Текст книги "Вечная полночь"
Автор книги: Стал Джерри
Жанр:
Контркультура
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Надо сохранять неусыпную бдительность.
Мы осмотрели не меньше дюжины домов. Через какое-то время набеги по осмотру жилищ слились в одно глубокое ощущение. Обычно запах. Особый аромат присутствует всегда. А однажды – в случае с мужиком, сидевшим одиноко в темноте и приветствовавшим нас бутылкой виски в одной руке и мягким игрушечным кроликом в другой – стояла вполне отчетливая вонь старых носков, острый попкорновый запашок пропотевшего бен-лона, хрустевшего под ногами. «Вонь от носков», – сразу определите вы. Но имя ей – одиночество.
Любитель кроликов находился дома один. Его дом на Бронсон-Кэньен, расположенный на невысоком холме, отгораживала от улицы решетка выше человеческого роста, где бились за место вьюнок и бугенвиллия. Снаружи, благодаря этим переплетенным лозам, воздух приятно ласкал ноздри. Внутри же висела токсичная туча.
Я удивился тому, что, когда эти два обонятельных фронта соединились, дождь не хлынул прямо на крыльцо. Но мы остались сухими.
Мы так и не пошли дальше веранды. Там под люстрой, похожей на бронзовое крысиное гнездо, полностью в пятнах зеленого медного гуано, Сандра посмотрела мне прямо в глаза с выражением «давай отсюда валить», которое на свой лад придумывают женатые пары. Я пожал руку крольчатника, поразился его железной хватке, и мы вынырнули наружу.
– Кошмарный тип, – заметила Сандра, когда мы еще раз прошагали сквозь пещеру из бугенвиллий и вьюнков, глотая полной грудью благоуханный воздух. – Почувствовал, как там пахнет?
– Может, он коллекционирует носки, – ответил я. – Вдруг все его приятели коллекционируют вина, а ему хочется заняться чем-то другим. Понимаешь? У некоторых имеется довоенный лафит, а у него носки с 1930 года.
– Даже не смешно, – сказала она, отстранясь, чтобы я открыл пассажирскую дверь.
– Может, и нет, – пожал я плечами. – Просто я пытаюсь оправдать его за недостаточностью улик. В любом случае запах ничего о нем не говорит. Ему надо чем-то заниматься, чтобы платить за жилье. Спорим, там полно комнат.
– Шесть, считая ванную и спортзал в подвале.
– Спортзал! Ух ты! – мои глаза затуманились бы, если бы с самого начала не были такими замороженными. – Я всегда мечтал заделаться парнем со спортзалом.
– Зачем? – Сандра, фыркнув, защелкнула ремень. – Ты вроде и так успешно разлагаешься без него.
– Опа!
Я завел машину. Как мог я не любить эту женщину? Но ее ротик, как и вся эта лапочка в целом, наводил на меня скуку.
– Там определенно что-то не так, – заявила она. – Наверняка он женился на какой-то тетке с деньгами и довел ее до смерти своими благовониями. Теперь ему достался дом.
– Ты так считаешь? Господи!
Две минуты – и она уже обвиняет человека в аморальности. Я почувствовал необходимость защищать его.
– Я не знаю. Я в некотором роде его понимаю, – сказал я. – Сидеть вот так, в темноте…
– Разумеется, – усмехнулась она, но не без нежности.
Я думаю, мы оба сели в «Кадиллак», радуясь, что не вынуждены вести такую же жизнь, как этот сидящий-во-тьме, тискающий кролика домовладелец.
У меня никогда не было набивных кроликов.
* * *
Даже, когда мы набрели на дом, который в конечном итоге стал нашим, я, помнится, думал: «Надо ли мне это?» Не в смысле, что я хочу этот конкретный дом. Но хочу ли я вообще дом? И если нет, то какого черта я делаю? Зачем я соглашаюсь?
Дело не в том, что там было что-то не так. Первый взгляд – и вы замечаете кактусы. Симпатичная веранда рядом с ними. Каждый росток грозен, словно гора копий, который Влад Цепеш [21]21
Прозвище трансильванского (валахского) графа Влада Третьего (правил 1448–1477), прототипа графа Дракулы.
[Закрыть], говорят, воздвиг на пути к своему королевству, дабы отпугнуть возможных захватчиков. За тем исключением, что Влад увенчал острия человеческими черепами. Но время для этого тоже пришло; нам следовало всего лишь подыскать правильного ландшафтного дизайнера.
Тем временем, нам предстояло изучить остальной дом. Всего полтора квартала от Бульвара Сансет – пешком пройти для городского рабочего урода, как два пальца обоссать – само место расположено достаточно далеко на гребне холма, чтобы открывался волшебный, похожий на средиземноморский, вид Лос-Анджелеса (Лос-Анджелес всегда смотрится волшебно, если вы изолированы от мира).
Пока моя деловитая лучшая половина поскакала внутрь изучать интерьер, я обнаружил, что крадусь по тропинке, пролегающей от дома к заднему двору, где, как я заметил, маяча, подобно светлому Р. Крампу, высилась огромная «Королева Ночи».
«Королева Ночи», около двадцати футов ощетинившегося колючего дерева, щеголявшего сочными красными побегами неизвестного происхождения и, хотя я тогда того не знал, внушительными розовыми цветами, появляющимися и распускающимися только в лунную ночь, когда они в настроении. Но я доподлинно сознавал, просто глядя на растение, что оно символизировало все мною любимое и ненавидимое в этом городе: одновременно кажущееся фальшивым и неподдельно опасным, ярким на вид и смертельно опасным для прикосновения. Если бы птеродактиль воспарил из зарослей бананового дерева позади него, я был бы не столь поражен.
За сюрреалистическим растением стояло что-то наподобие хижины, коптильня в тридцатые, когда дом построили, превращенная в студию писателем-неудачником, обитавшим здесь до нас. Я понял, что это был писатель-неудачник, поскольку когда зашел посмотреть сооружение, то первым делом обнаружил на письменном столе обработку фильма «Бини и Сесил». Либо он очень поздно начал – «Бини и Сесил» пропали из эфира с тех пор, как мне стукнуло примерно девять с половиной – либо у него настолько отсутствовала планка, что он вообразил, дескать, его билетом в Голливуд станет возрождение непопулярного-даже-во-времена-своего-существования детского шоу.
Я представил себе, в приступе астрального отождествления, как этот парень сидит тут, солнце палит в жестяную крышу, его жена на работе, зарабатывает деньги, чтобы он мог вот так вот просиживать штаны со своей никудышной идеей, стуча по пишущей машинке. Сцена Первая: Бини находит спрятанный клад на затонувшем Пиратском Корабле. Сесил собирает гальку…Свой чувак! Как бы там ни выглядел интерьер, я понял, что это местечко для меня.
Внутри атмосфера оказалась даже еще приятнее. Сандра щебетала в кухне с хозяйкой, которая вскоре станет бывшей хозяйкой, и ее мамашей, обсуждая развод, сделавший данное коммерческое предприятие необходимым шагом. Все сходилось одно к одному: этот паразит на заднем дворе, вынашивающий обреченные мультяшные сценарии и бодающий лбом кирпичную стену, даже стол не протирает, и его жена, эта вымотанная костлявая блондинка, со взглядом, устремленным вдаль на тысячу ярдов, обречена здесь торчать и собирать по кусочкам хозяйство, пытаясь вести дела, пока он не найдет кого-нибудь проницательного, чтобы по достоинству оценить его сидение на корточках при обдумывании очередного гениального мозгового штурма, несомненно, эпопеи «Хекел и Джекел».
Это был не просто заурядный старый дом. Не хватало только плаката над парадной, объявляющего, что это ДОМ НЕСЧАСТЛИВЫХ БРАКОВ. Дело не в том, что я нуждался в каких-то еще сигналах от богов семейного счастья, но просто ради того, чтобы утвердиться в правильности такого шага, я проник в ванную и подверг осмотру архиважный шкафчик с медикаментами.
После секундного разочарования – ничего убойнее безрецептного эмпирина – я отодвинул первый ряд в сторону и напал на золотую жилу. Прямо передо мной стояла упаковка декседрина. Слышь, давненько я не убивался на качелях!И, спрятанная позади нее, между массенджилом и непонятной отбивалкой для мяса (народ подчас хранит в аптечках всевозможные загадочные штуки, иногда лучше не знать зачем), гигантская, в три кварты, полная баночка хайкодана. Этого дивного троекратнонаписанного гидолкодеинового сиропчика от воспаления легких. От одного созерцания содержимого захочешь подхватить бронхит. Но к чему ждать? Наступил праздник. Что же, я, пожалуй, купил бы этот дом. Я действительно купил бы этотдом! Если это не призыв свыше сделать зверский глоток сиропа от кашля с наркотическим действием, то я не знаю, что это.
Я даже не видел остальной дом. Но я успел влюбиться в ванную. Будь я Карлосом Кастанедой, я бы сказал, что нашел свое место силы. Признаюсь вам, я увидел себя: месяцы в ступоре, сидящим нагишом на толчке, купаясь в поту, обе ступни стоят на черном спортивном свитере, свалившимся под ноги, один рукав плотно перетягивает руку, и обтрепанный, пожеванный манжет зажат в зубах.
В моем представлении это дело всего одного дня. Солнце слишком устало, чтобы сейчас всходить. Кровь кап-капает на мерзнущие лодыжки. Я сосредоточен на второй или третьей вене, выбирая место удара, мечтая о том, чтобы ебучие синекрылые малиновки перестали щебетать и сдохли, пока я не законтачил и, наконец, засадил пробуждающий укол, от которого все будет хорошо, день станет сносным, а это тело, эта комната, этот дом окажутся именно на той планете, где я хочу быть.
Да, блядь! Я отошел от зеркала с понимающей улыбкой, венчающей венец творения. Я вернусь…Потом я вспомнил про смыв, пустил воду и промаршировал из ванной почти готовый запеть.
« Сандра, нам надо это покупать! Это место… Солнышко, это место для нас!»
Мой последний миг в нашей старой квартире стал эмблемой новой жизни, которую я начинал. Весь предыдущий день мы провели, пакуя вещи. Передвигая барахло в гостиную для грузчиков, двух жизнерадостных ребят по имени Морис и Беппо, которые оба были даже костлявее меня, однако вполне способные ворочать на своем горбу целые диваны вместе с подушками на пару пролетов вниз. Они не хотели поесть. Даже попить. Им нужны были лишь их сорока-унциевые «кобры», и они наслаждались жизнью.
В то время, еще не подсев на крэк, я не понимал, что сорок унций служили горючим, благодаря которому крэковая машина двигалась как минимум для поддержания кайфа на уровне. Но это не имело значения. По крайней мере, для меня. Топливо есть топливо. И пусть эти двое латиноамериканских парней заявились бы, истекая обильным потом, взмокнув в своих спецовках, едва повернув дверную ручку, не говоря уже о тягании целых столовых гарнитуров, так что с того? Я кое-что знал про химическое питание. Просто не вполне разбирался в том, что предпочитали они.
Весь процесс, ничего удивительного, вызвал потребность в чрезмерной дозе успокоительных. С тех пор, как мы остановили выбор на «У Сильверлейка», у меня появилась прыгучесть лабораторной крысы. Сандра, разумеется, взяла все хлопоты на себя. Не дай бог, я начну заниматься этой сволочной механикой ссуд, процентов, ипотечных ставок и прочего. Нет, благодарю. В день, когда мы были готовы освободить жилье и квартира практически опустела, я вернулся в недобрый час, два или три пополудни, захватить одну-две оставшиеся коробки и проверить, все ли взято. Что мы ничего не забыли.
И вот я здесь, сижу на ящике с забытой столовой посудой, скрестив ноги, насвистывая тему из «Матча», небрежно держа пук зажженных спичек под ложкой, которую мне с божьей помощью удалось откопать под подносом на дне коробки. Тут скорее не ложка, а половник, но черт с ней. Немного засохшей подливки, смешавшейся с героином – не смертельно. Цвет, по крайней мере, один и тот же. Вдруг, так даже мягче пойдет.
Нет ничего извращеннее, честное слово, чем жахаться в солнечный день, когда свет струится в комнату прямо в середине прекрасного рабочего дня. Большинство джанки, конечно, отдают предпочтение мрачным пещерам, и я полностью за, но иногда, вот прямо как тогда, хочется провернуть все так, будто это не имеет никакого значения.
Получилось следующее: полагаю, я рассчитывал оттащить ящик в кузов машины, затем пробраться обратно по лестнице и в такой манере попрощаться со старым домом. Но вместо этого, как всякий порядочный джанки, я решил не ждать.
То были старые добрые времена, когда у меня еще оставались вены. Я ввел иглу, ощутил божественный укол, сделал чудесный красный контроль, задвинул поршень и был почти готов вдавить его до конца, как Привет! – дверь распахивается и входит наш лендлорд, мистер Фишман, высоченный ветеран Аушвица с запоминающимися, сожженными кислотой скулами и неизменной нежной и грустной улыбкой на лице.
К счастью, мне как раз довелось узнать Фишмана поближе меньше двух месяцев назад. Я подошел к его квартире заплатить ренту и обнаружил широко распахнутую дверь. Фишман в столовой опустил голову на руки, все стулья в гостиной валялись на боку. «Мая шена! – вскричал он при виде меня. – Это Эстер… Мая шена, она ушла!»
Случилось, как он объяснил, вовсе не то, что его маленькая женушка оставила его ради симпатичного кантора. Она просто убежала. Нам обоим пришлось лететь на улицу и изо всех сил пытаться ее поймать.
Миссис Фишман, видите ли, страдала старческим слабоумием и была склонна убегать в середине дня. И поскольку Фишман, хотя и громадного роста, был слабее котенка из-за одновременно высокого давления и сильной подагры, я должен был пробежаться по улице и отыскать бедную женщину. Что я и сделал, заглянув на полпути в лаз под другим многоквартирным домом. Она до сих пор, по словам ее мужа, думала, что ей надо прятаться от нацистов. И во время своих исчезновений не могла пройти мимо незакрытого окна, входа в подвал и иногда даже мимо открытого мусорного бака без того, чтобы не затормозить и не залезть внутрь.
В то утро я вытащил старушку из лаза настолько бережно, насколько мог. (Вид злополучной жертвы болезни Альцгеймера в полуголом виде или рыдающей на обочине, словно обиженное дитя, местным обитателям был столь же привычен, как кошка на дереве, и никто не тревожился.) Взяв ее на руки, почти как маленькую, я внес ее по лестнице назад в квартиру нашего лендлорда. Платье из выцветшей набивной ткани в горошек, наверное, шестидесятилетней давности, сползло у нее с плеч. Ее обвисшие, но массивные старческие груди полностью открылись. И она, во время своего утреннего возбуждения, обмочилась. Фишман, однако, обращался с ней с нежностью, от которой мне захотелось плакать.
Если я когда-нибудь задумаюсь о том, что такое любовь, мне надо будет только вспомнить о нем в ту минуту, как он наполовину ворковал, наполовину шептал своей жене на иврите, укладывая ее рядом с собой.
Но при виде меня Фишман не заворковал. Он даже не произнес ни слова. Он тихо стоял в дверях, пока я не закончил свои дела. Та же печальная улыбка заиграла у него на лице. Наконец, я встал, изо всех сил стараясь не шататься, поднимая ящик с посудой и проходя по пустой комнате. Он лишь придержал дверь и пропустил меня. И пока я не спустился на полпролета, остановившись отдышаться на площадке, он вышел из квартиры и обратился ко мне.
– Миссис Фишман просила сказать вам «до свидания».
Я взглянул на него, чувствуя странную благодарность, чувствуя себя прощенным, если это что-то значит. Наши глаза встретились. И, наверное, догадываясь по тому, чему он только что стал свидетелем, и что мне это понадобится, он мягко добавил: «Всего хорошего…»
– Вам также, – ответил я. – И спасибо…
И я шагнул в этот солнечный свет Лос-Анджелеса, желая умереть. Хотя и не знал от чего.
Прошлой ночью мне снова приснился сон. Все тот же самый с тех пор, как я принял решение написать эту книгу и снять накипь, милосердно осевшую в памяти о моих наркотических годах. Я в темной комнате, возможно, в чулане. Единственная вспышка света врезается в пространство между раздвижной дверью и стеной. Я оставил ее приоткрытой на щель, чтобы смотреть сквозь нее. Детские голоса долетают откуда-то снаружи. Должно быть, сейчас день. Я не знаю. Там, где я нахожусь, всегда темно. Света хватает, только чтобы рассмотреть мой шприц. Расслабиться, развязать узел трясущими пальцами и прийти в себя. Или попытаться прийти в себя. Поскольку всякий раз, как я двигаюсь по вене, всякий раз, как я ввожу иглу в свою костлявую плоть – скорее шкуру, чем человеческую кожу – моя рука трясется так яростно, что я попадаю баяном мимо цели. Доза из него течет теплым ручейком по моей ноге, животу, запястью. Я отчаянно пробую собрать продукт обратно, вытянуть несколько капель из лужицы, скопившейся на моей зачуханной одежде. На одежде мертвеца. Но там ничего. Это повторяется снова и снова. Меня так ломает, что мои слезы на вкус, как моча. Как будто сам воздух сделан из битого стекла. Я пытаюсь остановить судороги. Оставаться неподвижным, остановить само дыхание, задержать боль внутри, не выпустить ее наружу. От малейшего движения мне в поры впиваются крохотные крылышки. Дышится так, будто судорожно глотаешь из мешка с когтями. Я хочу умереть. Хочу уйти. Хочу прекратить… это… ебаное… ощущение. Пока от безнадежности не кидаюсь на землю в невидимую пыль и катаюсь, если судить по ощущениям, по мешку с крохотными косточками. Копошение внизу, чтобы поднять себя, похоже на катанье по тяжелому трупу. Моему собственному трупу. Но я догадываюсь истекающими потом нервными окончаниями, догадываюсь, чем наполнен тот мешок. О да, я не могу в это поверить, но даже бы улыбнулся, владей я до сих пор своим лицом. Мешок полон баянов. Я поднимаю его с неимоверными усилиями к тому проблеску света. Боже мой! Внутри, должно быть, десятки полностью загруженных, вытянутых, закрытых на 100-кубовых сантиметров готовых к вмазке спидболов. Только вот что здесь? Я присматриваюсь повнимательнее, вижу грязь, замазавшую поверхность баяна. Что-то вроде плесени. Наркотическая ржавчина. Иглу за иглой я вынимаю из заскорузлого мешка. Поднимаю на свет. Они все одинаковы. Жидкость внутри из-за времени и разложения воняет, будто застоявшаяся пена. Я вижу волоски. Крохотные, плавающие крошки. Видимые глазу бактерии. Но мне слишком плохо. Вы разве не понимаете? Я не в силах соблюдать осторожность. Мне даже наплевать, что там внутри. Мне надо просто вмазаться. Просто сделать так, чтобы не чувствовать того, что я чувствую сейчас. Заставить умолкнуть вопли моих клеток. И, помоги мне Господи, я даже не морочусь перетянуться. Я лишь сжимаю последними остатками сил, просто сжимаю кулак, пытаюсь напрячь рыхлую вену и погрузить в нее одну из машинок. Да! На этот раз без затруднений. Острие мягко проскальзывает внутрь. Кровь на контроле. Я закрываю глаза, вознося благодарственную молитву, и перед тем, как ужалиться, смотрю на иглу. Только сейчас в нем не раствор, даже не мутная вода… В нем – спасите меня! – лицо моего отца, искаженное и вытянутое, абсурдным образом втиснутое в пластиковый ствол, его темные глаза уставились на меня. Словно зародыш в лабораторной пробирке. Изменившийся, гневный, прощающий… «Ох, папа, ох, папа, ох…»
Мой собственный крик будит меня. Мои руки вцепились друг в друга. Сердцу больно от биения.
Вот такой сон мне постоянно снится.
Часть четвертая
Мир детства
Чтобы вы не сочли, что я ни с того ни с сего проснулся, пристрастившись к наркотикам, и еще с высокооплачиваемой работой, видимо, необходимо перенестись назад во времени. Окунуться в адский замес поврежденных синапсов, именуемый прошлым…
Я торчал лет с четырнадцати-пятнадцати. Я начал по-серьезному, когда мой пес и отец покончили жизнь самоубийством. Самсон, игривое создание черного с желто-коричневым окраса, отключился в гараже, где также обнаружили папу, осевшего за рулем его блестящего новенького олдсмобиля с включенным бейсбольным матчем и работающим мотором. Говорят, смерть от углекислого газа похожа на мирное засыпание на гигантской заправке. Безостановочное ежедневное употребление наркотиков всю среднюю школу и после – дальнейший путь —стало причиной, почему я никогда так и не узнал этого.
Я не намеревался изучать связь между уходом моего отца из жизни благодаря выхлопной трубе и моим собственным более мрачным путем самоубийства. Но теперь мне ясно, что перед тем, как я пожну плоды своего токсического хобби, я должен обратиться к корням. Такой путь самопознания является полностью противоположным жизни или, точнее, жизни наркотического сознания.
Вся суть наркотиков в том, чтобы не давать вам думать. Мертвецы остаются в могилах вместе со своими уродливыми артефактами.
Мое семейство – почивший отец и до сих пор живущая, бесконечно измученная мать; моя осевшая в Катманду сестра-буддистка – попадает под эту категорию. И не могу сказать, что горю желанием от перспективы анализировать ее. В некотором роде героиновая зависимость стала моим Вьетнамом, если начинать с моей женитьбы, как с Ми-Лаи [22]22
Имеется в виду расправа американских солдат над жителями деревни Ми-Лаи (My Lai massacre) (в русском варианте Сонгми) во время войны во Вьетнаме (1968), когда было убито все население, в основном старики, женщины и дети.
[Закрыть].
Детство для некоторых из нас является тюрьмой, откуда надо сбежать и вступить во взрослую жизнь. Принимать наркотики ежедневно я научился в Поттстауне, в школе «Хилл» Пенсильвании, знаменитой тем, что там приняли фальшивый табель с оценками у Тобиаса Вулфа, автора «Жизни этого мальчика». И потом выгнали его за курение…
Моих родителей частенько не было дома, когда я был маленьким. Мой отец работал в разное время в Харрисбурге, Филадельфии и Вашингтоне, округ Колумбия. Он служил юристом, в глазах общественности считался главным юрисконсультом Питтсбурга, потом стал заместителем мэра, прямым ходом шел к главному прокурору штата, назначен Линдоном Джонсоном директором чего-то там под названием Комитет адвокатов по борьбе за гражданские права при суде и, в конце концов, назначен федеральным судьей Апелляционного суда третьего округа.
Такова история, если вкратце. Можете себе вообразить, как я горд: папа – иммигрант, преуспевший на государственной службе, сынок – наркоман-порнушник… Ничего не скажешь. (В девять лет я вел дневник и записал: «Работай папа мусорщиком, а не мэром, я мог бы делать, что мне хочется».)
На тот период, когда мама ездила к нему, они нанимали всяких там соседских дам посидеть с нами. Теперь, после того, как мне довелось самому стать отцом, это представляется мне жутким. Это были не родственницы. Это были не знакомые. Это были знакомые знакомых. Бабульки, вдовы, старые девы, совершенно левые тетки, целое стадо постклимактерических красавиц, располагающих уймой свободного времени.
Наиболее яркой личностью была госпожа Ньюгэбин. Г-жа Н. запомнилась мне по многим причинам. Во-первых, она благоухала, как протухшая ветчина. И во-вторых, она любила обжиматься со мной после уроков. Не знаю, где носило мою сестру. Прогуливала школу, я полагаю, зависая в Дискуссионном клубе. Единственное, что я знал: когда приду домой, г-жа Н. будет меня поджидать. Растянувшись на боку на диване в гостиной – не хвастаясь, скажу, что у нас в числе первых появился велюр – и поджидает меня.
На третий или четвертый день (она прожила у нас две недели) обжимки после уроков превратились в ритуал. Другие дети приходили домой к молоку с печеньем. Я приходил к госпоже Ньюгэбин.
«Приветик, лапуська», – бывало, обращалась она ко мне, касаясь своих складок, свисавших с подбородка на шею, возлегая в домашнем платье типа «муму» [23]23
Домашнее платье свободного покроя.
[Закрыть]с желтыми тропическими цветами, в котором она ходила каждый день. Однако в ней самой не наблюдалось ничего тропического. Ее тело было огромным, морщинистым, обрюзгшим… словно кожа должна покрывать неимоверные пространства от кости до кости, а под ней пусто. Если вам доводилось видеть палаточную гусеницу, вы поймете, о чем я говорю. Казалось, будто по неосторожности ее можно проткнуть пальцем насквозь, как старый пергамент… И одному богу известно, что окажется внутри.
Лицо ее, напротив, ни капли не напоминало пергамент. Оно походило на резиновую маску. Натянутые расплывчатые черты лица венчали вершину холма тяжеловесной плоти, шмякнувшее вишней на подтаявшее мороженое. Волосы были ярко-оранжевые, чего больше нигде не увидишь. Этот оттенок не встретишь в природе, кроме как у сладкой кукурузы, и он кошмарно не сочетался с рыхлым каштановым и пятнистым шаром у нее на голове.
Госпожа Ньюгэбин изобрела одну штуку с конфетами. Она приносила большой стеклянный аквариум с кислыми шариками. Но больше всего она отдавала предпочтение ююбе. В те годы их продавали в коробочках по пять центов. После трех-четырех кусочков с химическими добавками можно было взять и ощупать все дупла. Г-жа Н. любила прилеплять ююбу к своим соскам. Я никогда не видел собственно, как она их прилепляла, и подробностей в силу этого не знаю. Но по моему возвращению домой она подзывала меня для тайного праздника после учебного дня, и вместо того, чтобы жевать «туинкиз» [24]24
Приторно-сладкое печенье с кремовой начинкой.
[Закрыть]и смотреть «Трех клоунов» [25]25
Телепрограмма 1950-х гг. с участием трех комиков: Ларри, Керли и Моу.
[Закрыть], согласно ритуалу уехавшей в город мамы, я подсаживался к ней. Я созерцал, как она улыбается слащавой, пахнущей ветчиной улыбкой и опускает полукруглый вырез своего симпатичного муму, дюйм за мясистым дюймом, пока не являются своеобразные плоды ее дневного прикрепления.
«Ну, лапуська, хочешь конфетку? Хочешь ююбу? Хватай прям отсюда, че не видишь. Правильно! Хватай прям отсюда, с титьки!». На этой высшей точке в ее речи появлялось что-то от charo [26]26
Небо ( исп.).
[Закрыть], и я неуклюже карабкался на вершину этой травмированной на производстве шестидесятилетней с хвостиком головы с конфетами на сиськах и жутким бразильским акцентом.
Все же я не стал бы тут распинаться и вопить насчет совращения малолетних. Не надо быть Анной Фрейд, чтобы понять, что подобная вещь не санкционирована Ассоциацией родителей и учителей. Я сознавал, что-то тут не совсем укладывается в ситуацию для Дика, Джейн и Салли [27]27
Персонажи из учебников для начальной школы, популярные в 1950–80-х гг.
[Закрыть].
Но, слава богу, я это пережил и вырос совершенно нормальным.
В первые пару дней я просто отрывал вкуснятинку. Во время возни с лентой – не знаю, чем она пользовалась, но вышла бы крутая реклама, не хуже шедшего в те дни ролика «таймекса» – мне приходилось выкручивать и щипать немыслимо массивные соски пожилой дамы. Намного более крупные, если вам интересно, чем приклеенные ююбы. Раз притянув меня к себе, г-жа Н., однако, как-то призналась, что многие другие «лапульки» конфетки скусывают. «Знаешь, как щенятки. Я это называю „укусы щеняток“.» Итак, уже успев взять себе за правило подчиняться во всем, когда дело касается женщин, я склонился над ее исполинскими грудями, а она потянула вниз податливый вырез своего муму и откинула назад голову с волосами цвета оранжада. Почему-то лента – может, она заказывала их специально? – имела мятный привкус, и, не успел я заработать клыками над главным блюдом, у меня уже свело язык. Потом я добрался до нее. После пары первых щипков, они показались мне недурственными. Я почти забыл, к какой херне их прицепили. Просто стиснув зубы вокруг приклеенных крест-накрест скотчем конфетам, стараясь подлезть своими острыми коренными зубами под липучку и вырвать их.
Через несколько минут все ее туловище содрогнулось. Потом я, можно сказать, стал наполовину лизать, наполовину жевать конфетку в форме миниатюрной фески, жадно высасывая, словно моя жизнь зависила от того, сумею ли я вобрать до последней молекулы фабричного вкуса. Как правило, она облепляла себя вишневыми леденцами. Хотя я заметил примерно через неделю, что она переключилась на апельсиновые (несомненно, чтобы гармонировало с шевелюрой). При любом оттенке ее левый сосок всегда соответствовал правому. Чтобы там про нее не говорили, в цветах она разбиралась.
Старушка никогда не обижала меня. Но на вторую неделю она потянулась к моему члену, проверить, «счастлив ли мой щеник». «У счастливых маленьких мальчиков, – сообщила она мне, – счастливые щеники». И пока проверяла, юный Ровер I продолжал, подобно терьеру, трепать ее сосок, чавкая, щиплясь, кусаясь, вгрызаясь в успевшей стать до смешного обсосанным остаток леденца. Я обрабатывал один, затем резко бросался с высунутым языком на второй, а мне суфлировала ее ладонь, поглаживающая и тискающая мою шею. К моменту, когда я завладевал первым призом, второй почти начисто отклеивался, и я скоренько обделывал и его.
Все дело занимало не более десяти-пятнадцати минут. Когда я заканчивал, она стремительно натягивала свое муму, скатывала ленту в один липкий шарик и мгновенно становилась деловитой. Ни разу не привелось мне испытать ничего похожего на оргазм. Всего однажды из-за сочетания нервного перенапряжения и послеурокового «Гавайского кулака» мне все же удалось что-то из себя выжать, но это оказались всего-навсего незрелые ссаки. К счастью для меня, украшенная оранжевым куполом нянька ничего не заметила и продолжала наводить марафет, как она обычно это делала.
– Ладно, лапуська, все хорошо, не стоит бить баклуши. Давай приготовим ужин к приходу твоей сестры. Что на это скажешь? Конфетки – это здорово и вкусно, но молоденьким мальчикам надо кушать бифштекс с кровью, если он хочет вырасти сильным.
За исключением стригущего лишая, которым меня, по-видимому, наградила госпожа Ньюгэбин, кляксой на щеке psoriasis rosea размером с полдолларовую монету на обозрение всему свету, я ничуть не пострадал. Предполагается, что соски няни, увешанные дешевыми конфетами, оказывают, предположительно, вредное влияние на кожу. Но ююбы имели место всего один раз. И ничего даже близко вредного по сравнению с тем, что считалось рутинным. Как насчет безумной зелени в глазах моей матери или того факта, что она провела в постели в темноте большую часть моего детства. Как насчет того, что я был единственным евреем в начальной, школе с восьмьюстами или около того детей? Как насчет того, что мы с сестрой подбирали засохшую еду от вчерашнего обеда вилкой, врученной нам, чтобы сесть и пообедать сегодня вечером? Как насчет того, что мой отец был единственным мужиком в округе, ходившим на работу в белой рубашке? Как насчет того, что он долбил кулаком штукатурку и бился головой о стену после скандалов с женой? Или по какой непонятной причине те отверстия так и не заделали, так что внутри нашего дома сформировался музей папиных вспышек ярости: здесь поломанная дверь, там неровная дыра с обнажившимися проводами, напоминавшими нам о том, как мы жили и следует ли нам забывать?
Детство выступает чередой мелких кошмаров. Чередой непостижимых ужасов. В один прекрасный момент я осознал то, что обычно считают стыдом.Ничего другого не подберешь. В три с половиной я услышал произнесенную матерью угрозу, которая аж по сей день наполняет меня страхом, таким пронзительным, что стыд проникает мне в клетки и опускает шторы.
Видите ли, у меня была проблема. Я постоянно пачкал нижнее белье. Постоянно, как бы ни подтирался – а я тер, пока мой дошкольный сфинктер не начинал зудеть, – оставалось пятно говна, из-за чего мою нежную матушку скручивали пароксизмы ярости. Ежедневный ужас, ставший доминирующим фактом моего раннего детства.
– Если ты еще хоть раз обделаешься, я вывешу твои трусы на заборе, чтобы все твои друзья видели.
Ее лицо клонилось к моему, эти измученные зеленые глаза горели поблекшими изумрудами, она держала за резинку трусы с засохшим дерьмом и размахивала ими у меня перед рожей. Настолько рядом, что мне ничего не оставалось, как вдыхать свидетельство моего собственного позора.