355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Лем » Библиотека XXI века » Текст книги (страница 30)
Библиотека XXI века
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:27

Текст книги "Библиотека XXI века"


Автор книги: Станислав Лем



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 38 страниц)

В самом широком историософском плане, пишет Асперникус, мы наблюдаем многовековой процесс отчуждения смерти в гедонистической, реформаторской и прагматической культуре. Страх перед смертью, лишившейся прав гражданства, нашел выражение в законодательстве – в виде исключения смертной казни из уголовных кодексов тех государств, которые дальше всего зашли на этом пути. И еще – в противоестественной и лишь на первый взгляд странной медицинской практике, когда врачи отказываются отключать от реанимационной аппаратуры умирающих, а фактически – трупы, внешние признаки жизни которых поддерживаются благодаря перекачиванию в них крови. В обоих случаях никто не желает принять на себя ответственность за смерть. За декларациями об уважении к жизни кроется страх, причина которого – ощущение беззащитности, беспомощности, а значит, ужасающей тщетности жизни перед лицом смерти. Этой беспомощности, этому страху перед умерщвлением соответствует такое возрастание ценности человеческой жизни, что правительства уступают шантажу, если на карту поставлена жизнь заложников, кто бы они ни были. Процесс зашел далеко, коль скоро правительства, вменяющие себе в обязанность соблюдать закон, нарушают его, если это дает надежду спасти кого-либо от смерти; и процесс этот ширится, он затронул уже международное право и даже священный с незапамятных времен иммунитет дипломатических представительств. А оптимизм и стремление к безграничному совершенствованию жизни побуждают культуру, убежденную в своем техническом всемогуществе, попытаться реализовать воскрешение; и хотя специалистам известно, что «обратимая витрификация», то есть замораживание человека с надеждой на его воскрешение в будущем, невозможна (по крайней мере пока), тысячи богатых людей соглашаются на замораживание и консервацию собственных трупов в жидком азоте. Все это, замечает Асперникус, примеры чудовищной юмористики в эсхатологии, полностью обмирщенной. Общество охотно принимает к сведению, что человек сотворен не Богом, но Добрыми Космическими Пришельцами, что зародыш цивилизации хранило не Провидение, но Заботливые Праастронавты со звезд, что не ангелы-стражи, а летающие тарелки парят над нами, следя за каждым нашим шагом, что не преисподняя разверзается под ногами проклятых, но Бермудский треугольник, – и оно не менее радо услышать, что жизнь можно запросто продлевать в холодильнике, а заботу о приятной и долгой жизни следует предпочесть упражнениям в добродетели.

И наконец, все больше делается попыток так подправить, переиначить и подсластить сырую, необработанную смерть, чтобы ее можно было освоить неметафизически и сделать пригодной для потребления. Отсюда спрос на эффектную смерть, на убийство и на агонию, поданные крупным планом, спрос на акул-людоедок, на грандиозные землетрясения и пожары, на оживление с экрана сцен реального геноцида («Holocaust» [145]145
  Многосерийный американский телефильм о геноциде евреев в гитлеровской Германии. – Примеч. пер.


[Закрыть]
), отсюда поток садистской литературы и коммерческая эксплуатация сексуальных извращений, почти неотличимых от смертных мук, отсюда же цепи, кандалы и орудия для бичевания, весь этот реквизит псевдосредневековых застенков, популярный на американском потребительском рынке, отсюда, наконец, превращение как нельзя более реального риска смерти в ходовой товар – готовность героев на час, рискуя жизнью, заработать на жизнь. И отсюда же популярность псевдонаучной литературы, наплодившей тьму книжек с экспериментальными доказательствами посмертной жизни, да так, что эти писания вступили в конфликт с церковной ортодоксией, которая не очень-то ясно представляет себе, как быть со столь непрошеным и столь сомнительным подкреплением. Последовательным этапам изгнания смерти из культуры Запада уделялось меньше внимания, чем ее коммерческому освоению; исследований дождались наивные и броские ухищрения похоронной косметики и сценографии, но скальпель аналитической мысли, временами на удивление острый, не создал целостной историософской картины пути, который прошла цивилизация в своем противоборстве со смертью, – смертью, лишенной санкции свыше и загадочного назначения, некогда примирявшего ее с жизнью. Нам непонятно происхождение таких современных явлений, как терроризм или религиозное сектантство, поскольку эмпирические исследования, обычные в социологии и психологии (включая психологию веры), будучи наблюдениями по сути своей рациональными, довольствуются тем, что можно увидеть, сфотографировать, выжать из показаний свидетелей или подсудимых, и потому освещают лишь крохотные участки этих общественных бедствий. Уткнув нос в бумаги, не учуешь смысла написанного. Если хочешь понять Ниагару, повернись к ней спиной и взгляни на солнце – это оно опять поднимает в небо воду, низвергающуюся со скал. Именно здесь автор вводит понятие вторичной утилизации смерти.

Вот уже сто тысяч лет, как человек понял свою обреченность на смерть, о чем свидетельствуют могилы, восходящие именно к этому времени. Такой была первая попытка ритуализации смерти, и сменявшие затем одна другую культуры отводили ей высокое место в иерархии ценностей. Чем рациональнее становилась цивилизация, тем бесхознее становилась в ней смерть, с которой нельзя уже было ни по-настоящему примириться, ни реально отречься от нее. А культура тем временем из самодержавной законодательницы превращалась в послушную опекуншу, все нерешительнее оберегала собственную ортодоксию и шаг за шагом позволяла своим подопечным исполнять какие угодно прихоти, не исключая последней – выхода из культуры, отрицания ее норм. Но прежде чем хлынул поток субкультурных изобретений, одно чуднее другого, прежде чем Десять заповедей совершенно истлели, всеми покинутую территорию, отведенную смерти в средиземноморской культуре, смог захватить не самовластный в своих желаниях индивид, но лишь такой могущественный суверен, как государство; захватить, чтобы сделать ее орудием самовозвеличения. Но даже оно еще не могло решиться на это в мирное время и совершенно открыто. Развязанная этим государством война стала прикрытием и пособником геноцида, а за линией фронтов, отрезавших рейх от остального мира, возникла машина массового истребления. Таким был первый акт восстановления смерти в правах.

В годы послевоенной реконструкции развелось великое множество субкультур, особенно молодежных, оригинальных своей неоригинальностью; как бы играя, не слишком всерьез, они обращались к забытым обычаям, нравам, одежде – как к театральному реквизиту со склада истории. За этими «мягкими» изобретениями по части образа жизни рано или поздно должны были последовать «жесткие», ведь люди всегда доводят до логического конца открывающиеся перед ними возможности. Возможность использовать смерть как отличительную примету такой субкультуры в наше сумбурное, крикливое время казалась закрытой, и вот почему. Можно играть в робинзонов и дикарей, но не в убийц: играть в такую игру, если убийства требовались настоящие, не дозволяла даже вседозволяющая культура; и, что, пожалуй, еще существеннее, убийство, даже бескорыстное, превратило бы его исполнителей в уголовников.

Прежнее место смерти в культуре было невоскресимо – невозможна была ни религиозная демонстративность костров инквизиции, ни принесение богам человеческих жертв, как у инков, ни выставляемое напоказ бешенство берсеркеров – кровожадное и оргиастическое. Эти пути были заказаны, канули в небытие вместе с верами, наделявшими смыслом такую смерть. Но и внерелигиозное убийство было недоступно как просто убийство; наш промышленный век любой поступок встречает вопросом «ЗАЧЕМ?», и каждый, кто не хочет быть причислен к душевнобольным, должен ответить на него осмысленно и толково. Коль скоро новый экстремизм не имел религиозной санкции смерти (можно выдумать религию по заказу, но нельзя в нее по заказу уверовать), а убийство, религией не освященное, поставило бы экстремистов на одну доску с заурядными головорезами, оставалось одно: окрестить убийство осуществлением правосудия. Но эту палаческую формулу Третьего рейха невозможно было скопировать вместе с тайностью«окончательного решения»; ведь тогда, в наш век освободительных движений и войн, убийства экстремистов стали бы невидимы, как Ниагара, погруженная в океан. Поэтому то, что прежде могло совершать только государство и только тайно, они взялись совершать явно. А сходство между терроризмом и гитлеризмом в том, что убийцы опять провозгласили себя справедливыми судьями. Но суд, каков бы он ни был, не от собственного имени действует, а во исполнение воли высших инстанций; так что надо было создать видимостьверховной инстанции, неподвластной традиционным нормам – религиозным, психиатрическим или бандитским. Следовало объявить себя орудием чего-то большего и более высокого, чем они сами; это ясно показывает « частичность» названий, которые все они дали своим группировкам («ФРАКЦИЯ Красной Армии», а значит, не армия в целом, значит, это целое существует само по себе; «Первая Линия», а значит, есть еще какие-то линии, какие-то резервные части; «Красные Бригады», а значит, опять-таки только подразделения какой-то большей, чем они сами, армии).

Еще им требовался противник – чем могущественнее, тем лучше; иметь нешуточного врага – уже нешуточное отличие. Отдельные представители капитала были противником недостаточно видным, к тому же требовалась мишень более четкая, нежели социально-экономическая система, размытая по целому свету. Вот почему их выбор пал на государство, но не на материальные его институты, и не в качестве ниспровергателей таковых они выступили, ведь речь, напомним, шла о том, чтобы убивать, а не о разрушении неодушевленных символов либо центров государственности. Но только однажды им удалось добраться до наивысшего рангом политика – в Италии; а затем, после усиления охранительных мер, когда столпы государственной власти стали для них недосягаемы, террористы удовлетворялись второстепенными жертвами, только бы можно было инкриминировать им причастность, хотя бы косвенную, к государственной власти, а если нет, то какое-либо – безразлично какое – участие в руководстве чем бы то ни было или в защите существующего порядка, на худой конец, причастность к системе всеобщего образования, которую тоже можно заклеймить как одну из опор государства. Итак, если исходить из предпосылок терроризма, заданных исторической ситуацией, не забывая, что речь шла об убийстве под маской долга, самопожертвования и справедливого гнева, то логика рассуждений, независимая от фактографии убийств, ведет нас именно к ней вместе с такими ее тактическими подробностями, как стремительное снижение высоких поначалу палаческих притязаний, выбор все более скромных по своему социальному рангу жертв.

Что же до идеологии, она была изготовлена из того, что нашлось под рукой. И даже названия, о которых шла речь, украдены у левых течений. Так как революция была окружена возвышенным ореолом, героем дня стал бескомпромиссный революционер, его образ, словарь и жесты присвоили те, кто сделал своим орудием смерть. Смерть, ставшую в гедонистической цивилизации чужеродным телом. Цинизм, вторичность и явная смехотворность этих кое-как состряпанных обоснований террора заметны лишь с точки зрения исследователя-наблюдателя. Само движение не ощущало себя ни циничным, ни лицемерным, ни, самое главное, ПЕРЕОДЕТЫМ в одежды истинного борца за переустройство мира. Правда, своему противнику – государству – оно вменяло в вину фашистскую сущность, гестаповские приемы и гитлеровские традиции, а себя помещало слева от коммунистов, полагая себя plus catholique que le pape [146]146
  правовернее папы римского (фр.).


[Закрыть]
; вот что особенно сбивало с толку наблюдателей, которые принимали всерьез если не обоснованность этих обвинений, то, во всяком случае, их искренность. Ну что же, движение отличалось от своего предшественника по бескорыстным убийствам, поскольку действовало в иных условиях. Оно не унаследовало нацистского кича, ведь в подполье нет парадов, зданий, канцелярий, официального церемониала; все это возмещалось, однако, ореолом могущества вокруг террористов-подпольщиков, который поспешили создать вопящие истерическими голосами газеты, радио, телевидение. Впрочем, если уж стремиться к генеалогической точности, нацизм, предшественник терроризма, не был его источником; источник и того, и другого гораздо глубже: смерть, причиняемая с холодной решимостью, отождествленная с долгом, благодаря процедуре вторичной утилизации возвращала себе почетное место в культуре; отлученная от нее, она вернулась опять.

В тоталитарном государстве, где все человеческие дела стали государственным делом, только верховная власть имела право выбора жертвы. В государстве огромных личных свобод самозваные ликвидаторы зла свободны в его распознании и преследовании. Такая зависимость объясняет родство обоих явлений: их роднит отпущение убийцами собственных грехов. И тотальное подчинение авторитетам, и тотальное отрицание всякого подчинения сбрасывают со счетов совесть, по-разному приводя все к той же кровавой развязке.

Но сходство между ними, показывает Асперникус, этим не ограничивается. Терроризм, для которого главное – не революция, а экзекуция, заимствует у левых лишь то, что может ему пригодиться в качестве фигового листка, вычеркивая и опуская все, что затрудняет или исключает убийство как способ существования. Будущее, которое требует человеческих жертв, для него такая же охранная грамота, какой для нацизма была идея тысячелетнего рейха. Террористы, вышедшие из движения и утратившие организационную связь с ним, одновременно утрачивают понимание мотивов своей яростной многолетней активности, и слушателям, которые с затаенным дыханием ожидают сенсаций, сообщают горсточку сплетен о лидерах, сплетен не менее заурядных, чем откровения о скудоумных «Tischgespräche» [147]147
  Застольных беседах (нем.).


[Закрыть]
Гитлера в кругу его ближайших соратников. «Но Гитлер, – замечает здесь автор, – покончил самоубийством доареста». Ожидания тех, кто жаждет посвящения в тайну, напрасны: как передать состояние духа, в котором можно со спокойной совестью убивать? Ведь тайна кроется в дозволенности убийства, а не в умах убийц. Поэтому все здесь может быть тривиальным и смётанным на скорую руку; пример тому – старания (нацистов и террористов) избегать экзекуций на месте, поскольку убийство на месте – типично уголовный обычай, а речь шла об убийстве санкционированном. Поэтому обреченных на смерть везли к месту казни, если только они не сопротивлялись, что казнящим очень не нравилось: сопротивление означает неуважение к правосудию, а террористы даже больше нацистов заботятся о формах законности в судопроизводстве и вынесении приговора – им, лишенным авторитета государственной власти, приходится самим утверждать собственный авторитет. Но выбранные ими жертвы ни разу не были судимы по-настоящему, их тягчайшая вина всегда известна заранее. В этой непогрешимости терроризм не уступает Ватикану человекоубийства, каким хотел стать нацизм. Никакие убеждения и призывы, никакие мольбы, никакие ссылки на человеческую солидарность, на любые смягчающие обстоятельства, никакие просьбы о милосердии, никакие доказательства бессмысленности или хотя бы практической неэффективности убийства не собьют палачей с толку, ведь в их распоряжении имеется машина для доказательств, согласно которой умеренность и милосердие – вещи не менее подлые, чем антиэкстремистское законодательство и охранительные репрессии. Мотивационная броня террористов достигает предела непробиваемости, при котором любое поведение противной стороны лишь подтверждает ее виновность. Только этим можно объяснить и превосходное самочувствие, которое бывшие эсэсовцы демонстрируют на своих ежегодных съездах, и веру уцелевших гайанских сектантов в харизму их чудовищного пророка, веру, не поколебленную кошмаром самоистребления секты [148]148
  Имеется в виду секта «Народный храм», основанная в Сан-Франциско проповедником Д. Джонсом; впоследствии переселилась в Гайану. В 1978 году почти все члены секты, включая Джонса, покончили с собой или были убиты телохранителями Джонса. Из более чем тысячи в живых осталось несколько человек. – Примеч. пер.


[Закрыть]
.

Любое оппозиционное движение, внешне похожее на псевдополитический экстремизм, пусть даже оно имеет все основания для борьбы против совершенно реального угнетения или эксплуатации, невольно играет на руку фальсификаторам, преподносящим убийство как орудие борьбы за правое дело, – поскольку усиливает путаницу в оценке событий и мешает (а то и просто не позволяет) отличить вину-предлог от настоящей вины; впрочем, кто и где в этом мире невинен безусловно, как ангел? Так начинается соревнование в мимикрии, поражающее своей эффективностью. Вымышленное оправдание неотличимо от подлинного, и причиной тому не столько совершенство игры актеров-имитаторов, сколько не вполне чистая совесть общества, породившего послевоенный терроризм.

В конечном счете убийственную агрессию отражают убийственные репрессии, полиция сперва стреляет, а уж потом идентифицирует личность убитого; демократия, защищаясь, в какой-то степени вынуждена отказываться от себя самой, так что экстремизм с его мистифицированными оправданиями провоцирует наконец такую реакцию, которая превращает фальсифицированное обвинение в обоснованное. Прагматически зло оказывается эффективней добра, коль скоро добро должно изменять себе, чтобы сдержать зло. Выходит, в этом противоборстве нет непогрешимой победной стратегии, и добродетель побеждает постольку, поскольку уподобляется противостоящему ей пороку.

Итак, урок, преподанный нашей эпохе нацизмом, не забыт. Можно силой сокрушить преступное тоталитарное государство, как был сокрушен Третий рейх, и тогда вина испаряется, рассыпается как песок, обличенные виновники съеживаются и исчезают – кроме горстки главных конструкторов геноцида и наиболее рьяных исполнителей, забрызганных кровью; но этот посев, рассыпаясь, не гибнет. Процесс непрестанного расширения круга виновных нашел свое логическое завершение. Эсхатологический цикл XX века от лагерей насильственных мук дошел до лагеря добровольного самоубийства. На этом последнем этапе казнящие слились с казнимыми, тем самым доказывая, что виновен каждый; исходная ситуация беспомощности повторилась, ибо воплощенное в этих побегах зла наследие былых преступлений уже нельзя побороть способом столь беспощадно простым, как свержение тирании. Историк и антрополог Хорст Асперникус, доктор философии, имя которого заставляет вспомнить другого Хорста [149]149
  Хорста Весселя, героя нацистского гимна. – Примеч. пер.


[Закрыть]
, в заключение своего труда не предлагает нам панацеи против эндемии нигилизма; он считает, что выполнил свою задачу, вскрыв ужасную связь между злокачественной опухолью геноцида и ее метастазами в лоне европейской цивилизации. Как бы ни были спорны его выводы, какое бы сильное сопротивление ни вызывали они, нельзя пройти мимо них равнодушно. Боюсь, что эта попытка включить нацизм в систему средиземноморской культуры, отказ видеть в нем диковинное исключение и сплошной кошмарный эксцесс, войдет в канон знаний о современном человеке, даже если подвергнутая патологоанатомическому исследованию чума дождется наконец своих терапевтов.

Вопрос, которому посвятил свой двухтомный труд Асперникус, это, как говорит он сам, вопрос о месте смерти в культуре. Предвидеть, как оно будет меняться в дальнейшем и к чему такие изменения приведут, труднее всего; циклический процесс завершил свой круг: зло побывало всюду, где только можно вообразить, и нигилистическая игра, начавшаяся с паранойи нацизма, дошла до логического конца, до мании коллективного самоубийства. Что остается еще человечеству в области зловещих свершений? Какие еще придумает оно игры со смертью – то прячущей свое лицо под вуалью, то завлекающей кровавым стриптизом? Этот вопрос без ответа завершает «Историю геноцида».

Дж. Джонсон и С. Джонсон
Одна минута человечества

В данной книге, как сказано в предисловии, представлено практически все, что люди делают в течение одной минуты. Поразительно, что подобная идея не пришла в голову никому раньше, а ведь это напрашивалось само собой после «Трех первых минут космоса, секунды космоса и книги рекордов Гиннесса», тем более что это были бестселлеры, а сегодня ничто так не вдохновляет издателей и авторов, как книга, которую читать не обязательно, но иметь необходимо. После появления названных книг идея лежала прямо под ногами, достаточно было ее поднять. Любопытно было бы знать: Дж. Джонсон и С. Джонсон – супруги, братья, или же просто псевдоним? Охотно взглянул бы на фотографию этих Джонсонов. Трудно объяснить, но иногда ключом к книге оказывается внешность автора. Во всяком случае, со мной так уже бывало. Чтение требует того, чтобы читающий выработал определенное отношение к тексту, тем более если текст выходит за рамки привычного. В таких случаях лицо автора может многое прояснить. Впрочем, я думаю, что названная пара Джонсонов не существует, а литера «С» перед фамилией второго Джонсона – намек на Сэмюэла Джонсона. Впрочем, возможно, это и не столь важно.

Как известно, издатели ничего не боятся так, как издания книг, ибо при всеобщей нехватке времени, предположении, превышающем спрос, и избыточном совершенстве рекламы уже в полную силу действует так называемый «Закон Лема» («Никто ничего не читает; ежели читает – ничего не понимает; ежели понимает – тут же забывает»). Реклама, выполняя роль Новой Утопии, в наше время стала предметом культа. Те жуткие и нудные вещи, которые демонстрируются по телевидению, мы смотрим лишь потому (как показал анализ общественного мнения), что после окровавленных трупов, по разным причинам валяющихся во всех концах света, да костюмированных фильмов, повествующих неизвестно о чем, поскольку они представляют собой бесконечные сериалы (забывается не только прочитанное, но и просмотренное), на экране время от времени мелькают рекламные клипы, дающие чудесное отдохновение. Только в них еще осталась Аркадия с прекрасными женщинами, изумительными и вполне зрелыми мужчинами, счастливыми детьми и пожилыми людьми с умным взглядом (в основном через очки). Для совершенного восторга им вполне достаточно пакетика манного пудинга в новой упаковке, лимонада на настоящей воде, дезодоранта против потения ног, туалетной бумаги, пропитанной экстрактом фиалки, или шкафа, хотя в нем нет ничего сверхъестественного, кроме цены. Выражение счастья в глазах и на всем лице, с которым элегантная красотка вглядывается в рулончик туалетной бумаги, либо раскрывает шкаф так, словно это дверь пещеры Аладдина, мгновенно передается каждому. В этой эмпатии, возможно, умещается и зависть и даже немного раздражения, ибо каждому известно, что он-то не мог бы так же восхищаться, отхлебывая этот лимонад, или пользуясь такой бумагой, что в эту Аркадию попасть невозможно, но ее светозарная погода делает свое дело. Впрочем, мне с самого начала было ясно, что, совершенствуясь в борьбе товаров за существование, реклама покорит нас не путем постоянного улучшения товаров, а в результате постоянно ухудшающегося качества мира. Что же нам осталось после кончины Бога, высоких идеалов, чести, бескорыстных чувств в забитых людьми городах, под кислотными дождями, кроме экстаза дам и господ из рекламных роликов, расхваливающих кексы, пудинги и кремы как пришествие Царства Небесного?

Однако поскольку реклама с чудовищной эффективностью приписывает совершенство всему, а если говорить о книгах – каждой книге, то человек чувствует себя так, словно его соблазняют двадцать тысяч «мисс Мира» одновременно, и, не будучи в состоянии решиться ни на одну из них, он пребывает в неосуществленной любовной готовности, словно баран в оцепенении. Так обстоит дело со всем. Кабельное телевидение, предлагая сорок программ одновременно, вызывает у зрителя ощущение, что коли их столько много, то каждая другая наверняка превосходит ту, которую он сейчас смотрит, вот он и скачет с программы на программу, словно блоха на раскаленной сковородке, доказывая тем самым, что идеальная техника идеально поджаривает. Ибо нам был обещан, хоть никто этого явным образом не сказал, весь мир, все, если не в обладание, то по крайней мере для обозрения и осязания, а художественная литература, которая ведь есть не что иное, как лишь эхо мира, его отражение и комментарий, попала в ту же самую ловушку. Зачем мне, собственно, читать о том, что некие особы разного либо одного и того же пола говорят друг другу, прежде чем забраться в постель, если там нет ни слова о тысячах других, возможно, значительно более интересных людях, или по крайней мере тех, что заняты более остроумными делами. Поэтому следовало написать книгу о том, что делают Все Люди Одновременно, чтобы ощущение того, что нам сообщают глупости в то время, как Нечто Существенное происходит где-то в другом месте, нас уже не удручало.

«Книга рекордов Гиннесса» оказалась бестселлером, поскольку показывала нам одни лишь необычности, но зато с гарантией их подлинности. Однако этот паноптикум рекордов имеет серьезный недостаток, ибо рекорды эти быстро теряют актуальность. Едва некий господин успел съесть восемнадцать килограммов персиков с косточками, как другой проглотил не только больше, но и сразу же скончался от заворота кишок, что придало новому рекорду трагическую пикантность. Конечно, неправда, будто душевных болезней в действительности нет, их придумали психиатры, чтоб мучить пациентов и тянуть из них денежки, зато правда, что нормальные люди вытворяют вещи гораздо более идиотские, нежели все то, что выделывают душевнобольные. Разница в том, что умалишенный делает свое дело бескорыстно, нормальный же – ради славы, ибо ее можно обменять на наличные. Впрочем, некоторые удовольствуются одной славой. Так что дело это темное, но так или иначе – не вымерший до сих пор подвид тонких интеллектуалов брезгует всей этой свалкой рекордов и в приличном обществе отнюдь не считается хорошим тоном помнить, сколько миль можно проползти на четвереньках, толкая перед собой носом раскрашенный лиловым мускатный орех.

Посему следовало придумать книгу, в чем-то близкую Книге Гиннесса, но столь же серьезную, не позволяющую отмахнуться от нее, то есть наподобие «Трех минут вселенной», но в то же время не столь абстрактную и забитую рассуждениями о всяческих бозонах и прочих кварках. Однако написание такой книги обо всем сразу, книги правдивой, невыдуманной, которая оттеснит на задний план все другие, казалось делом нереальным. Даже я не мог сообразить, что это должно быть за произведение, и просто предложил издателям написать максимально скверную книгу в качестве недостижимой в направлении, обратном рекламным потугам, но предложение никого не заинтересовало. Действительно, хотя задуманное мною произведение могло стать приманкой для читателей, поскольку сейчас главное – рекорд, а самый худший роман века наверняка тоже был бы рекордом, казалось, что если даже мне повезет, никто этого не заметит. Как же я сожалею, что мне не пришла в голову мысль, коя породила «Одну минуту»! Вроде бы у этого издательства нет даже филиала на Луне, «Moon Publishers», похоже, всего лишь тоже рекламный приемчик, а чтобы избежать разговоров о нечестности, издатель якобы выслал на Луну с помощью NASA при очередном полете «Колумбии» контейнер с машинописным текстом книги, а также небольшой компьютер со считывающей приставкой. Так что если кто-то вздумает цепляться, ему тут же докажут, что часть издательской работы действительно осуществляется на Луне, поскольку компьютер, находящийся на Море Дождей (Mare Imbrium), не прекращая читает один и тот же манускрипт, ну а то, что читает он бездумно, никому не мешает, потому что, в принципе, точно так же читают рукописи рецензенты в земных издательствах.

Напрасно я впал в начале рецензии в саркастический тон, более похожий на брюзжание, нежели на серьезный разговор, ибо с этой книгой шутить нельзя. Ею можно возмущаться, считать поклепом, столь однозначно нацеленным в весь род людской, что его невозможно опровергнуть, поскольку в книге нет ничего, кроме установленных фактов. Можно утешаться тем, что из нее по крайней мере никто не сделает фильма или сериала, это исключено, но задуматься над нею наверняка стоит, хоть результатом таких размышлений наверняка не будут радужные выводы.

Книга, несомненно, правдива и фантастична, если считать, как делаю я, фантастикой то, что выходит за рамки нашего понимания. Не каждый в этом со мной согласится, но я вынужден придерживаться такого определения, поскольку убожество теперешней фантастики, Science Fiction, я усматриваю в том, что она малофантастична, чего не скажешь об окружающей нас реальности. Так, например, оказалось, что человек с рассеченным надвое мозгом (таких операций проделано уже множество) является и одновременно не является единой личностью. Бывает, что такой человек, внешне совершенно обычный и нормальный, не может натянуть брюки, поскольку его правая рука тянет их вверх, а левая спускает, либо он обнимает жену одной рукой, а другой одновременно ее отталкивает. Установлено, что правая половина мозга в определенных ситуациях не ведает, что замечает и думает левая половина. Поэтому следовало признать, что дело дошло до раздвоения сознания и даже личности, то есть что в одном теле находятся два типа, однако другие эксперименты показали, что ничего подобного нет. И даже не видно, чтобы этот человек проявлял себя то как единый человек, то как двойной. Гипотеза, полагавшая, что его полтора либо два с хвостиком, тоже не выдержала проверки. Это не шутки, выяснилось, что на вопрос, скольков действительности разумов содержатся в этом человеке, ответа нет и это-то как раз и есть реальность и фантастичность. В таком, и только таком, смысле фантастична «Одна минута».

Хоть вроде бы каждому это более или менее известно, мы, однако же, не думаем о том, что на Земле в любой момент сосуществуют все времена года, все климаты и все периоды дня и ночи, сия банальная истина, которую знает или, во всяком случае, должен знать каждый ученик начальной школы, покоится как бы вне нашего сознания. Может быть, потому, что неизвестно, как с этим знанием обойтись. Принужденные к тому электроны, обегая с сумасшедшей скоростью экраны телевизоров, ежевечерне демонстрируют нам порубленный на кусочки мир, втиснутый в прокрустово ложе Последних Известий, чтоб мы узнали, что произошло в Китае, в Шотландии, в Италии, на дне морском, в Антарктиде, и нам кажется, будто за четверть часа мы увидели все, что случилось в целом мире. Разумеется, все совсем не так. Репортерские камеры наклевывают земной шар в нескольких местах, в основном там, где Важный Политик спускается по трапу самолета и с ложной сердечностью пожимает руки другим Важным Политикам, где сошел с рельсов поезд, причем это уже никак не может быть простая неприятность, а обязательно с вагонами, разбившимися всмятку, искореженными до неузнаваемости, из которых людей вытаскивают по кусочкам, ибо катастрофы меньшего масштаба случаются уже чересчур часто. Одним словом, средства массовой информации опускают все, что не оказывается пятерняшками, государственным переворотом, по возможности обремененным приличной резней, визитом Папы Римского либо беременностью королевы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю