355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Соломон Марвич » Сигнал бедствия » Текст книги (страница 10)
Сигнал бедствия
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 02:52

Текст книги "Сигнал бедствия"


Автор книги: Соломон Марвич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)

3. Перед уходом корабля

Пришло время, когда Снесарев мог уверенно сказать себе, что работа идет к концу.

Возле дальнего цеха у канала было спокойнее, чем прежде. Зато сильно доставалось цеху. А», который стоял метрах в трехстах дальше по каналу. В старые стапели еще в самом начале блокады попало несколько небольших фугасов. Взрывной волной был выкинут на берег маленький буксир, стоявший у стенки. В следующий налет буксир разнесло в щепы и рухнули последние перекрытия здания цеха. Теперь в эти развалины каждый день залетало по нескольку снарядов. Осадные орудия били туда так настойчиво, будто здесь по-прежнему была важная цель. Издали нередко можно было видеть, как над развалинами поднималась черная пелена и в разные стороны летели обломки кирпича и куски железа. Теперь все уже знали, что опасность заключена в радиусе ста – полутораста метров, что это граница жизни и смерти. И каждый научился на глаз определять эту границу.

Иногда замечалось, что в начале обстрела снаряды ложились то вправо, то влево от разрушенного цеха. А», а спустя минуту опять били по развалинам, словно магнит притягивал их туда.

– Что им там надо? – пожимал плечами Снесарев.

– Ну ладно, – шумно вздыхал Пахомыч, – пусть бьет туда. Лишь бы сюда не стрелял. Довольно уж нашей крови пролилось и лишних сил ушло!

Когда кончили стыковать корпус корабля, Пахомыч засел на нем со своей бригадой. Впервые за все то время, что стоит завод, монтажная работа шла на берегу. Корабль предполагалось спустить готовым, оснащенным до последней мелочи – так, чтобы он сразу мог уйти в плавание. А раньше спускали только корпус и работу доводили до конца на плаву.

В начале апреля готовый корабль со всем вооружением, с двумя пушками, с пулеметами, свежеокрашенный под цвет балтийской волны, стоял под крышей цеха. Сквозь дыры, пробитые в крыше снарядами, лениво падал мелкий редкий запоздавший снег, который быстро таял на земле.

В этот день разговаривали скупо, как бы нехотя, а только ходили вокруг корабля и молча посматривали на свою работу. Снесарев понимал, что каждый глубоко взволнован и чувства эти не выразишь обыкновенными словами. О многом можно было сказать. О самых тяжелых месяцах зимы, когда столько бед свалилось на осажденный город… О дороге к цеху, которая стала полем боя; о голоде, о стуже, которая намертво сводила посиневшие пальцы; о том, как руки примерзали к инструментам… О коротком сне, когда глухой толчок сердца, почувствовавшего опасность, вдруг поднимает человека; о снарядах, рвавшихся по сторонам площадки.

Нет, они сейчас не думали ни о чем, не вспоминали. Снесарев близко, гораздо ближе, чем раньше, знал этих людей. Готовая работа – работа, сделанная несмотря ни на что, – стояла перед ними. Каждая мелочь была в этом новом небольшом корабле дорога для них. В глубине души они, возможно, и гордились собой. Но скромность равнялась их мастерству, их честности, готовности вынести все ради такой работы. А если им скажут другие, что они совершили подвиг, то все они – ну, взять даже Нефедова, ругателя и скандалиста, трудного человека, столько раз раздражавшего в прошлое время вздорными жалобами, – все они махнут рукой и, пожалуй, сконфузятся, словно такие слова могут вспугнуть их чистое, святое чувство.

Пахомыч покачал головой, улыбнулся, раздвинув бороду:

– Эх, ребята! Ради такого дня по единой бы, а? Неплохо? Да где ее возьмешь, единую? Ладно, запишем это в будущее. Потом потребуете с бригадира… Ты что это, Нефедов? Ах, вот что! Понимаю, брат, понимаю тебя, вполне понимаю…

Нефедов, маленький, сморщенный, донельзя исхудавший в блокадную зиму, примостившись подле борта на шаткой стремянке, макает кисть в баночку с краской и не очень ровно выводит небольшую надпись – «Первенец». Он знает и все знают, что надпись будет закрашена, что корабль получит свой номерной знак, но, пока он еще здесь, пусть стоит с именем, которое так много говорит строителям.

Корабль стоял обращенный носом к каналу, подобранный, с крутыми скосами на корпусе, весь, казалось, отлитый из единого куска стали. Не все его увидели: нет Кривцова, Караулов лежит в госпитале без руки… Пришло письмо с Урала от семьи Горышина, спрашивают, что с ним. И придется ответить, что нет больше Горышина – незаметно для себя нарушил он однажды границу жизни и смерти. Задумался, нарушил, погиб… О, как дорого пришлось заплатить за первенца! Но все же первый корабль готов. Он здесь у воды. Он может дать первый залп. Кажется, все предусмотрели. Думали над каждой мелочью, но… Пахомыча заботит одна деталь. Надо бы поставить другую задвижку на дверь рубки, а эта ненадежна. Дверь может распахнуться от взрывной волны. Пахомыч это понимает. Дверь у него на примете. Но где возьмешь другую задвижку? Ехать в город, распечатать еще один склад? Долго это.

Пахомыч обходит цех, отвинчивает от двери кладовой здоровенную стальную задвижку, несет ее на новый корабль.

4. Ганька и Наташа

В школе Ганька крепко подружился с одноклассницей Наташей. Однако дружба пришла к ним не сразу и не просто, а после острых стычек. Ганька любил верховодить – житейским опытом он был гораздо старше всех, с кем теперь пришлось ему водиться, – и в первые же дни поспешил укрепить свой авторитет. Он презирал слабых.

– Смотри! – На уроке в бомбоубежище он легонько подтолкнул Наташу и показал на школьника, который, подперев рукой подбородок, посапывал.

– Ну и что?

– Спит.

Ганька пожевал бумажку, положил влажный катышек на ноготь, прицелился, но услышал строгое Наташино:

– Не смей!

Ганька все-таки ловко метнул катышек, и комочек прилип ко лбу спящего. Тот не проснулся.

– Совсем дистрофик! – пробормотал Ганька. – С таким не поиграешь.

Однако ему стало не по себе.

Наташа дернула подбородком в знак того, что осуждает Ганьку.

На другой день Ганька притащил с завода тяжелую головку неразорвавшегося снаряда. Этим он хотел показать, что живет в такой же опасной обстановке, как фронтовики.

Но Наташа сказала:

– Не хвастай!

– Я не хвастаю. – Ганька был несколько сконфужен. – У нас таких сколько угодно. Как на переднем крае. Прямо засыпают нас.

– Нет, хвастаешь! Задаешься. Не хочу и слушать тебя!

– Как? Ты что?!

Казалось бы, совсем просто дернуть Наташу за косу и тем надолго дать ей понять, что так с ним не разговаривают. Подумать – его, Ганьку, который, как равный, работал в бригаде со стариками, девчонка учит! Но Ганька руку не поднял. А Наташа ответила на его дерзкую мысль решительным, строгим взглядом, готовая, если надо, постоять за себя.

– Другие, Ганька, может быть, больше твоего видели, да не хвастают.

– Кто это другие? – насмешливо протянул Ганька. – Не ты ли?

Наташа не ответила. А Ганька почувствовал себя пристыженным.

Да, Наташа много видела и испытала, но не любила говорить об этом. А если ребята просили ее рассказать о партизанах, Наташа одергивала черное платьице, перешитое служительницей из спецовки, которую прежде выдавали уборщицам, расхаживала взад-вперед в больших, не по ноге, туфлях, принесенных из дому Марией Федоровной, хмурила брови, закусывала кончик косы и отрывисто говорила:

– Меня закидали сеном, чтобы я не замерзла. Мороз был сильный. А рядом со мной положили мешки с сушеным картофелем… Его колхозники сушили для Ленинграда. Это их подарок из немецкого тыла… И я слышала, как картофель звенел. Потому что он твердый, как стекло… Мы ехали лесом долго, часто останавливались.

– Наташа, а ты заметила, как обоз переехал линию фронта?

– Нет, не заметила.

– Наташа, ты боялась?

– Боялась.

Так и не дождались от нее захватывающих «боевых» рассказов. Наташа оставалась молчаливой и суровой. И часто Ганьке доставалось от нее. Она обрывала его каждый раз, когда он начинал хвастать.

Умением мастерить Ганька заметно выделялся в школе. И очень хотелось ему, чтобы именно Наташа признала это. А она будто и не замечала Ганькиной сноровки, потому что никогда Ганька не мог удержаться от того, чтобы чем-нибудь не похвалиться. Так случилось и в тот день, когда в школе раздался электрический звонок. Это было большое событие, которого ребята давно ожидали с нетерпением. Школьный звонок молчал уже много месяцев. Сообща сложили песенку, чтобы достойно встретить его:

 
Ты, звонок-молоток.
Молоточек-молоток,
Снова голос подаешь.
На уроки нас зовешь.
А потом всю нашу смену
Позовешь на перемену…
 

Последние две строчки повторяли, как припев.

До этого дня перемена наступала тихо. Учитель смотрел на часы, если они у него были, или кто-нибудь снаружи приотворял дверь.

В назначенный день электрический свет в школу подали, а звонок не зазвонил. Преподаватель физики, не старый, но очень состарившийся человек, слабый, с неверными движениями, осторожно взобрался на стремянку, подвинтил чашечку, потрогал молоточек. Но звонок все-таки молчал.

– Странно… – пробормотал преподаватель физики. – Почему это?

Нужно же было так случиться, чтобы именно в тот день он начал проходить со старшим классом электричество!

– Позвольте, я, – попросил Ганька.

Он мигом поднялся на стремянку, посветил сам себе свечкой, поданной снизу, подкрутил, подвертел, загнул еще пару завитков и высокомерно скомандовал:

– Нажмите там…

И звонок зазвонил.

– Вот как у нас! – хвастливо сказал он, быстро и ловко слезая со стремянки.

И преподаватель физики сконфузился.

На этот раз Наташа не ругала Ганьку, но, когда он подошел к ней на другой перемене, она отвернулась и сухо сказала:

– Не хочу с тобой говорить!

Однажды ранней весной Ганька, побывав в заброшенном саду возле завода, принес вербные прутики с пушистыми почками. Он поставил их в бутылку в комнате Марии Федоровны. В ней жила и Наташа. Мария Федоровна поблагодарила Ганьку, а Наташа, насупившись, спросила:

– Где ты раздобыл?

Спустя несколько дней почки стали еще пушистее. Наступали теплые дни. Иногда в часы затишья Мария Федоровна выводила свой класс в сад возле Адмиралтейства. Для всего класса хватало двух садовых скамеек, а на третьей Ганька раскладывал картины к урокам истории и подавал ту, которая нужна была Марии Федоровне.

– Что, собственно, здесь у вас? – весело спросил моряк, проходивший мимо.

– У нас здесь школа, товарищ капитан третьего ранга! – быстро ответил Ганька, встав перед командиром и щелкнув каблуками.


– Школа? – Моряк был очень удивлен и с уважением посмотрел на Ганьку – точно разбирается мальчишка в знаках различия.

– Простите, у нас урок истории, – мягко сказала Мария Федоровна.

– Я помешал? Извините, пожалуйста.

Но, уходя, моряк обернулся и посмотрел, словно хотел навсегда запомнить, какая же она – блокадная школа.

В перемену ребята бегали по дорожкам, вовсю вдыхали в себя тепло, весну, едва различимый запах соков, которые бурлят в проснувшихся деревьях и вот-вот вытолкнут навстречу солнцу крохотные липкие листочки.

– Какие у тебя глубокие царапины, Ганька. Отчего это? – вдруг спросила Наташа.

– Было раз на заводе… – неопределенно ответил Ганька. – Я и забыл об этом.

В этот день было положено начало дружбе. А день выдался особенно тревожный. Вскоре пришлось уйти из сада. Начался сильный обстрел кварталов, прилегающих к Адмиралтейству. Школьники, жившие поблизости от площади, переждав артиллерийский налет, разбрелись по домам. А Ганьку Мария Федоровна оставила в школе. Он, накрывшись старым ватником, прикорнул в кресле. Проснулся он поздним вечером. В комнате и во всей школе было тихо, только вдали разрывались снаряды. Но не они разбудили Ганьку. Наташа плакала, почти беззвучно, мучительно.

Ганька оробел. В комнату сквозь неширокое стекло, вставленное в лист фанеры, заменившей раму, скупо падал расплывчатый свет нетемнеющей северной весенней ночи, в котором все кажется зыбким, не таким, как днем.

Наташа судорожно вздрагивала, уткнувшись лицом в диванную подушку. Все, о чем она не любила рассказывать, что прятала глубоко в себе, – все вдруг ожило перед нею.

…Папа возвращается и говорит: «Они перерезали дорогу. Нам не выбраться». Два-три дня на улице совершенно пусто. Никто ни к кому не ходит. Потом начинают ходить, но озираясь, и говорят только шепотом. На столбе наклеены какие-то бумаги. И люди читают их в глубоком молчании. Школа закрыта. И магазины закрыты. Потом (это было уже глубокой осенью) бабушка говорит шепотом: «Я видела его». Это о человеке, которого она встретила на улице. «Он посмотрел на меня и ничего не сказал. Недобро посмотрел». – «Откуда же он появился?» – спрашивает отец. «Никто не знает. Тебе, может быть, лучше уйти, Николай?» – «Куда уйти?» – «Он так посмотрел, что я поняла – не забыл».

А потом этот человек пришел к ним, но не один. С ним еще трое. У них повязки на рукавах. Человек этот тихо спрашивает отца: «Вот и встретились? Не думал? Я и сам не думал, что дождусь. Не забыл меня, передовой шкраб?» И трое с повязками на рукавах курят и шумно смеются: «Что за слово чудное?» А человек этот объясняет им: «Так назывались учителя, когда вас зачисляли в кулаки. Школьные работники – шкрабы. – Он вынимает сложенную газету, раскладывает ее на столе, показывает заметку, обведенную чертой: – Вот берег твое сочинение обо мне, как паспорт берегут. – Потом он тихо спрашивает: – У тебя же, кроме девчонки, еще парень должен быть, большой, а? Не дожил? Ну, ему от этого не хуже».

И слышит Наташа отчаянный вопль бабушки: «Да что вы делаете! За что?» Потом слышно падение тела, топот, злобные крики.

И здесь провал в памяти. Наташу вталкивают в чужой дом. Она так и не узнала, кто же втолкнул. Ее прячут на сеновале, потом ночью через лес ведут в другую деревню. Она не видит лица того, кто ведет ее. «Где мама? Где папа?» – спрашивает Наташа. О бабушке она не спросила. Она поняла, что бабушки больше нет. «Молчи, девочка. Нельзя здесь говорить», – чуть слышно отвечает незнакомый человек. Почти нечего вспоминать о долгой поздней осени. Деревня стояла тихая, нигде не зажигали огня по вечерам. Зимой Наташе приносят большие старые валенки. В них кладут сено, чтобы не были слишком велики ей. Незнакомая девушка отводит ее далеко в лес. Девушка несет глиняную кринку. «Зачем тебе она?» – спрашивает Наташа. «Там узнаешь», – весело отвечает девушка. В лесу удивительно тихо. И совершенно бесшумно из-за мохнатой ели появляется человек с винтовкой. Девушка вынимает из кринки железку. «Идите», – говорит часовой.

Так Наташа попала к партизанам. Спустя неделю собрали обоз, которому предстояло пересечь линию фронта. С ним в Ленинград отправили Наташу. Ее положили под сено. Но она и под сеном озябла. «Зачем тут стекло?» – думала она, когда сани взбирались с ухаба на ухаб. Потом она узнала, что это позванивал в мешках сушеный картофель.

Она не бывала до того в большом городе. Большой город представлялся ей совсем не таким. Она шла с провожатым по улицам, обросшим огромными сугробами, за которыми не видно было людей. Трамваи не ходили. Медленно прошел грузовик, в котором лежали мертвецы. Широкая улица у входа на площадь была покрыта льдом, и лед казался лазоревым. «Здесь разве каток?» – спросила притихшая от всего виденного Наташа. «Нет, девочка, в гостинице трубы лопнули», – ответил провожатый. Он сдал ее учительнице в доме на площади, где стояли два каменных льва. «Из семьи сельских педагогов, – сказал он. – Вот все справки. А вещей у нее нет». – «Я знаю, нам сообщили», – ответила учительница, которую звали Марией Федоровной.

И вот теперь все, что осталось позади, вдруг ожило. Наташа вспомнила мать, бабушку, отца. Перед матерью стопка тетрадей, она открывает одну: «Наташа, видишь сколько ошибок у Ляли Игнатьевой?» – «Ну, Лялька ладно, не хотела нас слушать. Погоди же», – думает Наташа. «Мы поможем ей, мама», – говорит она. И сейчас вспомнив маму, Наташа вдруг по-особому почувствовала, что она одна, совсем одна на свете. Добрые люди заботятся о ней как могут, но это все-таки не мама, не отец не бабушка. Наташа все плакала, дрожала и не могла остановить слез.

Ганька подождал немного, встал с кресла, подошел к Наташе, накрыл ее ватником, положил руку на вздрагивающее костлявое плечо:

– Ну, не надо, не надо… Зачем ты, Наташа? Не надо так… Не плачь…

Больше он ничего не мог сказать. Он пододвинул кресло, подождал, пока Наташа уснула, а потом и сам уснул.

Седьмая глава

1. Пробное плавание

Ледоход начался с опозданием. Задули теплые ветры, но не сразу им удалось сломать льды, особенно тяжелые и неподатливые после долгой, небывало суровой зимы, – зимы, которая позволила рано проложить дорогу через Ладогу и тем спасти много людей.

В эти дни не умолкал гул артиллерийской стрельбы. Впервые за все те годы, что стоит город, не различить было весенних звуков на Неве. Никто, перегнувшись над перилами, не смотрел с мостов, как, шурша и разламываясь, льдины несутся к устью. Для того чтобы услышать в осажденном городе эти весенние звуки, надо было проснуться ночью и выждать тихую минуту.

Набух лед на канале, опоясавшем завод, обозначились черные, расходившиеся швы проталин. К утру лед сдвинулся, и Ганька, появившийся в этот день в цехе и помогавший прибирать инструменты, выглянул наружу и, подпрыгнув, закричал:

– Птицы! Смотри, птицы!

Белые большие птицы плавно кружились над обнажившейся водой, стремительно опускались вниз, взмывали, пронзительно перекликались. Птицы… Только они и напоминали о мирном времени. И хотелось долго, как можно дольше следить за плавным, красивым полетом.

Пахомыч задумчиво посмотрел на птиц.

– Да, брат, чайки. Рыбу ищут. Вот и мы с тобой пойдем как-нибудь рыбу удить. – Помедлив, он добавил: – А ворон, брат, не осталось ни одной. И воробья не найдешь…

Двигатели испытывали на берегу. На корме, приподнятой вверх, вращался винт. Стальная коробка ровно подрагивала. Мотор работал ритмично. Снесарев сидел за приборами, записывал показания.

Спустя несколько дней испытания перенесли на воду. Это выпало на воскресенье. Корабль стоял у стенки. Канал уже был чист ото льда. Человек десять собрались на палубе: Снесарев, офицер – представитель флота, группа мастеров.

В этот день Ганька привел на завод Наташу. Сначала он отправился домой, на квартиру, где жил с Пахомычем до тех пор, пока оба не перешли на казарменное положение. Там он сменил ватник на осеннее пальто. Забытое, оно валялось в углу на стуле.

– Какой ты неряха! – с неудовольствием сказала Наташа. – Ну, разве можно так обращаться с вещами? – Пальто было измято и запылено. – Утюг есть?

– Ну, есть… Даже два утюга есть.

– Покажи.

На кухне стояли на полках оставленные соседями, спешно собравшимися в дорогу, кастрюли, промерзшие и недавно оттаявшие, какие-то сиротливые на вид, чайник, сито, ковш. Был и утюг и примус, но не нашлось ни капли керосина.

– А нет ли доски какой-нибудь?

– Можно поискать, – нерешительно согласился Ганька. – Где-то была.

Наташа заглянула за плиту и махнула рукой. Сначала надо было основательно вычистить плиту, а потом только взяться за утюги. Ганька торопил – времени оставалось мало.

– Дай хоть щетку.

Наташа открыла окно, положила пальто на подоконник – так делали бабушка и мама – и, озабоченно сдвинув брови, начала чистить. Пустынно было во дворе, не играли дети в круглом палисаднике. Во всем новом доме, выстроенном незадолго до войны, в эти минуты были Наташа и Ганька, да несколько больных, еще не оправившихся от дистрофии жильцов, которые ждали теплых дней, чтобы добраться до палисадника, где скоро зазеленеют деревья.

Ганька хотел явиться на завод принаряженным. Он знал, что до войны, в день спуска корабля на воду, многие приходили к стапелю одетыми лучше, чем обычно.

Ганька обязательно хотел повязать галстук Пахомыча, найденный в шкафу. Наташа была в затруднении. Как приладить галстук к куртке с глухим стоячим воротником? Она подумала-подумала и нашлась. Глухой воротник был отогнут наподобие отложного, и под ним был пропущен галстук темного цвета – такие носят солидные люди.

Они отправились на завод.

Собралась бригада Пахомыча, пришел кузнец Поросов и его жена, она же – подручный на первом размороженном молоте, она же – неосвобожденный секретарь партийной организации, такой теперь маленькой! Пришли сторожа, свободные от службы. Пришла Надя, снова похудевшая, но уже не так сильно, как зимой. Нос у нее, однако, опять несколько вытянулся… Пришла Агния Семеновна, пожилая медицинская сестра, которая спасла столько жизней в заводском стационаре. А старый доктор, которого приводили к усыпленному Снесареву, не пришел. Покорно, без жалоб окончил он свои дни в этом самом стационаре. За минуту до смерти он отложил в сторону газету и так и не снял с распухшего носа пенсне чеховского образца.

Мало, мало было провожающих, совсем не то, что в недавние годы. Но на дворе стояла весна, и «Первенец», новый корабль, уходящий в недолгое пробное плавание, покачивался на весенней волне у пирса. И люди знали, что самое горькое позади, что они выстояли, и это вливало в них, тяжело утомленных небывалой зимой, новую силу.

Но почему, взглянув друг на друга, так грустно улыбнулись Погосова и Агния Семеновна? Они подумали об одном и том же и, поняв это, обнялись и неудержимо заплакали.

До войны, когда спускали корабли (спускали по-новому – кормой вперед), – два парня, встав на носу, размахивали крепкими, словно сигнальными флажками, руками и кричали так, чтобы перекрыть шум. И до берега долетали отдельные слова: «Привет!», «Слава-а!», «Строителя-ам!»

Митя и Костя… Сыновья Погосовых, удивительно похожие друг на друга погодки. Оба в мать – рослые, ширококостные. «В себя целиком и полностью выпечатала мамаша», – говорили на заводе.

Неразлучны были Митя и Костя. Младший подхватывал то, что начинал старший. Стал Митя лыжником, и Костя с ним. Начал Митя засаживать палисадник во дворе, Костя привел ребят на помощь.

В одной могиле спят далеко от Ленинграда неразлучные Митя и Костя. В восточной Карелии на опушке возле узкого прохода, который по-военному называется межозерным дефиле и памятен тяжелыми потерями, легли братья, храбрые лыжники, воины недолгой и жестокой войны с белофиннами…

И все поняли на пирсе, почему заплакали крепко обнявшись, две женщины. Хмурился кузнец Погосов, незаметно смахивая рукавом неподатливую мужскую слезу. Было слышно, как плещет в воде и тихонько позванивает якорная цепь. Надя подошла к плачущим женщинам, стала гладить Погосову по плечу.

– Ну, хватит! – Погосова отпустила от себя Агнию Семеновну и поцеловала ее и Надю.

В эту минуту подоспели Ганька с Наташей. Ганька и не сомневался в том, что его возьмут в пробное плавание. Ведь есть в этой работе его доля. Кто, учась на ходу, выполнял разные мелкие поделки? Кто прибирал инструменты? Кто лучше всех умел определять, куда летит снаряд?

И Ганька в своем новом пальто, из-под которого виднелся галстук, простился с Наташей за руку и уверенно направился к кораблю. Но Пахомыч, стоявший у широкой доски, заменявшей сходни, встретил племянника преувеличенно сурово:

– Ты куда это собрался?

– С вами… – Ганька опешил. – В пробное плавание.

– То есть как это с нами? – возмутился Пахомыч. – Тебя кто звал? Скажи, пожалуйста, монтажник нашелся. Красив! Ты бы еще шляпу напялил! Топать и топать тебе еще надо, пока человеком станешь. Набрался нахальства, как Петровичем стали звать! Вот Нефедов один весь корпус покрасил. А знаешь, как хорошая покраска ходу прибавляет? Моряки говорят, что целый узел прибавляет. Большую работу Нефедов сделал, а вперед не лезет. Поворачивай!

Все это Пахомыч говорил для того, чтобы оправдать свою излишнюю суровость.

– Дядя! – Ганька взревел. – Ну, дядя!

– Поворачивай! Тебе сказано!

Ганька умоляюще поглядел на Погосову, она покачала головой. Наташа, сжав губы, глядела на Пахомыча. Ей обидно было за Ганьку. Она простила ему в эту минуту даже хвастливость. Что бы раньше там ни было, а несправедливо поступали с Ганькой. Ведь он же помогал строить боевой корабль… Ведь такие царапины у него на лице…

Наташа потянула Ганьку за рукав, чтобы напомнить, что надо мужественно перенести незаслуженную обиду. А он готов был заплакать навзрыд.

И Ганька остался на берегу.

Когда корабль отвалил, Пахомыч сказал Снесареву:

– Ты не удивляйся. Мне сестра его поручила, когда умирала. Мальчишке-то жить и жить… Но нахал! Ну и нахал! Прет – будто первый человек! И барышню привел, чтобы полюбовалась. Разоделся. Мой галстук нацепил ради такого дня.

– А свою бороду вы все же подстригли ради такого дня? – поддразнил старика Снесарев.

– Да, поаккуратнее ее сделал, а то в уши полезла. Это – дело другое… Ну, похожу, посмотрю. Еще не решил, надо ли мне бороду оставить. Может, и вовсе сведу. До войны я без бороды ходил, помнишь?.. Ну что же, одним словом, вышли в пробное.

Жестоко был ограничен район пробного плавания. Каждую минуту корабль могли накрыть невидимые вражеские орудия. С взморья слева по борту открывался Морской канал. К нему нельзя было приближаться – весь он свободно простреливался. Давно уже не было на узкой гряде в конце канала приветливых мачт с разноцветными деревянными шарами – знаков, у которых прибывший издалека пароход вызывал лоцмана. Лоцманы, старые и молодые, надели шинели военных моряков. Они вернутся сюда, когда вновь будет поднят в торговом порту флаг навигации, снова отстроят дома на каменистой гряде и опять обзаведутся крепенькими яликами, в которых по протяжному зову пароходного гудка, покачиваясь на зыби, подгребали к штормтрапу. Все это вернется сюда. А пока что на гряде, отгораживавшей канал от Маркизовой Лужи, на голом месте, где не оставалось ни деревца, ни кустика, ни травинки, жили артиллеристы-наблюдатели. Опасной была их служба. Часто им после обстрелов приходилось чинить, а то и складывать заново свои каменные доты.

Теперь наблюдатели с интересом следили, как вправо от них мористее и мористее заходит в Маркизову Лужу маленький корабль. Мористее?.. Куда там… Условно только можно было вспомнить сейчас о своеобразном словце, которое на суше не очень чувствуют. Новому кораблю идти бы в пробное плавание до Таллина, а тут, как ни направляй его «мористее», из Маркизовой Лужи не выйдешь. Позади остались корабли, прижатые к берегу, – им некуда было уйти. С палубы одного из них матрос напутственно помахал кораблю рукой. Остался позади Васильевский остров. Блеснул на солнце пробитый снарядом золотой купол собора.

На взморье начали попадаться плывущие льдины. На левом берегу чернел голый редкий лес. Над вершинами стлался дым. Должно быть, тянулся поезд по приморской железной дороге. Лес пропал из виду, показались маленькие дома с крышами, покрытыми снегом. Извилистый берег был пуст.

Снесарев оглядел берег в бинокль и вдруг вспомнил, что там, недалеко от деревянных домов, прошлым летом лежал он с Мишей на песке, и они говорили о корабле нового типа – малом, крылатом, маневренном, бронированном, вооруженном реактивными снарядами… Летняя волна смыла набросок – первый эскиз корабля, нанесенный спичечным коробком на песок. Миша посмеялся. А потом он вместе со Снесаревым сидел над проектными чертежами. Он спасал их, вынося из горящего здания. Он поверил в эту работу, он жил ею, как жил Снесарев. И вот корабль-первенец идет вдоль извилистого дачного берега, а Миши нет, и никто, вероятно, не живет в деревянных домах.

Да, этот корабль был далеко не таким, каким видели его в первых своих мечтах Снесарев и Стриж в тот сияющий день… И крыльев подводных не было, и еще многого не было. Ну что ж, «Первенец»… И такой скромный кораблик будет грозной неожиданностью для врага.

Был на исходе первый час испытания. Корабль попеременно то замедлял, то убыстрял ход: совершал простые и сложные повороты. Он был вполне послушен управлению.

Пахомыч появлялся всюду. Он ходил с носа на корму, спускался вниз, пробирался в узких проходах, опять ползал на коленях, на животе, прикладывал ухо к палубе, к стенке машинного отделения. Он выслушивал свой корабль. Он слышал то, что не различит другой человек, – особый звук, который в корпусе рождает биение мотора, сопротивление воды. Ровный ли это звук? Нет ли перебоев? Ничего еще нельзя было понять по лицу Пахомыча. Напряженно ловя особый, почти неуловимый звук, он незаметно для себя высовывал кончик языка.

Снесарев следил за показаниями приборов, записывал. Потом он встал, несколько раз прошелся из конца в конец, побывал в рубке командира. Ходил он медленно, опустив голову, и, казалось, также к чему-то прислушивался.

– Знаю, что нащупываешь! – окликнул его Пахомыч. – Нет его еще.

– Не на нуле же идем.

– Близко к нулю. Потом появится. Думаю, что на корму будет он…

– Думаете?

– Ну, чую.

– Дифферент ловите? – спросил офицер, подошедший на этот разговор, несколько загадочный для непосвященных.

Где определится преобладание осадки – на носу или на корме? Из всех кораблей только у подводной лодки может быть нулевой дифферент, когда она движется под поверхностью. А все другие корабли – от речного катера до океанской громадины – живут с этой разностью в осадке. И самым благоприятным считается дифферент в два градуса на корму. Вот на такой дифферент и надеялся Пахомыч. Однако показания приборов были еще неясны.

– Мина! – раздался тревожный возглас.

Офицер поспешил к баковому орудию, успокоительно бросив на ходу:

– Ничего, мы их тут часто видим. Немцы не жалеют мин для нас.

Двурогая круглая черная мина – большой круглый шар, в котором заключена гибель, – лениво покачивалась на волне. На вид медлительное, апатичное, никому не угрожающее морское животное, всплывшее из глубин. Казалось, мина как всплыла, так и осталась на месте, не двигалась. А прошла она, сорвавшаяся с троса, десятки миль и, не столкнувшись ни с одной льдиной, приближалась, оставив позади Кронштадт, к Ленинграду.

Залив к западу от Кронштадта был перегорожен плотнейшими минными полями. Неодолимым казался барьер, составленный гитлеровцами из десятков тысяч мин.

– Старуха плывет! – Офицер определил на глаз примерный возраст плывущей мины и подал команду.

Раздались два резких выстрела скорострельной пушки. Желтое пламя взметнулось над миной. Эх, если бы на борту был в эту минуту Ганька!

Корабль наращивал скорость. Дул ветер, еще холодный, но холодный по-весеннему, в упругости которого чувствовались теплые струйки. Медленно плыли к западу облака, немного потрепанные по краям. Как мало нужно времени, чтобы они, пройдя над кораблем, пересекли линию блокады! Как близка эта линия отсюда! И кому послужит окно, открывшееся в облаке, – нашему или вражескому истребителю?

– Не взять ли нам круче к берегу? – донесся с мостика голос офицера.

– А что?

– Да что-то неладное начинается…

Метрах в полуторастах от корабля разорвался снаряд, подняв смерч изо льда и воды. Никто не был испуган, но все озадаченно посмотрели друг на друга.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю