355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Соломон Марвич » Сигнал бедствия » Текст книги (страница 11)
Сигнал бедствия
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 02:52

Текст книги "Сигнал бедствия"


Автор книги: Соломон Марвич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)

– Неужели нас заметили? Или это случайность?

– Надо идти к берегу. И там переждать. Не думаю, чтобы нас заметили.

Но подойти вплотную к берегу не удалось – туда ветром нанесло льда.

Корабль стал огибать ледяное поле. Теперь берег был отчетливо виден и без бинокля. Эта зона была безопасной. Но, когда поворачивали назад, пришлось пустить в ход багры, которые не забыл взять Пахомыч. Так, отжимая льдины, которые пытались замкнуться в кольцо, они выбрались на чистую воду и пошли к заводу.

Когда высаживались на пирс, офицер козырнул, а затем улыбнулся и развел руками:

– Позвольте вручить вам подарок от флота. Подарок, что и говорить, бедный. Однако думаю, что не лишний. Сейчас ничем больше не можем отблагодарить вас, товарищи.

Он вручил Снесареву пропуск на всех в душевую эсминца, стоявшего недалеко от завода.

– Ну, и чаем напоим, само собой, если пожелаете. Чай у нас настоящий.

– Пожелаем, конечно. А веничком балтийцы обеспечат? – учтиво осведомился Пахомыч.

– Только мочалкой.

Они простились.

– Чую, штучка твоя будет злая для фашистов, – говорил Пахомыч Снесареву. – Неприятная для него штучка! Хоть и совестно хвастать, а чую, но…

– И я думаю об этом самом «но». Одна у нас дума, Сергей Пахомыч!

– Ты о трясучке?

– Да, о вибрации. Видно, с этим родился наш первенец.

– Н-да, должно быть, скажется на нем еще трясучка. Но ведь как строили, как строили-то! Прощенья не просим, а понять нас надо…

И они отправились в душевую на эсминец.

2. После казарменного положения

Душ на эсминце оказался великолепный, сильного напора, горячий. Давно уже не удавалось так хорошо помыться. Пахомыч мылся всласть, очень долго. За перегородкой слышалось его довольное покряхтывание, сопение, мурлыканье. Он мылся и приговаривал:

– Ай, до чего же отлично! Красота, братцы! Первый сорт! Спасибо морячкам!

– Ну, хватит, – посоветовал Снесарев.

– Хватит, говоришь? – Пахомыч вышел, отжимая одной рукой бороду, другой мочалку, озорно поблескивая глазами, поеживаясь, отдуваясь.

Он напоминал Снесареву лешего со старой лубочной картинки к народным сказкам.

– Хватит, говоришь? Да это, брат, такое наслаждение, как… – Пахомыч не подыскал подходящего сравнения и окончил несколько неожиданно: —…как от любимой песни. Десять лет с плеч долой, даже кожа дышать начала.

Великолепными были ржаные сухари, поданные к чаю, сухари довоенной выпечки. Они не окаменели, а раскалывались со звоном от легкого удара ножом.

Сойдя на берег, Снесарев и Пахомыч, по привычке кораблестроителей, обернулись, посмотрели на эсминец, поневоле прозимовавший тут и, казалось, настороженно глядевший вдаль, в сторону Балтики, от которой был отрезан минными барьерами.

На Пахомыча нашел философский стих.

– Что нашему человеку надо? – благодушно рассуждал он. – Любимую работу да толковое душевное руководство. Сердечный элемент требуется от руководителя. При этом у человека нашего всегда забота будет: как бы сделать лучше то, что он делает.

– Действительно, ясней ясного.

Пахомыч остановился, поправил торчавший под мышкой узелок с бельем и любовно посмотрел на инженера:

– Знаешь что? Мысли у нас с тобой в основном сходятся. Если бы не это, то, кто знает, может быть, и не довели бы нашу работу до конца.

По случаю окончания работы бригада была отпущена на отдых. Ожил многоквартирный дом возле завода. До весны, с тех самых дней, как построили кирпичные доты на ближних улицах, все жили на заводе, и это называлось казарменным положением. Теперь его отменили. Осада продолжалась, артиллерийские обстрелы усиливались, доты содержали в порядке, но теперь уже все понимали, хотя и не говорили вслух, что до уличных боев не дойдет, и можно было вернуться домой, в пустую, промороженную и теперь медленно прогревавшуюся квартиру.

Домой…

Это означало тихое-тихое жилье, где не слышны голоса детей, не слышен даже стук капель, падающих из крана в раковину, – вода подается только в подвал. Домой – это забытые игрушки на пыльном диване, фотографии на отсыревших стенах. Это внезапно ожившие жгучие минуты разлуки и мужская растерянность.

После казарменного положения человек как-то неловко бродит по своей комнате. Ему непривычно, потому что рядом нет родных людей, которые вместе с ним налаживали жизнь в комнате, где он теперь один. Домой – это тысячи воспоминаний, которые возникают при взгляде на стул, шкаф, детскую кровать, книжную полку и плотно обступают вернувшегося. От них не уйти…

Домой – это рамы, вывороченные ближним взрывом фугасной бомбы, почерневший сор на промерзшей кухне, и среди этого сора глупая вражеская листовка, сброшенная с самолета и занесенная ветром сюда.

Домой после месяцев казарменного положения – это одинокое мужское жилье.

Снесарев осмотрел две свои комнаты, немного прибрал их, отложив тщательную уборку до другого раза. Он неловко побродил по комнатам, ощущая какую-то скованность в движениях. На кухне он подтянул стеклянную гирю ходиков, и их легкое постукивание стало первым звуком, раздавшимся в квартире. У себя в столе он нашел несколько листков с торопливо нанесенными линиями и цифрами. Листки были довоенные – он только начинал думать о своем корабле. Они уже не нужны. Тома энциклопедии стояли не в прежнем порядке: Ваулин тогда пересмотрел их и извлек все до одной заметки и наброски Снесарева.

Неизвестный… Он стоял вот здесь, Снесарев напряг память и услышал этот бесстрастный голос. Нет, голос только казался бесстрастным. Скрытая злоба в нем. И злобой искажено лицо, наклонившееся над постелью. И сейчас, как тогда, что-то царапает снаружи о стекло. Снесарев поглядел в окно – оборванный провод все еще свисал с крыши.

3. «Первенец» вступает в строй

Еще несколько раз корабль выходил на испытания. И вот наступил день, когда его можно было сдать флоту. На завод пришла флотская команда. Матросы – кто с заплечным мешком, а кто со свернутой шинелью и с: баульчиком – спускались вниз и, оставив вещи там, поднимались на палубу, чтобы внимательнейшим образом осмотреть судно.

Они, конечно, знали, что это был первый боевой корабль, построенный в блокаду. На борту были выведены три большие буквы и номер. Под этим знаком и номером бронированный катер-охотник был занесен в списки действующего флота.

Лицо одного из матросов показалось Снесареву знакомым. Коренастый, крепкий парень с обветренными щеками козырнул ему.

– Кто вы? – спросил Снесарев и сразу же вспомнил. – Товарищ Беляков?

– Он самый.

– Это вы были тогда у меня на квартире? В декабре?

– Прочел ваш сигнал…

Снесарев крепко обнял Белякова. Они расцеловались, испытующе поглядели друг на друга.


– Да ведь вы ловили и ракетчика!

– Пришлось. Наш патруль тогда дежурил на заводе.

– В плавание идете?

– Наконец-то списали с берега. Я ведь старый катерник. Но еще с осени делать на воде стало нечего. Запер он выход. Ну ничего, придет время – откроем. Так вот: проходил я, товарищ Снесарев, всю зиму в пикетах… – Беляков усмехнулся.

– Да, потому мы и познакомились. С вами еще один моряк был…

– Как же! Андросов. Он пока на берегу. Так у нас получилось. До войны ходили вместе на одном охотнике, войну встретили вместе, из Таллина выбирались. А теперь врозь.

– Знаете что, товарищ Беляков. Если уж мы с вами знакомы…

– Да уж после всего того, что было, можно сказать – старые знакомые…

– Вот именно. Так на правах старого знакомого, когда будете в городе, загляните ко мне, расскажите о корабле. Нам, конструкторам, это важно!

– Сделаю! Только вряд ли мы скоро будем в городе. А у меня есть к вам вопрос.

– Пожалуйста.

– На борту справа сверху царапины. Закрашены.

– От вас ничто, видно, не укроется.

– Там даже ямочка чувствуется на ощупь. Откуда это? Ведь корабль-то новый.

– Откуда? Свежая ямочка. Вчера ее катер привез. В последний раз испытывали. Ну, а немецкий истребитель из пулемета прошелся.

– Вот как! А все-таки не прошил борта? Вот это замечательно. А то на деревянных нам было трудно; Прошивал насквозь.

– Как-то кораблик в деле будет? Как в маневре?..

– Доложу, доложу, если увидимся.

Беляков твердым ногтем постучал о борт и одобрительно кивнул головой. Корабль ему, видимо, казался вполне надежным. Совсем не то, что прежний с деревянным корпусом.

Невидимое солнце стояло за горизонтом. Алая полоска указывала то место, куда на короткое время ушло оно, северное весеннее солнце. Воздух был прозрачен, и только человек, который долгие годы прожил здесь, мог назвать такие часы ночными.

Маленький бронированный корабль шел за островом Лавенсаари. Море едва рябило. В такой прозрачной ночи далеко виден пенный бурун за кормой. В стороне Ленинграда видны были крошечные острова маленького архипелага, берега с острыми зубчатыми камнями и песчаными отмелями.

Если от оконечностей архипелага провести прямые линии к берегам залива, то окажется, что он лежит в тылу противника. Еще осенью огни боев прошли по суше на восток, но на острова враг не смог прорваться.

Сейскари… Пенисари… Лавенсаари… На детальной оперативной карте все эти острова закроет спичечный коробок, на обыкновенной они еле видны. Стоит только взглянуть на блокадную карту, и даже бывалому человеку они покажутся беззащитными, эти островки архипелага, оказавшиеся в тылу противника.

Если отрезанный от Ленинграда Ораниенбаум, «малая земля» малой блокадной земли, защищен мощными фортами, то островки защищают сами себя. Укреплений на них нет. И все-таки держат, держат балтийцы в своих руках крошечные островки. Оборона безыменного архипелага устояла. Островки, словно копья, нацелены на Гогланд, захваченный врагом.

Архипелаг – последняя точка наших надводных коммуникаций в блокадное время. Дальше – густые минные поля… И сквозь них с первых дней поздней весны пробираются из Кронштадта на Балтику подводные лодки. И бывало, что подводник слышал царапающий звук, доносившийся снаружи. Это борта лодки касался трос, на котором держится мина. Но лодка словно отталкивалась от троса, и вахтенный, чуть дыша от волнения, работал горизонтальными рулями так, чтобы держать лодку на строжайшем нулевом дифференте. Ни корма, ни нос не должны приподняться ни на малую долю метра. Приподняться – значит приблизиться к мине, которую держит царапающий трос.

Сейскари… Пенисари… Лавенсаари… Километр на километр, километр на два, на три в длину – вот и вся суша, на которой держатся гарнизоны. Зимой вблизи островков по ночам кружили вражеские лыжники с автоматами, с минометами на полозьях. Они затевали перестрелку, но открытого боя не принимали. Утром на снегу замечали кровавый след, который тянулся к вражескому берегу, к шхерам. Часто показывались здесь самолеты-разведчики врага. Они не стреляли, а только описывали круг за кругом. И внизу понимали: очередная съемка. Придет день, и откроется, что съемки с воздуха не были напрасными. Когда наступит такой день? Может быть, и завтра.

Не умолкала в районе архипелага артиллерийская стрельба, то отдаленная и глухая, то ближняя, накрывающая цель. Если в ясную погоду показывалось судно, доставляющее гарнизонам продовольствие и боеприпасы, то два буруна можно было увидеть за кормой – один от винта, другой, прерывистый, – от снарядов, которые посылали вслед смельчакам сторожевые корабли противника. В такую погоду только зигзагами командир вел судно.

Лишь радисты крошечных островов поддерживали постоянную связь с Ленинградом. Но несколько раз все же побывали на архипелаге артисты. С большим для себя риском они перебирались с островка на островок и выступали под открытым небом.

Колоратурное сопрано выводило под аккомпанемент аккордеона нежнейший старинный гавот. «Слышишь, милый? Слышишь, милый? Слышишь, милый?» Перед фразой: «Слышишь, ненаглядный…» полагалось выдержать короткую паузу. Но в паузе послышался дальний разрыв. И матрос, сидевший у самой эстрады, сколоченной из ящиков, явственно ответил колоратуре: «Ох, слышим, милая, день и ночь».

В конце мая маленький бронированный корабль ходил в дозоре в районе архипелага.

Беляков стоял с биноклем на корме. Он видел вражеский берег, пологий и однообразный. Немного дальше к западу громоздились куски гранита, и на них, запустив корни в трещины, держались кривые одинокие сосны.

Беляков хорошо знал эти места. Прошлой осенью он уходил отсюда с боем. Вон там, за камнями, узкие ворота в шхеры. Беляков остановил на этой точке окуляры бинокля и невольно вспомнил прошлогоднее. Катера снимали отсюда отряд морской пехоты. Пехотинцы отбивались, пока можно было, а потом, обрывая кожу на руках, стали спускаться по острым камням к морю. И не все добрались. И, когда они уже были на борту катеров, над камнями поднялся дым. Загорелся лоцманский домик.

Вот и сейчас там поднимается дым, но легкий, едва заметный, быстро тающий. И Беляков различает дальний звук. Он смотрит в сторону шхер. Звук усиливается.

– Правый борт! – закричал Беляков. – Курсовон… двадцать пять.

И вдруг берег стал удаляться, корабль начал разворот.

Впереди показалась десантная баржа, неосмотрительно вышедшая из шхер. Куда она держит курс?

По данным нашей разведки было известно, что в финских шхерах немцы собирали и спускали на воду привезенные издалека десантные стальные баржи. Они были предназначены для боев с крохотными островками-бастионами. Нашим летчикам удалось сфотографировать эти суда. И по этим снимкам можно было установить, что вдоль всего борта идут бойницы. Какой же ливень пулеметного огня может обрушить одна такая баржа на крошечный остров с маленьким гарнизоном!

На море такие суда еще не встречались. До времени их тщательно маскировали в шхерах.

И вот одно из них прошло в шхерные ворота. Как ни был Беляков взволнован, все же он успел заметить, что судно тяжело и неуклюже на развороте. Понял он также, что на десантной барже слишком поздно заметили опасность. Но если она хоть немного выиграет во времени, то сможет вернуться в шхеры под защиту береговой батареи.

«Первенец» вздрогнул всем корпусом – раздался залп. Если бы огонь вел прежний деревянный катер-охотник, на котором Беляков начинал службу, цель осталась бы непораженной – слишком маломощной была его артиллерия.

Но теперь случилось иначе. На десантной барже мгновенно поднялось пламя. Оно скрыло половину палубы. Начали рваться ящики со снарядами. Огонь подбирался к кормовому орудию баржи. Повернутое в сторону маленького бронированного корабля, оно выстрелило уже сквозь пламя. Было видно, как по палубе бегают матросы и солдаты.

Оборвалась пулеметная очередь на тонущей барже. От борта медленно отвалила шлюпка. Она почти не двигалась с места. В бинокль Беляков увидел сцену, поразившую его: кого-то свалили на дно лодки и крепко держат. Он еще раз посмотрел в бинокль. Нет, ему не померещилось. Человек, которого прижали ко дну шлюпки, пытается вырваться и не может.

Командир «Первенца» закричал в мегафон:

– Сюда! Гарантирую жизнь! Опустить весла! Поднять руки! Всем поднять руки!

Он повторил приказание на двух языках, сверившись с листком, который вынул из записной книжки.

Десантной баржи уже не было на поверхности моря, когда шлюпка под направленными на нее пулеметами подошла к борту корабля. Беляков подал конец. Пленные молча поднимались на палубу. Двое зорко следили за тем, кто затеял непонятную борьбу в шлюпке. Трое были сильно обожжены.

– Перевязать раненых! – распорядился командир. – Радиста ко мне!

Пленных увели в кубрик. На мостик поднялся радист. Командир набросал несколько слов на листке бумаги. Потом он открыл журнал боевых действий и внес в него первую запись.

– Ну, с началом… – сам себе сказал командир.

Так корабль конструкции Снесарева вступил в войну. Это было поздней весной в светлую, прозрачную северную ночь, спустя восемь месяцев после того, как началась блокада Ленинграда.

Восьмая глава

1. Допрос

Перед Ваулиным сидел пленный немецкий офицер – один из тех, кого подобрали с шлюпки. Обе кисти пленного были забинтованы.

– Ваше оружие? – спросил Ваулин, показывая на крошечный, плоский, как пудреница, пистолет.

Пленный кивнул головой.

– Почему вы хотели покончить с собой?

Пленный не ответил.

– Повторите мой вопрос, – Ваулин обратился к пожилому переводчику.

Тот повторил, взглянув на пленного как бы для того, чтобы удостовериться, что эти слова дошли до него. Но ответа все же не было.

– Вы устали?

Пленный молчал.

– Не хотите отвечать?

Подождав, Ваулин распорядился позвать Белякова. И, когда главстаршина вошел, он сказал ему:

– Товарищ Беляков, вспомните, пожалуйста, как все это происходило на море.

– С самого начала?

– С того момента, как вы увидели шлюпку. Поточнее, пожалуйста.

– Я смотрел на нее в бинокль, – рассказывал Беляков. – Мне показалось, что там поднялась какая-то возня. Будто бы накинулись на одного и держат. Баржа горит, а в шлюпке возня… А когда мы близко подошли, я увидел, что и в самом деле вот этого держат. А другие гребут изо всей силы к нам.

– Что же было потом?

– Они поднялись к нам на борт и вот этого подталкивали. Он упирался.

– А что было потом?

– Потом командир приказал мне спуститься в кубрик и смотреть за пленными, пока не вернемся на базу. Трое были перевязаны. Я сидел в кубрике, и вдруг этот срывает с руки повязки и достает пистолет.

– Обожженными руками?

– Та, которой доставал, не так сильно была обожжена. Но боль, вероятно, была. Он достал свой пистолет и даже сумел перевести на боевой взвод, а когда я схватил его за руку, выстрелил.

– И куда попал он?

– В стенку. Пленные хотели броситься на него. Я удержал их.

– Он ничего не сказал?

– Нет, только застонал.

– Скажите, разве его не обыскивали, когда взяли на борт?

– Обыскали, конечно. Но пистолет был в потайном кармане, мы не заметили – очень уж маленький. Конечно, небрежность с нашей стороны. Я его ощупал, вывернул все карманы, кроме этого.

– Какого?

– У самого голенища. С внутренней стороны.

– Вы свободны.

Беляков ушел.

– Так что вы хотели сделать? В кого вы стреляли? Не в этого ли матроса?

Пленный ответил не сразу.

– Ни в кого. Это был случайный выстрел. Он меня схватил за руку, а пальцы мне не повиновались.

– Пальцы вам не повиновались, но все же вы достали пистолет. Зачем? В кого вы хотели стрелять?

– В себя.

– А не рассчитывали вы убить часового, выпрыгнуть на палубу и броситься в воду?

– Нет. Мне не удалось бы доплыть до берега. Я хотел покончить с собой.

– Почему?

– Потому что смерть предпочитаю плену. Есть люди, для которых плен – позор. Вот почему я хотел покончить с собой.

– Только потому?

Пленный посмотрел в сторону и не ответил.

– А как вы думаете, почему финские солдаты удержали вас в шлюпке? Как это понять? Пожалели? Почему они вас не очень любезно подталкивали, когда вы поднимались на борт катера?

– Меня совершенно не интересует, о чем думают эти дикари.

– А меня интересует. Нас всех интересует, что думают люди, которых вы назвали дикарями. Нисколько они вас не жалели. Это не сострадание. Просто они не хотели попасть в плен без вас. Я бы сказал, тут есть даже какое-то злорадство. Они ведь не знали, что их ждет в плену. Им прожужжали уши разным враньем насчет всяких ужасов. Они считали, что идут навстречу неизвестности, и не захотели отпустить вас. Почему им одним расплачиваться за войну, которой они не хотели? И они привели с собой в плен вас, представителя гитлеровской Германии – той страны, которая навязала им тяжелую войну. Вот как я объясняю поведение финских солдат. Не любят вас они, не любят! И вы, конечно, знаете об этом.

Пленный пожал плечами:

– Не знаю. Я не говорю и не понимаю по-фински. Мое дело отдавать приказания. Я не обязан думать, есть ли у этих людей симпатия ко мне или сочувствие. Но они обязаны исполнять мои приказания.

– А по-русски вы знаете?

– Несколько обыденных слов.

– С каким заданием вас послали в море?

Пленный молчал.

– Нам известно, что судно шло на остров Гогланд.

– Я сказал, что я капитан германской армии, что я был послан инструктором в финскую часть.

– Это известно по вашим документам. А что вы можете добавить?

– Я не нарушу присягу. Дальнейший разговор излишен. Прикажите увести меня.

– Тогда я добавлю. Вы не капитан германской армии Роберт Польниц, как указано в документах. Вы вовсе не инструктор. Вы Курт Мерике!

Ваулин поднялся за столом. Он впился взглядом в пленного, но ничего не прочел у него на лице.

– У вас есть еще одно имя – Зигмунд Люш.

Пленный зевнул. И тут уже не только Ваулин, но и всякий другой человек, кое-что видевший и испытавший, мог бы понять, что зевок притворный.

– Это игра? – спросил пленный.

– Нет, Мерике-Люш, расплата. Вас снова прибило к осажденному городу. Но вам теперь уйти не удастся… – Ваулин снова в упор посмотрел на Мерике. – Можно отпустить переводчика? Ведь вы свободно говорите по-русски. Нам это давно известно. Мы знаем, когда появился у вас акцент, где вы учились ему.

Глаза пленного ничего не выражали. Но его необыкновенное спокойствие было неестественным. Такое спокойствие может сдать каждую минуту, и Ваулин чувствовал это.

– Помните ночь возле Ладоги, Мерике-Люш? Метель. Береговой припай. Вам посчастливилось. Вы ушли от нас и не заблудились в метели. А теперь счастье вам изменило. Кто бы мог предположить, что вам суждено встретиться в открытом море… с кораблем конструкции инженера Снесарева! Того Снесарева, к которому вы приходили зимой.

– Вы, кажется, развлекаетесь, господин майор? – равнодушно отозвался пленный. – Но я не понимаю ни слова из того, что вы говорите.

– А это вы поймете? Постараюсь освежить ваши воспоминания… – Ваулин открыл папку. – Вот ваши фотографии. Вы сняты на лесоразработках. Вам не хотелось сниматься. Это скажет всякий, кто внимательно присмотрится к фотографии. Вы прятали лицо, становились боком. Ну, посмотрите на ваши изображения.

Пленный посмотрел на снимки и покачал головой:

– Нужна немалая фантазия, чтобы утверждать, что здесь изображен я.

– Да, снимок не очень удачен, но вот здесь вы гораздо больше похожи на себя… – Ваулин открыл другую папку.

– Можно всякие чудеса делать с фотографиями, всякие фокусы.

– Итак, на фотографии не вы? И кто-то производил фокусы с вашим лицом, с платьем, в которое вы были одеты, с меховой курткой, покрытой чехлом? Сплошные чудеса!.. Пригласите гражданку Донцову, – сказал он, обращаясь к солдату.

Вошла девушка, одетая по-весеннему, так, как одевались до войны, – в синем костюме, в берете, из-под которого были видны волосы в тонкой сетке.

– Здравствуйте, Нонна Павловна, садитесь, пожалуйста… – Ваулин пододвинул стул. Он снова открыл папку. – Вот она стоит рядом с вами на фотографии, Мерике-Люш. Но, если вы скажете, что это не она, я вам в первую минуту поверю. Разве можно узнать в ней инструктора, который показывал вам, как надо работать лучковой пилой! А вы, Нонна Павловна, узнаете его?

Донцова изучающе глядела на пленного. Она мысленно перенеслась из этой комнаты с решетчатым окном в лагерь лесорубов, в зимние дни. Туда явился человек, говорящий по-русски с небольшим акцентом, пожилой, но сильный на вид, с грубоватыми манерами. «Девушка, – сказал он, – я не думал, что вы будете учить, как надо рубить лес. Но зачем вы меня включили в бригаду стариков? Я еще не так слаб». – «Не упрямьтесь, Раукснис, – сказала она ему, – с молодыми вам будет трудно». Он пришел в меховой куртке с брезентовым чехлом. Всего несколько часов он был на участке и неожиданно исчез. А потом появился Ваулин.

– Да, это он, – говорит Донцова. – Он у нас был в лесу. У меня на участке.

– Мерике-Люш, вы все еще не хотите говорить по-русски?.. Переведите ему, – обратился Ваулин к переводчику, – узнает ли он свидетельницу, встречал ли он когда-нибудь ее?.. Не узнает, никогда не встречал?.. Нонна Павловна, вслушайтесь в его голос… Так вы все это отрицаете, Мерике-Люш? Давайте кончим игру. Вы и есть тот лесоруб, который исчез после съемки. Может быть, отпустим все-таки переводчика?.. Упрямый вы человек! Ну, пройдите в ту комнату и подумайте. Это очень неумная тактика, Мерике-Люш, тупая тактика! Нельзя долго держаться на ней. Не удержитесь!

Конвоир увел пленного в соседнюю комнату.

– Как дела, Нонна Павловна? Что делаете теперь?

– Лабораторию размораживаю.

– Ну, это лучше, чем лучковой пилой орудовать.

– Нет, послушайте… – Донцова встала. – Он же прямо как привидение…

– …которое вернулось.

– Совершенно невероятно. Каменное лицо, мундир.

– Ну, на войне бывают вещи поудивительнее.

– Я посмотрела ему в глаза, прямо в глаза. Сколько в них жестокости, бессильного бешенства! Что могут натворить сто людей, которым он приказывает!

– Сто? Дайте ему власть – и десятка помощников довольно. Квартал сожгут, квартал вырежут. Это он и собирался делать в Ленинграде. Ну, спасибо за то, что вы пришли, Нонна Павловна. Гляжу на вас и сравниваю с девушкой в ватнике, в валенках. Вы ли это? Ну, всего вам доброго!

Донцова идет по длинному проспекту. Далеко до ближайшего прохожего – метров двести, не меньше. В этот час не стреляют, и поразительная тишина вокруг. За оградой палисадника памятник. Его не закрыли колпаком, и он как-то задумчиво смотрит сквозь ограду на безлюдный проспект, на заколоченные наглухо витрины. Донцова с наслаждением вдыхает чуть теплый воздух. Но даже ее, двадцатилетнюю, не отпускают тяжкие воспоминания. Они идут вслед за ней. Вот будка телефона-автомата, разбитая, вероятно, совсем недавно осколком снаряда… И близко стоит ее дом – дом, где она вчера разбирала и чистила печурку, возле которой умерла мать.

Сокращается расстояние до ближайшего прохожего. Это высокий командир с тремя кубиками на петлицах.

– Девушка, – говорит он, – позвольте вам преподнести. Не подумайте, пожалуйста, ничего такого. Честное слово, без всякой мысли о продолжении знакомства, а просто так. Ведь можно же дарить цветы по-товарищески? Свежие. Час назад сорвал.

– Уже целый час? И до сих пор никому не подарили? Почему же именно мне?

Командир, несколько озадаченный такой репликой, протягивает Донцовой букетик свежих ландышей, сорванных сегодня в пригороде, где стоит его часть. У него широкое, немного наивное, успевшее загореть лицо.

Донцова благодарит, улыбается. У ландышей нежнейший запах, и есть в них почти неуловимое дыхание росы, не покидающее ландыши, пока они не завянут. Донцова выходит на набережную. Набережная кажется бесконечной, и чуть виден там у моста ближайший прохожий. Донцова подносит цветы к лицу, они щекочут щеки. Ей опять становится приятно слышать свои легкие шаги, ощущать свои сильные движения.

А в это время перед Ваулиным снова сидит пленный.

– Мерике-Люш, вы не передумали?.. Нет?.. – И солдату: – Пригласите гражданку Глинскую.

Очень постарела Мария Федоровна с тех пор, как Ваулин видел ее в последний раз. Она устало опустилась на стул, внимательно посмотрела на пленного и тихо сказала, не дожидаясь вопроса:

– Ну что же… Это, конечно, он…

Ваулин пристально глядит на Мерике-Люша. Лицо пленного постепенно меняется: оно становится землисто-серым, на лбу выступил пот, задрожали углы губ.

– Можно отпустить переводчика, – говорит Мерике-Люш по-русски сдавленным голосом. – Только… я очень устал. Нельзя ли перерыв?

– Хорошо. Можете отдохнуть, а потом мы продолжим разговор.

Ваулин развернул план города.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю