Без него собрался VII пленум ЦК ПОРП… Гомулка был снят со всех партийных постов. Первым секретарем ЦК ПОРП избран Э. Герек… На другой день, 21 декабря 1970 года, состоялось заседание ЦК евреев Польши. Это был их праздник: реванш за март 1968 года состоялся. Эпоха Веслава Гомулки в Польше – закончилась.
P.S. Восьмого марта 1981 года в Варшаве состоялись два собрания. Одно в Варшавском университете, другое на улице Кошановой в здании бывшего польского МГБ.
На первом было решено почтить всех студентов и преподавателей, которые после марта 1968 года были объявлены «мучениками режима Гомулки», изгнанными в США, Израиль, Австрию, Италию, Швецию. С их прославлением выступили Я. Куронь, А. Гештор, 3. Буяк, ректор университета X. Самсонович и другие бывшие «коммандосы», вожди мартовских событий 1968 года, члены клуба «Кривое колесо». Сейчас они уже были в «Солидарности».
Другое собрание, организованное патриотическим обществом «Грюнвальд», почтило память всех, кто погиб от рук клики, свившей себе гнездо в Министерстве общественной безопасности под руководством Я. Бермана и Р. Замбровского. Оно сразу же было объявлено в польской прессе сборищем «фашистов» и «антисемитов», в США еврейские организации прислали в польское посольство ноту по этому поводу, в «Жиче Варшавы» 20 марта 1981 года появилось открытое письмо, подписанное 147 интеллектуалами, с протестом против шовинистических и антисемитских проявлений в польской общественной жизни.
А на политическом горизонте уже явно просматривался темный силуэт коренного поляка – потомственного рабочего-электрика, народного вождя «Солидарности», будущего крепко сбитого толстяка – со скобкой усов и плотной челкой на лбу, с глубоко национальным именем «Лех» и с непогрешимо польской фамилией «Валенса»… За его рабочими плечами маячили неясные фигуры ближайших помощников – Яцека Куроня, Адама Михника-Шехтера, Збышека Буяка… И посвященным, внимательно всмотревшимся в эту многофигурную композицию, вспоминалась фраза из директивы Якова Бермана, обнародованной в далеком 1945 году: «сидеть за спиной поляков, но всем управлять»… История Польши, как лошадь с завязанными глазами, снова пошла по тому же кругу…
«Жидовская водка»
Две мои последние поездки в Польшу пришлись уже на девяностые годы и были драматическими.
В девяносто втором в редакцию пришла немолодая милая полька и на хорошем русском языке попросила у нас разрешения перевести на польский язык роман внучки композитора Римского-Корсакова Ирины Владимировны Головкиной «Побежденные», который мы только что напечатали в журнале. Роман взволновал ее до слез, и Агнесса пообещала, что сама найдет издательство в Варшаве, сама переведет роман на польский и что «Наш современник» даже какие-то пенензы заработает. Вскоре она встретила меня в варшавском аэропорту и привезла в российско-польский культурный центр.
Оглядевшись после девятилетней разлуки с Варшавой, я понял, что попал в совершенно другую Польшу. Никакого тебе Союза писателей с польскими евреями Фидецким и По-мяновским, с приветливыми сотрудницами-паненками, угощавшими нас когда-то кофе, никаких прогулок с писателями-экскурсоводами по Старому Мясту, никаких выступлений в Праховой Башне… Сделал я было несколько звонков по старым телефонам, но понял, что зря. Кто в Америку уехал, кто бизнесом занялся, кто с москалем вообще разговаривать не хочет. Однако наши соотечественницы – милые и внимательные библиотекарши культурного центра – все-таки ухитрились организовать в его стенах мой литературный вечер, на который пришли они сами, два-три чиновника средней руки из посольства, полтора журналиста из варшавских газет и все-таки один литератор. Всего набралось человек десять-одиннадцать… Литератор был толстым, добродушным, любопытным польским евреем по фамилии… А вот фамилию я забыл. Имя забыл тоже. Но буду называть его просто, по-гоголевски – Янкель. В память о том, что именно Янкель был гидом и собеседником Тараса Бульбы в Варшаве. Янкель сразу рассказал мне, что прежде работал собкором одной из газет в Москве, что очень любит Окуджаву и Володю Максимова, который недавно был в Варшаве, и Янкель сделал с ним роскошную беседу. Мою фамилию он слышал и на вечере задал мне несколько очень неглупых вопросов, на которые я удачно ответил, и Янкель пригласил меня в гости к себе домой. «С польскими письменниками ничего не получается, – подумал я, – ну что ж, поговорю по душам с Янкелем. Тарас Бульба ведь тоже приехал в Варшаву к евреям за помощью и советом. Как там у Гоголя? «Слушайте, жиды! – сказал он, и в словах его было что-то восторженное…»
Однако мой Янкель оказался очаровательным человеком и редким собеседником. В маленькой тесной квартирке, набитой книгами и кошками, он радушно встретил меня, познакомил со своей русской женой и усадил в кухне за стол (в крохотных комнатках негде было повернуться). Он торжественно поставил на стол водку в каком-то фигурном штофе и приказал:
– Читай, Станислав, как она называется!
Я по слогам прочитал на штофе длинное польское слово и расхохотался: водка называлась «Жидовская».
И началось наше русско-еврейское пиршество! Бедный Янкель, талантливый журналист и умный критик, в годы рыночной разрухи и реформ Бальцеровича опустился ради заработка до сочинения маленьких рекламных дайджестов, в которых пересказывал содержание великих книг – Достоевского, Толстого, Пушкина, то ли для студентов, то ли для школьников, и мое появление было как струя живой воды, пролившейся на его иссохшую литературную душу. Он расспрашивал меня о России, о поэзии, а я, разогретый жидовским эликсиром, вдохновенно вещал, перелетая мыслью от Тютчева к Мандельштаму, от Маяковского к Палиевскому, и сам заслушивался себя – столько неожиданных огненных мыслей возникало в моей голове то ли от соприкосновения с умным собеседником, то ли от особых свойств эликсира.
– Постой, Станислав! Не торопись, повтори! Это же гениально! – кричал мне мой Янкель (по-моему, его все-таки звали Збышек). – Я включу магнитофон, повтори еще раз то, что ты сказал!
Даже несколько котов и кошек, пушистых и гладкошерстных, высокопородных и уличных, изящных и безобразно раскормленных, окружили нас, недоумевая, почему хозяин так восторженно кричит, подпрыгивает и хлопает в ладоши. Они бесшумно подползали к нам и рассаживались вокруг на стульях, пуфиках и кухонных табуретках.
– Включай свою сатанинскую технику! – кричал я Збышеку-Янкелю и продолжал, не теряя куража, вещать о Рубцове и Бродском, о Сталине и Дзержинском. Янкель записывал, менял кассеты, бормотал: «Это же гениально! Так импровизировать мог только Мицкевич! Я все это напечатаю!..»
Где он сейчас, мой милый толстый еврей, куда делись мои откровения и пророчества, записанные им в тот волшебный вечер? Мне самому было бы интересно знать, что я ему тогда наговорил такого?
Впрочем, один раз мы еще встретились, когда я через три года приехал на Варшавскую книжную ярмарку. Скучное и бесполезное дело! Несколько дней я сидел возле нашего стенда, на котором были выставлены книги Юрия Кузнецова, Вадима Кожинова, «Пирамида» Леонова, наш с сыном «Сергей Есенин», журнал с публикацией воспоминаний Ильи Глазунова «Россия распятая», книги митрополита Иоанна Санкт-Петербургского. В советскую эпоху вокруг меня клубилась бы толпа издателей, книжных агентов, журналистов, я давал бы интервью, заключал договоры, торговался бы за гонорары для своих авторов. Вот от Глазунова даже доверенность есть на заключение всяческих контрактов с правом подписи. Уж он-то уверен, что ко мне очередь выстроится…
Но взгляды редких посетителей ярмарки скользили не задерживаясь по «Есенину», по Кожинову, по Глазунову. Поверженная в прах Россия не интересовала зарубежных издателей…
Я загрустил и вышел с ярмарки, попросив приглядеть за моим стендом скучающую соседку из какого-то московского коммерческого издательства, и пошел по аллее к длинным желтым столам выпить под каштанами янтарного польского пива и съесть какую-нибудь шпикачку. Взяв кружку с белой шапкой пены, пару скворчащих шпикачек, я вздохнул и едва успел сделать первый глоток, как напротив меня подсел молодой светловолосый хлопец, похожий на Збигнева Цибульского из фильма «Пепел и алмаз». Того же сложения, возраста и в таких же темных очках.
– Вы откуда? – спросил он на чистом русском языке.
– Из Москвы, – ответил я.
– У вас какой-нибудь бизнес? – спросил он.
– Книжная ярмарка, – ответил я.
– А, это тоже бизнес! – удовлетворенно промолвил он. – Но знайте, все, кто занимается бизнесом на территории, которую контролируем мы, должны платить нам за охрану и спокойствие. По двадцать долларов. Так что прошу, – и он положил свои крепкие костистые руки на стол.
Я опешил и от растерянности сказал ему:
– А ты знаешь, что похож на Збигнева Цибульского?
– На кого? – холодно спросил он.
– На великого польского актера.
– Не слышал такого.
– Ты что, «Пепел и алмаз» не смотрел?
– Какой еще «Пепел и алмаз»?
– Ну, который Анджей Вайда поставил!
– А кто такой Вайда?
И тут я собрался с мыслями, сделал второй глоток и откусил от румяной шпикачки половину. Потом вытащил сигарету.
– Ты – русский?
– Русский.
– Так вот что я тебе скажу, соотечественник. Ты не боишься, что когда-нибудь тебя найдут в мутной Висле?
Я встал, допил пиво и вышел из-за стола, с сожалением оставляя на нем вторую целенькую шпикачку.
– Не знаю, найдут ли меня в Висле, – послышалось мне в спину, – но тебя на твоей книжной ярмарке мы найдем!
Вечером я позвонил Янкелю и напросился к нему в гости. Свидание наше было гораздо менее вдохновенным, чем три года назад. Мы перекидывались какими-то малозначащими мыслями, посидели час-другой, выпили механически бутылку «Жидовской», никакие магнитофоны не включали, и коты с кошками нами даже не интересовались. Когда я рассказал ему перед уходом о русском рэкетире, похожем на Цибульского, Янкель проводил меня до парадного, потом вывел на улицу и сказал:
– Раньше, когда мы жили в социалистическом лагере и Польша была в нем самым веселым бараком, к нам все-таки приезжали якобы из-за железного занавеса Булат, Андрей Вознесенский, Распутин, ты… А теперь, когда мы стали свободными, к нам приезжают украинские и русские бандиты… Братва… Так что иди прямо до площади, в переулки не сворачивай, перейдешь площадь – там и гостиница. В переулки не сворачивай! Всяко может случиться. В переулках у нас кипит ночная жизнь, как в Варшаве времен Тараса Бульбы…
Мы горестно улыбнулись, обнялись, и на прощанье в темном варшавском дворике я прочитал ему стихотворение Юрия Кузнецова «Русское ничто» из книги «До свиданья! Встретимся в тюрьме»:
Он возвращался с собственных поминок
В туман и снег, без шапки и пальто,
И бормотал: – Повсюду глум и рынок.
Я проиграл со смертью поединок.
Да, я ничто, но русское ничто.
Глухие услыхали человека,
Слепые увидали человека,
Бредущего без шапки и пальто;
Немые закричали: – Эй, калека!
А что такое русское ничто?
– Все продано, – он бормотал с презреньем, —
Не только моя шапка и пальто.
Я ухожу. С моим исчезновеньем
Мир рухнет в ад и станет привиденьем —
Вот что такое русское ничто.
Глухие человека не слыхали,
Слепые человека не видали,
Немые человека замолчали,
Зато все остальные закричали:
– Так что ж ты медлишь, русское ничто?!
Мой Янкель взвизгнул от восторга, бросился мне на шею, и мы с трудом навсегда расстались с ним. Я пошел по темным переулкам к гостинице, а он, утирая слезы пухлым кулачком, вернулся к своим книгам и кошкам.
Едвабне тогда еще не было…
* * *
Помнится, летом 2001 года я смотрел телевизор, выступала знаменитая польская актриса Беата Тышкевич. По каналу «Культура». Когда ведущий программы задал ей обычный и пошлый вопрос о главной мечте ее жизни, то актриса не отшутилась, но ответила с неожиданной для женщины ее профессии выстраданной серьезностью:
– Чтобы Польша лежала бы как можно западнее от тех пространств, где она располагается сейчас. – …То есть подальше от России.
А вот польский еврей Станислав Лем, не менее всемирно знаменитый поляк, нежели Беата Тышкевич, недавно пожаловался: «Я все-таки удивлен тем, что поляки внезапно утратили все контакты с Россией. Как будто мы все переселились куда-то в район Антарктиды».
Последние слова об Антарктиде, думаю, таят в глубинах еврейского подсознания заветную мечту человека, узнавшего о Едвабне: «Куда-нибудь переселиться подальше от Польши, хоть в антарктическую землю обетованную…»
Честно говоря, и нам бы хотелось, чтобы Россия лежала подальше на восток от Германии, подальше на запад от Японии и Китая. Подальше на север от Турции и Чечни. Подальше от евреев и поляков. Но ничего не получается. И так уже уперлись в ледяные торосы Арктики. Так что будем жить там, где нам судил Господь. С той историей, по словам Пушкина, «какой нам Бог ее дал». С «оловянным терпением», по словам Чеслава Милоша.
Сентябрь 2001 – март 2002 гг.
Приложения
«Домашний старый спор»
Александр Пушкин
КЛЕВЕТНИКАМ РОССИИ
О чем шумите вы, народные витии?
Зачем анафемой грозите вы России?
Что возмутило вас? волнения Литвы?
Оставьте: это спор славян между собою.
Домашний, старый спор, уж взвешенный судьбою,
Вопрос, которого не разрешите вы.
Уже давно между собою
Враждуют эти племена;
Не раз клонилась под грозою
То их, то наша сторона.
Кто устоит в неравном споре:
Кичливый лях иль верный росс?
Славянские ль ручьи сольются в русском море?
Оно ль иссякнет? вот вопрос.
Оставьте нас: вы не читали
Сии кровавые скрижали;
Вам непонятна, вам чужда
Сия семейная вражда;
Для вас безмолвны Кремль и Прага;
Бессмысленно прельщает вас
Борьбы отчаянной отвага —
И ненавидите вы нас…
За что ж? ответствуйте: за то ли,
Что на развалинах пылающей Москвы
Мы не признали наглой воли
Того, под кем дрожали вы?
За то ль, что в бездну повалили
Мы тяготеющий над царствами кумир
И нашей кровью искупили
Европы вольность, честь и мир?
Вы грозны на словах – попробуйте на деле!
Иль старый богатырь, покойный на постеле,
Не в силах завинтить свой измаильский штык?
Иль русского царя уже бессильно слово?
Иль нам с Европой спорить ново?
Иль русский от побед отвык?
Иль мало нас? Или от Перми до Тавриды,
От финских хладных скал до пламенной Колхиды,
От потрясенного Кремля
До стен недвижного Китая,
Стальной щетиною сверкая,
Не встанет русская земля?
Так высылайте ж нам, витии,
Своих озлобленных сынов:
Есть место им в полях России,
Среди нечуждых им гробов.
БОРОДИНСКАЯ ГОДОВЩИНА
Великий день Бородина
Мы братской тризной поминая,
Твердили: «Шли же племена,
Бедой России угрожая;
Не вся ль Европа тут была?
А чья звезда ее вела!..
Но стали ж мы пятою твердой
И грудью приняли напор
Племен, послушных воле гордой,
И равен был неравный спор.
И что ж? свой бедственный побег,
Кичась, они забыли ныне;
Забыли русский штык и снег,
Погребший славу их в пустыне.
Знакомый пир их манит вновь —
Хмельна для них славянов кровь:
Но тяжко будет им похмелье;
Но долог будет сон гостей
На тесном, хладном новоселье,
Под злаком северных полей!
Ступайте ж к нам: вас Русь зовет!
Но знайте, прошеные гости!
Уж Польша вас не поведет:
Через ее шагнете кости!..»
Сбылось – и в день Бородина
Вновь наши вторглись знамена
В проломы падшей вновь Варшавы;
И Польша, как бегущий полк,
Во прах бросает стяг кровавый —
И бунт раздавленный умолк.
В боренье падший невредим;
Врагов мы в прахе не топтали;
Мы не напомним ныне им
Того, что старые скрижали
Хранят в преданиях немых;
Мы не сожжем Варшавы их;
Они народной Немезиды
Не узрят гневного лица
И не услышат песнь обиды
От лиры русского певца.
Но вы, мутители палат,
Легкоязычные витии,
Вы, черни бедственный набат,
Клеветники, враги России!
Что взяли вы?.. Еще ли росс
Больной, расслабленный колосс?..
Еще ли северная слава
Пустая притча, лживый сон?
Скажите: скоро ль нам Варшава
Предпишет гордый свой закон?
Куда отдвинем строй твердынь?
За Буг, до Ворсклы, до Лимана?
За кем останется Волынь?
За кем наследие Богдана?
Признав мятежные права,
От нас отторгнется ль Литва?
Наш Киев дряхлый, златоглавый,
Сей пращур русских городов,
Сроднит ли с буйною Варшавой
Святыню всех своих гробов?
Ваш бурный шум и хриплый крик
Смутили ль русского владыку?
Скажите, кто главой поник?
Кому венец: мечу иль крику?
Сильна ли Русь? Война, и мор,
И бунт, и внешних бурь напор
Ее, беснуясь, потрясали —
Смотрите ж: все стоит она!
А вкруг ее волненья пали —
И Польши участь решена…
Победа! сердцу сладкий час!
Россия! встань и возвышайся!
Греми, восторгов общий глас!..
Но тише, тише раздавайся
Вокруг одра, где он лежит,
Могучий мститель злых обид,
Кто покорил вершины Тавра,
Пред кем смирилась Эривань,
Кому суворовского лавра
Венок сплела тройная брань.
Восстав из гроба своего,
Суворов видит плен Варшавы:
Вострепетала тень его
От блеска им начатой славы!
Благословляет он, герой,
Твое страданье, твой покой,
Твоих сподвижников отвагу,
И весть триумфа твоего,
И с ней летящего за Прагу
Младого внука своего.
Федор Тютчев
Как дочь родную на закланье
Агамемнон богам принес,
Прося попутных бурь дыханья
У негодующих небес, —
Так мы над горестной Варшавой
Удар свершили роковой,
Да купим сей ценой кровавой
России целость и покой!
Но прочь от нас венец бесславья,
Сплетенный рабскою рукой!
Не за коран самодержавья
Кровь русская лилась рекой!
Нет! нас одушевляло в бое
Не чревобесие меча,
Не зверство янычар ручное
И не покорность палача!
Другая мысль, другая вера
У русских билася в груди!
Грозой спасительной примера
Державы целость соблюсти,
Славян родные поколенья
Под знамя русское собрать
И весть на подвиг просвещенья
Единомысленных, как рать.
Сие-то высшее сознанье
Вело наш доблестный народ —
Путей небесных оправданье
Он смело на себя берет.
Он чует над своей главою
Звезду в незримой высоте
И неуклонно за звездою
Спешит к таинственной мете!
Ты ж, братскою стрелой пронзенный,
Судеб свершая приговор,
Ты пал, орел одноплеменный,
На очистительный костер!
Верь слову русского народа:
Твой пепл мы свято сбережем,
И наша общая свобода,
Как феникс, зародится в нем.
1831
Михаил Лермонтов
1
Опять, народные витии,
За дело падшее Литвы
На славу гордую России
Опять шумя восстали вы.
Уж вас казнил могучим словом
Поэт, восставший в блеске новом
От продолжительного сна,
И порицания покровом
Одел он ваши имена.
2
Что это: вызов ли надменный,
На битву ль бешеный призыв?
Иль голос зависти смущенной,
Бессилья злобного порыв?..
Да, хитрой зависти ехидна
Вас пожирает; вам обидна
Величья нашего заря;
Вам солнца Божьего не видно
За солнцем русского царя.
3
Давно привыкшие венцами
И уважением играть,
Вы мнили грязными руками
Венец блестящий запятнать.
Вам непонятно, вам несродно
Все, что высоко, благородно;
Не знали вы, что грозный щит
Любви и гордости народной
От вас венец тот сохранит.
4
Безумцы мелкие, вы правы,
Мы чужды ложного стыда!
. . . . . . . .
5
Но честь России невредима.
И вам смеясь внимает свет…
Так в дни воинственные Рима,
Во дни торжественных побед,
Когда триумфом шел Фабриций
И раздавался по столице
Восторга благодарный клик,
Бежал за светлой колесницей
Один наемный клеветник.
1835
Александр Блок
ИЗ ПОЭМЫ «ВОЗМЕЗДИЕ»
Отец лежит в «Аллее роз» [13]13
Улица в Варшаве. (Прим. Блока)
[Закрыть],
Уже с усталостью не споря,
А сына поезд мчит в мороз
От берегов родного моря…
Жандармы, рельсы, фонари,
Жаргон и пейсы вековые,
И вот – в лучах больной зари
Задворки польские России…
Здесь все, что было, все, что есть,
Надуто мстительной химерой;
Коперник сам лелеет месть,
Склоняясь над пустою сферой…
«Месть! Месть!» – в холодном чугуне
Звенит, как эхо, над Варшавой:
То Пан-Мороз на злом коне
Бряцает шпорою кровавой…
Вот оттепель: блеснет живей
Край неба желтизной ленивой,
И очи панн чертят смелей
Свой круг ласкательный и льстивый…
Но все, что в небе, на земле,
По-прежнему полно печалью…
Лишь рельс в Европу в мокрой мгле
Поблескивает честной сталью.
Вокзал заплеванный; дома,
Коварно преданные вьюгам;
Мост через Вислу – как тюрьма;
Отец, сраженный злым недугом,—
Все внове баловню судеб;
Ему и в этом мире скудном
Мечтается о чем-то чудном;
Он хочет в камне видеть хлеб,
Бессмертья знак – на смертном ложе,
За тусклым светом фонаря
Ему мерещится заря
Твоя, забывший Польшу, Боже!
Что здесь он с юностью своей?
О чем у ветра жадно просит? —
Забытый лист осенних дней,
Да пыль сухую ветер носит!
А ночь идет, ведя мороз,
Усталость, сонные желанья…
Как улиц гадостны названья!
Вот, наконец, «Аллея роз»!..
…………………………………..
Страна – под бременем обид,
Под игом наглого насилья —
Как ангел, опускает крылья,
Как женщина, теряет стыд.
Безмолвствует народный гений,
И голоса не подает,
Не в силах сбросить ига лени,
В полях затерянный народ.
И лишь о сыне, ренегате,
Всю ночь безумно плачет мать,
Да шлет отец врагу проклятье
(Ведь старым нечего терять!..)
А сын – он изменил отчизне!
Он жадно пьет с врагом вино,
И ветер ломится в окно,
Взывая к совести и к жизни…
Не так же ль и тебя, Варшава,
Столица гордых поляков,
Дремать принудила орава
Военных русских пошляков?
Жизнь глухо кроется в подпольи;
Молчат магнатские дворцы,
Лишь Пан-Мороз во все концы
Свирепо рыщет на раздольи!
Неистово взлетит над вами
Его седая голова,
Иль откидные рукава
Взметутся бурей над домами,
Иль конь заржет – и звоном струн
Ответит телеграфный провод,
Иль вздернет Пан взбешенный повод,
И четко повторит чугун
Удары мерзлого копыта
По опустелой мостовой…
И вновь, поникнув головой,
Безмолвен Пан, тоской убитый…
И, странствуя на злом коне,
Бряцает шпорою кровавой…
Месть! Месть! – Так эхо над Варшавой
Звенит в холодном чугуне!
Еще светлы кафэ и бары,
Торгует телом «Новый свет»,
Кишат бесстыдные троттуары,
Но в переулках – жизни нет,
Там тьма и вьюги завыванье…
Вот небо сжалилось – и снег
Глушит трескучей жизни бег,
Несет свое очарованье…
Он вьется, стелется, шуршит,
Он – тихий, вечный и старинный…
Герой мой милый и невинный,
Он и тебя запорошит…
1911
Адам Мицкевич
ИЗ ПОЭМЫ «ДЗЯДЫ»
ДОРОГА В РОССИЮ
По диким пространствам, по снежной равнине
Летит мой возок, точно ветер в пустыне.
И взор мой вперился в метельный туман, —
Так сокол, в пустынную даль залетевший,
Застигнутый бурей, к земле не поспевший,
Глядит, как бушует под ним океан,
Не знает, где крылья на отдых он сложит,
И чует, что смерть отвратить он не может.
Ни города нет на пути, ни села.
От стужи природа сама умерла.
И зов твой в пустыне звучит без ответа,
Как будто вчера лишь возникла планета.
Но мамонт, из этой земли извлечен,
Скиталец, погибший в потопе великом,
Порой, непонятные новым языкам,
Приносит нам были минувших времен —
Тех дней, когда был этот край обитаем
И с Индией он торговал и с Китаем. —
Но краденый томик из дальних сторон,
Быть может, добытый на Западе силой,
Расскажет, что много могучих племен
Сменилось на этой равнине унылой.
Все – в прошлом. Стремнины потопа ушли,
Их русла теперь не найдешь на равнине.
Грозою народы по ней протекли —
И где же следы их владычества ныне?
Лишь в Альпах утесов холодный гранит
Минувших веков отпечатки хранит,
Лишь в Риме развалин замшелая груда
Расскажет о варварах, шедших отсюда.
Чужая, глухая, нагая страна —
Бела, как пустая страница, она.
И Божий ли перст начертает на ней
Рассказ о деяниях добрых людей,
Поведает правду о вере священной,
О жертвах для общего блага, о том,
Что свет и любовь управляют вселенной?
Иль Бога завистник и враг дерзновенный
На этой странице напишет клинком,
Что люди умнеют в цепях да в остроге,
Что плети ведут их по верной дороге?
Беснуется вихрь, и свистит в вышине,
И воет поземкой, безлюдье тревожа.
И не на чем взор задержать в белизне.
Вот снежное море подъемлется с ложа,
Взметнулось – и рушится вновь тяжело, —
Огромно, безжизненно, пусто, бело.
Вот, с полюса вырвавшись вдруг, по равнине
Стремит ураган свой безудержный бег
И, злобный, бушует уже на Эвксине,
Столбами крутя развороченный снег.
И путников губит, – так ветер песчаный
Заносит в пустынных степях караваны.
И снова равнина пуста и мертва,
И только местами снега почернели.
То в белой пучине видны острова —
Из снега торчащие сосны да ели.
А вот – что-то странное: кучи стволов,
Свезли их сюда, топором обтесали,
Сложили, как стены, приладили кров,
И стали в них жить, и домами назвали.
Домов этих тысячи в поле пустом,
И все – как по мерке. А ветер свистящий
Над трубами дым завивает винтом,
Подобно султану на каске блестящей.
Рядами иль кругом – то реже, то чаще —
Стоят эти срубы, и в каждом живут,
И все это городом важно зовут.
Но вот наконец повстречались мне люди.
Их шеи крепки, и могучи их груди.
Как зверь, как природа полночных краев,
Тут каждый и свеж, и силен, и здоров.
И только их лица подобны доныне
Земле их – пустынной и дикой равнине.
И пламя до глаз их еще не дошло
Из темных сердец, из подземных вулканов,
Чтоб, вольности факелом ярким воспрянув,
Той дивной печатью отметить чело,
Которой отмечены люди Восхода
И люди Заката, вкусившие яд
Падений и взлетов, надежд и утрат,
Чьи лица – как летопись жизни народа.
Здесь очи людей – точно их города,
Огромны и чисты. И, чуждый смятенью,
Их взор не покроется влажною тенью,
В нем грусть состраданья мелькнет без следа.
Глядишь на них издали – ярки и чудны,
А вглубь их заглянешь – пусты и безлюдны.
И тело людей этих – грубый кокон,
Хранит несозревшую бабочку он,
Чьи крылья еще не покрылись узором,
Не могут взлететь над цветущим простором.
Когда же свободы заря заблестит, —
Дневная ли бабочка к солнцу взлетит,
В бескрайную даль свой полет устремляя,
Иль мрака создание – совка ночная?
Дороги по голым полям пролегли.
Но кто протоптал их? Возов вереницы?
Купцы ль, караваны ли этой земли?
Царь – пальцем по карте – провел их в столице,
И в Польше, куда бы тот перст ни попал,
Встречался ли замок, иль дом, или хата —
Их лом разбивал, их сносила лопата,
И царь по развалинам путь пролагал.
В полях не увидишь дорог под снегами,
Но тотчас приметишь их в чаще лесной.
На север уводят они по прямой,
Светлы в полутьме, как река меж скалами.
Кто ездит по ним? Вот выходят полки.
То конница скачет, за нею пехота
Змеей растянулась, за ротою рота,
А там артиллерия – пушки, возки.
И все они посланы царским указом —
Тех гонят с восточных окраин сюда,
Те с Запада вышли, на битву с Кавказом, —
Не знают, зачем, почему и куда,
Не спросят о том. Ты увидишь монгола —
Скуласт, косоглаз, отбивает он шаг,
А далее бледный, больной, невеселый,
Плетется литовский крестьянин-бедняк.
Там ружья английские блещут, там луки,
И дышит калмык на озябшие руки.
Кто их офицеры? Немецкий барон.
В карете ездой наслаждается он.
Чувствительно Шиллера песнь напевает
И плеткою встречных солдат наставляет.
Француз либеральную песню свистит —
Бродячий философ, чиновный бандит
С начальником занят беседой невинной:
Где можно достать по дешевке фураж?
Пускай перемрет солдатни половина —
Деньгам не ущерб. Если маху не дашь,
Рассудят, что это – казны сбереженье,
Царь орден пришлет и в чинах повышенье.
Но мчится кибитка – и все перед ней
Шарахнулось в сторону: пушки, лафеты,
Пехота и полк кирасир-усачей,
Начальство свои повернуло кареты.
Кибитка несется. Жандарм кулаком
Дубасит возницу. Возница кнутом
Стегает наотмашь солдат, свирепея.
Беги, или кони сшибут ротозея!
Кто едет в кибитке? – Не смеют спросить.
Жандармы сидят в ней, и путь их – в столицу.
То царь приказал им кого-то схватить.
«Наверное, взят кто-нибудь за границей?
Кто б мог это быть? – говорит генерал. —
Французский король то, саксонский иль прусский?
Кого самодержец не милует русский,
Кого он в тюрьму заточить приказал?
А может быть, в жертву и свой предназначен?
Быть может, Ермолов жандармами схвачен?
Кто знает! Бесстрашен и горд его взгляд,
Хоть он на соломе сидит, как в темнице,
Из крупных, как видно! За ним вереницей
Возки, точно свита в них едет, летят.
Но кто ж эти люди? Как держатся смело!
Сверкают их очи, отвагой горя.
Вельможи ль они? Камергеры царя?
Нет, мальчики, дети! Так в чем же тут дело?
Иль принцы они и король, их отец,
Дерзнул покуситься на русский венец?» —
Так, строя догадки, начальство дивилось;
Кибитка меж тем в Петербург уносилась.
ПРИГОРОДЫ СТОЛИЦЫ




























