Текст книги "Фавн на берегу Томи"
Автор книги: Станислав Буркин
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Станислав Буркин
Фавн на берегу Томи
О фавн, любитель убегающих нимф,
Ты легко ступаешь по межам полей
и по бархату солнечных пашен.
Гораций
Моей дорогой маме посвящается
В середине мая 1932 года Адам Шмерк, почтальон небольшого городка Леско в гористых областях юговосточной Польши, позвякивая на кочках, свернул на своем немецком велосипеде с так называемой «аллеи Любви» на ухабистую тропинку под буками, ведущую к небольшому родовому особнячку Красицких.
Дом был довольно запущенным, облупленным, но одну его сторону, словно мантией, красиво обвил плющ. Адам Шмерк спешился, поправив форму, прокашлялся, последний раз вздохнул и позвонил в колокольчик. Дом безмолвствовал. Шмерк насупился и беспокойно позвонил снова. Тут внутри чтото глухо ожило, барабанной дробью послышался топоток, и в следующее мгновение массивную дверь отворила тонкая, сияющая во тьме девушка.
– Пан Адам! Бабушка, это пан Адам! – вместо того, чтобы поздороваться с почтальоном, звонко закричала радушная панночка. – Если б вы только знали, пан Адам, как мы по вас соскучились.
Шмерк в ответ только сильнее насупился. Он ведь не мог подать виду, что безнадежно, что смертельно в нее влюблен.
– Вам письмо! – прошипел Шмерк с укором, задержал дыхание и какимто разоблачительным образом резко вытащил из сумки некрасивый пожелтевший конверт.
– Ах, как это мило, многоуважаемый и всеми любимый пан Шмерк! – проворная, она выхватила из его руки, поцеловала письмо и тут же захлопнула дверь перед носом влюбленного.
– Шалооом! – пропела она уже изза двери и прытко, по мнению Адама Шмерка, даже както бесчеловечно прытко исчезла.
– Тьфу! – выйдя из ступора, яростно плюнул под ноги Шмерк и, ненавидя свою почтальонскую сущность, принялся неуклюже седлать свой ухоженный велосипед.
– Бабушка! Бабушка! Ты слышишь, тебе прислали письмо, – приподнимая подол и взмывая вверх по лестнице, кричала панночка, только что от нечего делать испортившая день честному письмоносцу.
– Агнежка, ты поблагодарила от меня пана почтальона? – добрым голосом спросила старуха, раскинувшаяся на широкой кровати. Тело ее наполовину покрывало тяжелое одеяло, а на голове красовался пожелтевший шелковый чепец. Вид у старухи был зловещий.
– Ну конечно, бабушка, ну конечно! – прозвенела та в ответ и вручила конверт.
– Нука посмотрим, что нам на этот раз принес наш сурьезнейший почтальон. Какая старая бумага, и ничего уже не видать. Нука, Агнежка, может быть, у тебя получится разглядеть.
Внучке и самой хотелось прочесть письмо; она молниеносно выхватила листок из рук старухи и начала, запинаясь:
«Droga Beato, Milości moja! Pozdrowienia z dalekiej śnieżnej Rosji! Jeżеli ktoś Ci powie, że na Syberi po ulicach spacerują niedźwiedzie – nie wierz»[1]1
Дорогая Беата, Любовь моя! Привет Тебе из далекой заснеженной России! Если кто скажет Тебе, что в Сибири по улицам гуляют медведи – не верь! (Польск.)
[Закрыть] – так бодро и беззаботно начиналось некогда адресованное юной особе письмо, написанное много лет назад и теперь обыкновенным образом доставленное по указанному на нем адресу: «Польша, город Леско, аллея Любви, 3. Беате Красицкой». Отправителем этого таинственного послания, более сорока лет проскитавшегося по почтовым отделениям вселенной, был указан некий Дмитрий Борисович Бакчаров, едва памятный хозяйке поместья человек, добровольно пропавший без вести в дни ее молодости, когда она еще звалась Бетти.
Все, что теперь пани Беата могла о нем рассказать, сводилось к двум скудным воспоминаниям: один из многочисленных ухажеров, но, похоже, самый несчастный из них. Кажется, русский учитель или, может быть, мелкий чиновник, гдето в конце восьмидесятых годов минувшего столетия получивший лаконичный отказ легкомысленножестокой Бетти и в отчаянии бросившийся с концами в студеную бездну Сибири.
– Какая прелесть! – воскликнула внучка, дочитав письмо. – У тебя есть русский поклонник? Расскажи! Только не молчи! Умоляю тебя, не молчи!
Пани Беата хмуро смотрела перед собой.
– Ах, деточка, что за лихие игры играет со мной насмешливое время, – печально кивая, посетовала старуха. – Довольно ему уже потешаться над моими сединами.
– Неправда! Неправда! – запротестовала Агнежка. – Это письмо написал очень искренний, очень любящий человек.
– Да. Возможно, – согласилась женщина. – Но его давно уже нет. Это письмо мертвеца, написанное из преисподней.
– Разве любящий человек может попасть не в рай? – испуганно спросила внучка.
– О, Матко! – закатила глаза старуха. – Разве ты не знаешь, что все русские будут гореть в аду? Им так холодно при жизни, что после смерти они добровольно отправляются греться в ад.
– Что ты такое говоришь, бабушка? – возмутилась юная католичка.
– Шучу, шучу. И среди русских попадается иной раз порядочный человек. Однако среди них мало кто не хулит имени римского папы. Русские – народ проклятый, и все, что у них есть – и земля, и устройство жизни, – непременно оборачивается против них же самих. Русские хуже немцев, потому что больше всего зла они доставляют не окружающим, а самим себе. И когда приходит время их мести, то они не могут придумать ничего страшнее, чем заставить другой народ жить так, как живут они сами. Для того они и завоевали эту чудовищную страну, имя которой холодком ужаса отзывается в душах всех народов, когдалибо порабощенных русскими царями.
– Как называется эта страна печали? – припав подле бабки, испуганно спросила Агнежка, и голос ее впервые звучал тихо.
– Имя ее, дорогая моя Агнежка, звучит словно барс, изза ветвей хищно наблюдающий за тобою.
– Как? Как называется эта страна?
– Syberia – bezkresny zlodowaciaiy okropny świat.[2]2
Сибирь – бескрайний леденящий ужасающий мир (польск.).
[Закрыть]
Глава первая
Проклятая визитка
1
Поздней весной ровно за полтора года до отставки железного канцлера Бисмарка тот самый русский учитель Дмитрий Борисович Бакчаров в пьяном виде безуспешно пытался застрелиться из кремневого пистолета на небольшой залитой лунным светом лужайке на берегу горной речушки Сан.
– Сволочь! Сволочь! Подсунул мне испорченный пистолет, – хныкал Дмитрий Борисович под дружный лягушачий хор, то и дело взводя и спуская не дающий искры курок. – Я задушу тебя, лавочник! А еще антиквар называется. Подлый обманщ…
Тут под ударом молоточка кремень дал веселую искру, с шипением вырвалось из ствола пороховое пламя, и на Бакчарове загорелся сюртук.
«Пулькато выпала!» – ехидно мелькнуло у него в голове.
– Ой! Господи, прости! Ай! – вопил он, пытаясь на бегу сбить пламя, барабаня себя по дымящейся груди.
Пробившись через прибрежные заросли, тело учителя грузно плюхнулось в бурный ледяной Сан.
Ночь была удивительно ясная, теплая, доносились свистки паровоза и, смягченный расстоянием, грохот поезда, перелетавшего речку по невидимому мосту. Несмотря на поезд, вопли услыхал припозднившийся крестьянин и, остановив коня, спрыгнул с телеги.
Плохая молва ходила в округе об этой лужайке. В народе сказывали, будто ведьмы слетаются на нее и устраивают свальный грех с нечистой силой.
– Хэй! Хто там шумит? – испуганным басом выкрикнул крестьянин, взведя к небу выпученные очи и прислушиваясь к звукам невидимого шабаша.
– Помогите! – жалобно донеслось из кустов.
Крестьянин бросился на подмогу дьявольской жертве, но, не обнаружив нечисти, принялся извлекать из зарослей мокрого горожанина с пятном обугленной ткани на груди.
– Куда вас, пан, прикажете доставить? – поинтересовался себе на беду добрый человек, укладывая обмякшего учителя на телегу.
– В Сибирь! – рявкнул на него спасенный.
– Не могу, вельможный пан, ейбогу, не могу, – испуганно простонал крестьянин. – Я человек подневольный…
– В Сибирь, стерва! – бессильно огрызнулся Бакчаров.
– Да ну вас, пан, к чертям собачьим, – пробормотал крестьянин со вздохом, – в пьяном бреду вы никак. Ноо! Поехалы, – дернул он поводья.
– Такто! – победно подал голос Бакчаров под скрип телеги и хрипло запел «Марсельезу».
На следующий день в Люблине он рыдал, уткнувшись в пышную грудь хозяйки винного погребка, искренне старавшейся утешить образованного русского бедолагу.
– Ну полно, полно, мальчик мой, она тебя недостойна, – ласково укоряла она, запуская пальцы в его жирные волосы, – в наших краях таких, как она, пруд пруди. Завтра же поезжай в горы и погляди, сколько у нас на весях девок на выданье. Выбирай любую – и до самого Петербурга.
– Нельзя мне в Петербург, матушка, – скулящим тенором прохныкал Дмитрий Борисович, – и в Москву мне въезжать не положено.
– Да ты жид никак?! – в ужасе отпрянула женщина.
Молодой учитель, не в силах молвить, состроив постную мину, помотал головой, сглотнул ком, застрявший в горле, и возразил:
– Православный я, матушка, – и в доказательство вытащил крест изза ворота.
– А что же это тебе тогда в столицу въезжать воспрещается? – немного успокоившись, но все еще с недоверием спросила хозяйка. – Никак беглый ты каторжник?!
– Господь с вами, – крестообразно отмахнулся учитель. – Никакой я не каторжник. Трагедия моей жизни куда прозаичнее, – горько покивал он, потупясь. – Я одному весьма и весьма знатному вельможе столичному сыном прихожусь…
– Да вы никак граф, батенька! – резко перебила его изумленная женщина.
– …незаконнорожденным, – договорил учитель и повесил голову.
– Ах, горето какое, – прикрыла рот рукой женщина.
– Но я не стану на Бога грешить, – не поднимая головы, продолжил печаловаться Дмитрий Борисович, – мне повезло в жизни несказанно. Тая грех свой, папенька мой не отрекся от мене еси…
– Чтото ты на славянский сползаешь, – насторожилась женщина, – никак в монастырь метите?
– К иноческому житию, то бишь к жизни монашеской, я не пригодный, – тут же отрезал Дмитрий Борисович. – Жизнь моя полна похотей, не удержать которые ни стенам каменным, ни решеткам келейным.
– Постойпостой, ты чтото упоминал про своего благоверного папеньку! – вернула в прежнее русло исповедь учителя любопытная женщина.
– Папенька мой – сволочь и негодяй, прости господи, – монотонно заявил Дмитрий Борисович, – зачал меня в чулане посредством англоговорящей гувернантки, моей бедной маменьки. Когда же факт сей стал нагляден и неустраним, папенька мой, будучи человеком благочестивым, поспешил от нас избавиться. Открыл счет в Казанском банке на имя моей матушки и содержал нас до моего совершеннолетия с одним лишь условием, – воздел учитель указательный палец и помахал им из стороны в сторону, – никогда, ни при каких обстоятельствах не пересекать границ столичных. Ни московских, ни петербургских.
Пробудившись в сенях на пахучем и влажном сене, Бакчаров увидел перед собой коровью морду. Она в упор с туповатым удивлением рассматривала его большими печальными глазами и жевала. Учитель сморщился, отвернулся от животного и застонал от осознания того, что не смог вчера застрелиться.
– Проклятье! – выругался он, сбрасывая с себя клочки сена. – В Сибирь! Ейбогу, в Сибирь! Сегодня же подаю прошение о переводе. – Говоря это, Бакчаров знал, что в такой жуткой просьбе в Петербурге ему не откажут.
В детстве он грезил над зияющей белыми пятнами картой Сибири, мечтал просвещать девственные народы в отдаленной таежной глубинке. Рассказывать детям о вращении планет, юным барышням – о таинственном строении тел мужеского пола. Но, увы, по окончании Казанского университета исполнению его мечты суждено было сильно отсрочиться. Он был направлен на скучнейшую службу учителем в русскоязычную школу при имперском представительстве в Люблине.
Тем летом отверженному Дмитрию Бакчарову шел двадцать восьмой год, и по министерскому обычаю он уже имел право подать прошение о переводе на другую службу.
Был он красив. Правда, немного робок, худ и долговяз. Светлые волосы он усердно зачесывал назад, но как он их ни прилизывал, часть из них сосульками дыбилась на затылке. Речь его была витиевата и крайне учтива, говорил тихо, всегда стараясь подойти ближе, и единственным недостатком его речи можно назвать то, что Дмитрий Борисович был неприятно шепелеват.
Ответ на его прошение пришел на удивление скоро. Всего через два месяца после обращения в Министерство народного просвещения Дмитрий Борисович получил назначение на должность учителя в женскую гимназию, как он и требовал, в крупный сибирский город Томск.
И вот с целью раз и навсегда покинуть щегольскую, как лаковые туфли, но изрядно потрепанную Европу, в семь часов вечера 23 сентября 1888 года, с коричневым глянцевым глобусом под мышкой и единственным чемоданом в руке, он прибыл на вокзал ВаршаваЦентральная и, протолкавшись через толпу провожающих, погрузился в поезд.
Располагаясь в купе, учитель сел возле окна и услышал проникнутый уважением голос.
– Простите, но вы сели на мой пакет!
Дмитрий Борисович подскочил как ошпаренный, приложил руку к груди и открыл рот для того, чтобы рассыпаться в извинениях.
– Нетнет, ничего страшного, – перекладывая сверток на багажную полку купе экспресса, смиренно перебил его очень прилично одетый попутчик. Бакчаров еще разок украдкой посмотрел на сухощавого пожилого человека с дорогой тросточкой и подумал: «Цыган или, может быть, даже грек».
Паровоз издал прощальный гудок и тронулся на Восток.
– Also wieder nach Tomsk,[3]3
Итак, снова в Томск (нем.).
[Закрыть] – пробормотал разговорчивый «цыган», приподнимая занавеску окна и глядя, как барышни машут с платформы платками и шляпами. – Ах, как это всегда трогательно, не правда ли? – тут он обратился к молодому учителю, решительно желая завести с ним праздный путевой разговор.
– Я не люблю Варшаву, – сухо ответил тот, все еще чувствуя себя ужасно неловко за пакет.
В купе первого класса экспресса «Полонез» Варшава – Москва ехало шестеро – кроме двоих упомянутых джентльменов, сидевших возле окна друг против друга, здесь ехали еще две аккуратно одетые женщины в возрасте, худощавый бледный ксендз в золотом пенсне, прицепленном к тонкому холодному носу, и полный человек с внешностью столичного адвоката. У последнего пассажира была бородка и гладко, до глянцевой синевы выбритые мясистые щеки. Он неотрывно читал газету, временами встряхивая ее, чтобы распрямились листы. Было сразу видно, что каждый едет сам по себе.
Поезд набирал скорость. Кончился промышленный варшавский пригород, пейзаж резко изменился, поезд вырвался из фабричных теснин на волю, и сквозь облачка паровозного дыма потянулись сырые сельские пейзажи – коврами расстилалась сплошь обработанная земля, крестьянские дроги замерли в ряд на переезде. Каждую минуту к окнам подбегали и проносились мимо усадьбы и рощи, пролетали узкие платформы. Паровоз давал свисток за свистком.
Дмитрий погружался в исписанные мелким корявым почерком страницы своей тетради. Год назад он задумал написать роман о древнехристианской церкви. Он хотел правдиво изобразить мятежный дух христиан, восставших против дряхлой имперской рутины и языческого римского общества. Хотел изобразить героическую борьбу за правду и равенство перед Богом, как вдруг влюбился, и все его литературные замыслы растворились в терзаниях и обидах. После отказа Беаты Бакчаров внутренне отрекся от Бога и остался совершенно один. Это привело его к мысли о самоубийстве, а вот теперь – к безумной идее броситься в сибирскую глушь…
Любовь моя, упавшая звезда,
Я ныне в ад за ней спустился.
Когда напишут: «съехал навсегда»,
Читай: «бакчаров застрелился!»
Кто знает, может, на чужбине
От наважденья вдруг очнусь,
Один в заснеженной пустыне,
В Сибирь, красавицу, влюблюсь.
Дверь купе распахнулась, и перед пассажирами предстал стюард в фиолетовой ливрее, толкающий перед собой звенящую тележку с самоваром.
– Дамыгоспода, желаете к пирожку с мясом чай или кофе?
Все заказали кофе, кроме скромной женщины, сидевшей у входа и попросившей чай; болтливый господин у окна тошно поморщился при виде длинных беляшей, обернутых наполовину в салфетку, и отмахнулся от того и другого. Мгновенно раздав пирожки и стаканы в металлических подстаканниках, стюард собирался уже выйти, но его остановил тот самый человек у окна, подняв кверху указательный палец и произнеся:
– Вы не дадите мне просто салфетку?
– Пожалуйста, пожалуйста, – быстро отозвался тот, передавая столовый платочек, – чтонибудь еще?
– Нетнет, покорнейше благодарю, – бегло отозвался человек, уткнулся лицом в салфетку и начал с могильной гулкостью кашлять.
Невозмутимый стюард поклонился, вышел, и в купе повисло неловкое молчание. Смачно прокашлявшись, его нарушил все тот же господин.
– За полчаса до отправления, – подавшись вперед, заговорщицким тоном сообщил он, – я видел, как в вагонресторан грузили мертвых зверушек.
Все вновь замерли, только священник вздрогнул, плеснул на себя кофе и выронил пирожок.
– Вот возьмите, – протянул ему свою салфетку общительный попутчик, но ксендз почемуто снова вздрогнул и, схватив саквояж, пулей выскочил из купе. – Да, пожалуй, салфеткой тут не обойтись, – понимающе покивал пассажир. – Но ведь говяжий фарш – это не что иное, как мясо мертвых зверушек. Разве я не прав? – обратился к неразговорчивым спутникам старик.
Поезд шел на резкий поворот, вагон заходил ходуном. Скромная дама, сидевшая у двери, бесшумно встала, неловко налегая на ручку всем телом, со второй попытки открыла дверь и покинула купе.
– Позвольте узнать, как вас зовут? – жеманно пощипывая по очереди матерчатые пальчики и стягивая перчатки, обратился к учителю болтливый старик.
– Бакчаров, – тихо промолвил учитель, поняв, что рукопожатия не избежать, – Дмитрий Борисович.
– Иван Александрович Говно! – громогласно представился собеседник, победно оглянулся и протянул визитную карточку с дворянской короной. – Украинец, – пояснил он, видя, как напряглись соседи, услыхав его экзотическую фамилию. – Вообщето я родился сиамским близнецом. Мой брат, покойный ныне Михаил Александрович Бакунин, слыл известным в некоторых кругах политическим радикалом. Именно я помог ему в лето от Рождества Христова 1857е бежать из Сибири через Японию и Америку в Лондон…
Плотный мужчина адвокатской внешности густо побагровел, сослался на внезапную боль в животе и, суетливо извиняясь, покинул купе.
– Ну что я вам говорил, – победно и в то же время заговорщицки шепнул человек, представившийся Иваном Александровичем, – дохлых зверушек! Ну да пес с ними. Так что, уважаемый, моя девичья фамилия выходит Бакунин.
– Так вы, значит, уже бывали в Сибири? – нерешительно произнес Дмитрий Борисович и тут же принялся мысленно корить себя за то, что подбросил угля в топку неутомимого словоблудия.
– Я же сказал вам, что самолично вытащил Мишу из проклятой Сибири! – не скрывая возмущения, перебил его сумасшедший брат анархиста. – Главное же, избегайте Томска, – внезапно заметил он.
– Зачем же вы вновь едете туда, если там так ужасно? – вновь не удержался удивленный учитель.
Словно не найдя на этот раз, что ответить, собеседник бессильно хлопнул себя по коленям и сморщился, будто услышал какуюто редкую гадость. Вернулся в свое обычное состояние и печально вздохнул.
– Сибирь, – медленно и таинственно проговорил он, рассеянно глядя в окно, за которым в сумерках мелькали сосны и ели. – Сибирь манит. Она зачаровывает, – произнес он раздельно и более не сказал ни слова.
На нем был длинный черный суконный кафтан, плоская широкополая шляпа слегка на затылок и до блеска натертая несоразмерно тяжелая обувь. Баки его были крашены плохой, неестественной черноты краской.
Убедившись в том, что попутчик, глядя в окно, призрачно отражающее купе, глубоко погрузился в раздумья, учитель украдкой заглянул в карточку. На визитке жирным шрифтом красовалось:
Иванъ Александровичъ Человекъ
Путешественникъ и слагатель песенъ.
2
В Москву поезд пришел на другой день очень пунктуально, опоздал на четыре минуты. Погода была неопределенная, но лучше и суше варшавской, с чемто волнующим в воздухе. Всюду было много народу… Несмотря на строгие заветы, в Москве учитель Бакчаров бывал чаще, чем в Петербурге. Дмитрий Борисович взял извозчика без торга и велел везти себя прямо в гостиницу «Будапешт». Вез его старик, согнутый в дугу, печальный, сумрачный, глубоко погруженный в себя, в свою старость, в свои мутные думы, мучительно и нудно помогавший всю дорогу своей ленивой лошади всем существом своим, все время чтото бормотавший ей, иногда укорявший ее ядовитым голосом:
– Не ясно тебе, что ль? Но, пошла! Ни без тебя, ни с тобою жить не могу. Пошла, говорю!
Только когда в шумном потоке ползли по Тверскому бульвару, старик неожиданно задрал голову, горизонтально подставляя ветру седую воздушную бороду, и гнусаво взревел:
– Я, брат, эту гостиницу еще с николаевских времен помню. Девки там – огнь дьявольской! – раскатился дед хриплым кашляющим смехом и со всей силы стеганул свою клячу так, что та, подпрыгнув, засеменила, как таракан от тапка.
Интуитивный первобытный ужас внезапно пронзил Бакчарова, и он, разинув рот, проводил взглядом золотые и сиреневые главы Страстного монастыря. Учитель глубже забился в угол сиденья пролетки, надвинул свою старую чиновничью фуражку козырьком на глаза и выше поднял воротник шинели. Привычным жестом выхватив из кармана тетрадь, Дмитрий открыл ее на заложенной визиткой Ивана Человека страничке и уставился в каракули набросанного им в поезде стиха.
Вдруг вспомнил я, что на востоке людям нужен —
Жильцам глухой заснеженной тайги,
Там, где Волконский был отчаянно простужен,
Где ночью сосны стонут от пурги.
И ждет меня в снегах Сибирь суровая,
Как ждет красавица, лежащая в гробу.
И озаглавлена страница жизни новая:
Прости, любимая, прощай, merci beaucoup.
– Приехали! – растоптал поэзию грубиян извозчик.
Учитель хмуро осмотрелся и увидел, что стоят они возле двухэтажного кирпичного дома с вывеской: «Номера для приезжающих. Будапешт». Было уже без четверти восемь, место было шумное.
Портье гостиницы «Будапешт» Василий Барков, недовольный тем, что ему вручили визитку вместо паспорта, прочел по слогам:
– Иван Александрович Человек, – и с сомнением уставился на Бакчарова.
– Чтото не так? – сердито поинтересовался учитель.
– Ну и фамилия у вас, ваше благородие, – кокетливо пожал плечами портье в чистенькой ливрее. – Прям какаято ненастоящая.
Недовольно хмыкнув, Дмитрий Борисович уронил на стойку еще один серебряный полтинник.
– Ну что вы, что вы, я ж ведь пошутил, ваше благородие, – привычно залепетал портье, жадно сгребая ладонью монету после неудачной попытки сцапать ее пальцами.
Учитель только нахмурился, не позволил взять коридорному глобус, только свой чемодан, и вслед за лакеем побрел из фойе наверх, устало топая по ступеням и хватаясь за липкие перила парадной лестницы. Портье проводил его недобрым взглядом.
– Попался, сука! – злорадно прогнусавил портье, крутя между пальцами карточку. Потом черкнул таинственную записку: «Человекъ объявiлся. Скажи всем». Выдернул из пачки чистый конвертик, дунул в него и уронил туда записку с визиткой. Потом слегка хлопнул по глухому звоночку на стойке.
Прибежал коридорный, востроглазый мальчишка с лисьим пухом на голове, в сюртуке и розовой косоворотке.
– Слушай меня, Калач, – шипел поручение портье, прыская ядом в самое лицо схваченному за плечо мальцу, – отнесешь это распорядителю ресторана «Вихрь». Там попросишь у него приказаний. Все сделаешь, пятак получишь. У меня ты на сегодня свободный.
– Как же с заказами постояльцев быть прикажете? – с московской бойкостью спросил коридорный.
Портье на секунду задумался, но тут же расслабился.
– Сам все выполню, – сказал он, хлопнув его по плечу, и отпустил мальчика жестом руки.
В темном убогом номере Дмитрия Борисовича воздух был сухим, едким и душным. Учитель первым делом распахнул форточку, – окно выходило во двор, – и на него повеяло свежестью и городом, понеслись певучие крики разносчиков, звонки гудящих за противоположным домом конок, слитный треск колясок, музыкальный гул колоколов… Город все еще жил своей шумной огромной жизнью в этот мутный осенний день. Учитель отошел от окна, обогнул высокую кровать и провел рукой по сыроватому покрывалу, от которого почти романтично пахло клопами и развратом; кинул в изголовье фуражку с шинелью и, ощущая опустошенность, присел на кровать, сгорбился и кудато под дверь уставился взглядом постящегося Христа с картины Крамского.
Он все никак не мог понять, зачем они нужны, эти раздирающие сердце, утонченные, жизнерадостные польки. Если бы вселенной правили олимпийские боги, жестокие и озорные, то все было бы гораздо понятнее в этом мире для Бакчарова. Жизнь и любовь были бы игристым вином, а всякое страдание – злым, отравляющим эту радость ядом. Учитель, словно жизнерадостный Вакх, наблюдал бы изза тенистых стволов рощи за резвящейся на поляне Бетти. Он с предвкушением смотрел бы на ее длинный сарафан, мешающий ей бегать, на ее светлые волнистые волосы, подобранные в увесистый пружинистый хвост, смотрел бы, твердо зная, что вотвот возьмет и утащит ее в лесные кущи. Там он насладился бы ею без зазрения совести, только для того, чтобы больше не тосковать и продолжать веселиться с нимфами. Но ведь олимпийцы не правят миром, а любовь и жизнь это не игристое вино, но кровь страданий. Тогда для чего они нужны, эти польки, мучился русский учитель. Мучился вдвойне еще оттого, что уж больно не походила эта жажда оргий на благородные христианские муки.
По коридорам «Будапешта» звонили, бегали, перекрикивались. За окном глухо раздавались голоса, слышался шум какойто скрипучей строительной машины.
– Напиться, – злобно объявил себе Дмитрий Борисович, вырвавшись из тупика тоскливых мыслей, и тут же в его дверь постучали.
Бакчаров не встал, только сел прямо, скомкал руки в паху, кашлянул и строго ответил:
– Войдите!
Дверь скрипнула, и в проеме показался кокетливо улыбающийся портье.
– Простите за вторжение, – проказливо залепетал мерзавец, – может быть, будут у мосье какие пожелания? Вечер длинный, и он только еще начинается. Ночь впереди, – добавил он увещевательно.
Тихонько притворив за собой дверь, портье прошел внутрь. Крадучись приблизился к насторожившемуся учителю и робко присел на краешек кровати рядом с ним. Стало тихо. Портье громко дышал от волнения. Наконец решился:
– Был у нас тут один постоялец. Артист, – он выдержал паузу, – девок попросил. Троих. Говорит, турчанок давай! – Портье оскалился.
Бакчаров посмотрел на него остепеняющим, чистым и строгим учительским взглядом.
– Турчанок давай, – отчаянно и робко повторил портье, глядя на постояльца добрыми, даже ласковыми глазами. – Не побрезгуйте, Иван Александрович, – взмолился хлыщ. – От чистого сердца. За счет заведения.
Дмитрий Борисович вспомнил Вакха и лицо жестокой Беаты, и как она смеялась в ответ на его признание, вжал голову в плечи, тоже запыхтел, лоб его покрылся испариной, и он покосился на испуганного портье.
– Турчанок?
Портье чмокнул собранные пучком пальцы в знак высшего качества.
– Давай! – скомандовал наивный учитель. – И вина давай!
Маска заговорщика слетела с лица портье, и он встал.
– Сию минуту, ваше благородие.
– Нет! – выпалил Бакчаров. Портье застыл, держась за ручку двери. – Сначала коньяк принеси.
– Фрукты изволитес?
– Да! И фруктыс, – все так же исступленно согласился Вакх. Кажется, он был уже опьянен мыслью, что скромный проезжий учитель умер, а на его месте в венке из грубых зеленеющих веток сидит похотливый бог в ожидании заморских развратниц.
Потом он пил коньяк в трепещущем полумраке и ходил по комнате и все ждал, когда ему приведут черноморских пленниц.
Первая, вторая, третья, четвертая… Дольки лимона исчезли с блюдца. Чувствовал себя учитель прекрасно. Наконец ктото постучал, и он пошел открывать, но рыжий чемодан его стоял на самой дороге, и Бакчаров об него споткнулся.
Упав, он выругался.
Стук повторился. Бакчаров встал, оправил одежду и открыл двери.
– Здравствуйте! – сказал он самым светским тоном, хотя глаза его испуганно бегали.
За дверями оказались три мрачные татарки в цыганских платках, одна из которых, самая толстая, назвалась хозяйкой двоих помоложе. Получив задаток, она ушла. Учитель вздохнул с облегчением, коря себя за то, что затеял. Но отказываться было поздно. Эллинский хмель как рукой сняло, осталась лишь потная русская муть и две угрюмые усатые потаскухи, одна из которых беззастенчиво косилась на фрукты.
– Берите, пожалуйста, не стесняйтесь, – стараясь сохранить светский тон, сказал Бакчаров и воровато заозирался, как бы подмечая, куда бы в случае чего забиться. Чутьчуть сосало под ложечкой, но он решительно сказал себе, что ему все равно. Лишь бы это скорее кончилось.
– Это про вас Барков, наш портье, говорил, – спросила одна из девушек, щурясь и с ногами залезая на кровать, – что вы всю Москву обыграли и в Америку к миллионерам жить уехали?
– Ага, – только и ответил затравленный учитель.
Девушка кокетливо засмеялась и мечтательно добавила:
– Гитары, бары, скалистые горы… Как романтично! Вы, наверное, и бананы ели? – спросила она, заискивающе и наивно улыбаясь.
Бакчаров посмотрел на другую девушку, молча, жадно, со смаком поедавшую сочную грушу над вазой, и зачемто соврал мрачно и отрешенно:
– Приходилось.
– А поедемте в ресторацию? – просто так предложила та, с кровати. – Меня Люсей зовут, ее – Розочкой.
«Турчанки, разрази меня гром», – подумал осунувшийся Вакх и выпил еще напоследок.
В четвертом часу ночи, закрывая глаза и сквозь ноздри втягивая ночную осеннюю свежесть, Бакчаров с девками летел на лихаче через весь город из поганого ресторана, где весь вечер неистово громко и нескладно исполняли бурные, бесшабашные русские песни «Про Стеньку Разина». И теперь в хмельном угаре, в обнимку с двумя «турчанками» он ехал на высокой пролетке обратно в гостиницу. Он видел изпод кожаного верха бесконечные цепи поздних огней, убегавших кудато под и снова поднимавшихся в гору, и видел так, точно это был не он, не никчемный провинциальный учитель, а ктото другой, может быть, тот самый богачиностранец, лениво насмехавшийся над проигравшейся ему в пух и прах златоглавой Москвой.
Только лихач свернул в гостиничный переулок, как перед ними образовался затор. Чемто разъяренная публика осаждала парадные двери «Будапешта». Полиция и конные казаки лениво гуляли поодаль, не без интереса наблюдая за творящимся беспорядком.
Извозчик притормозил.
– Дальше не могу, барин, – виновато крикнул он, – народ теснит, ваше благородие!
Недовольно хмыкнув, Бакчаров расплатился и принялся резво расталкивать публику, пробиваясь к осаждаемому «Будапешту». У самого парадного хода он чуть не подрался с какимто полным господином, который, наступая на него, кричал, что его знает вся мыслящая Россия.
Плюнув в лицо и отпихнув эту знаменитость, учитель яростно постучал в витражную дверь «Будапешта», да с такой силой постучал, что просто разбил ее. Тут же Дмитрия Борисовича окатили из ведра холодной водой. Разъяренная толпа, толкавшаяся позади учителя, залилась отвратительнозлобным хохотом.