Текст книги "Книга об отце"
Автор книги: Софья Короленко
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 20 страниц)
– Что, будет вам три ведра на троих?.. А, будет, что ли?..
Обогнав меня, железнодорожный рабочий взглянул мне в лицо и что-то сказал другому, солдату. По-видимому, он узнал меня. Они пошли быстрее. Только солдат вдруг повернулся и пошел пьяной походкой мне навстречу.
– Что, старик?.. Осуждаешь?..
– Идите, идите своей дорогой,-ответил я, чувствуя опять приступ болезни... Прежде я непременно ответил бы ему и, может быть, собрал бы толпу... Но теперь, и именно сегодня, должен был от этого отказаться. И я чувствовал к этому человеку только отвращение, а с этим ничего не сделаешь.
– Ступайте своей дорогой...
Он повернулся и сжал кулак.
– Не осуждай... Это кровь наша. Четыре года в окопах...
Один из рабочих взял его под руку, и вся компания ушла вперед...
Когда я шел домой, мне навстречу то и дело попадались солдаты, женщины, подростки, порой прилично одетые обыватели с ведрами, кувшинами, чайниками...
Сколько времени придется очищать лик этой загрязненной свободы, чтобы он засветился прежним светом..."
В связи с этими событиями, в которых, по мнению отца, отражались некоторые особенности, проявлявшиеся в массовом движении толпы, он думал: {310} "Русская душа какая-то бесскелетная. У души тоже должен быть свой скелет, не дающий ей гнуться при всяком давлении, придающий ей устойчивость и силу в действии и противодействии. Этим скелетом души должна быть вера... или религиозная в прямом смысле, или "убежденная", но такая, за которую стоят "даже до смерти", которая не поддается софизмам ближайших практических соображений, которая говорит человеку свое "не могу". И не потому не могу, что то или другое полезно или вредно практически, с точки зрения ближайшей пользы, а потому, что есть во мне нечто не гнущееся в эту сторону... Нечто выше и сильнее этих ближайших соображений.
Этого у нас нет или слишком мало..."
В центре города пьяный погром был еще безобразнее. В думе было принято решение уничтожить вино и спирт... Винные бочки разбивались, вино лилось в погреба, выливалось на улицы, в овраги, текло по сточным канавам.
Прекращение погрома взял на себя К. И. Ляхович, бывший в то время городским гласным.
Центральная рада и гетманщина
Полтава 16 (29) марта 1918 года была занята немцами и гайдамаками.
"Около 8 часов утра мне сказали,– записал отец в дневнике под датой 16-17 марта ст. ст.,– что над нашим домом летает аэроплан. Я тотчас вышел. Ясное холодное утро,– небо синее, но какие-то низкие облака носятся по синеве. Когда я вышел, аэроплан только что скрылся за одно из таких облаков... Грохнул не то пушечный выстрел, не то взрыв. Трещат ружейные выстрелы и пулеметы... Немцы и гайдамаки вступили в город. {311} Пули залетают издалека и на нашу улицу. Пролетают ядра и рвутся над городом...
Начинаются безобразия... Хватают подозреваемых в большевизме по указанию каких-то мерзавцев-доносчиков, заводят во дворы и расстреливают... По другим рассказам,-приводят в юнкерское училище, страшно избивают нагайками и потом убивают... Избивать перед казнью могут только истые звери...
Некоторые члены самоуправления,– главным образом Ляхович,– настояли на издании приказов, в которых говорится, что "всякое подстрекательство одной части населения против другой к насилию, погромам и грабежам, от кого бы они ни исходили, так же как и самочинные обыски, аресты и тем более самосуды, будут пресекаться самыми решительными мерами, и виновные будут судимы по всей строгости законов военного времени". Кроме того – "ни над кем из арестованных не будет допущено никакого насилия. Всем будет обеспечен правый суд, с участием представителей местных городских и земских самоуправлений..."
Этот приказ составил Ляхович. Атаман Натиев и нач[альник] штаба Вержбицкий подписали, но поторговавшись и в виде уступки. Их пришлось разыскивать "на позициях" при обстреле вокзала. Не до того. Ляхович смотрит с мрачным скептицизмом: вероятно, расправа продолжается. Говорят также о грабежах. Немцы, по-видимому, довольно бесцеремонно приступают к реквизициям.
Вчера в вечернем заседании думы Ляхович сделал разоблачения об истязаниях, произведенных над совершенно невинными и не причастными даже к большевизму жителями. Тут были евреи и русские. Их арестовали, свели в Виленское училище (Виленское юнкерское училище, эвакуированное в Полтаву, положили на стол, били {312} шомполами (в несколько приемов дали по 200-250 ударов), грозили расстрелять, для чего даже завязывали глаза, потом опять били и заставляли избитых проделывать "немецкую гимнастику" с приседаниями и кричать ура "вiльной Украине и козацьтву" и проклятия "жидам и кацапам". Потом всех отпустили".
Дума приняла резолюцию с протестом против самосудов и требованием суда над виновными в истязаниях. Отчет о заседании думы с докладом Ляховича и статья отца "Грех и стыд", являвшиеся попытками борьбы с этой жестокостью, появились в газете "Свободная мысль" (1918, 2 апреля н. ст., № 24). Номер был разобран нарасхват и производил сильное впечатление.
В своей статье отец говорил о гражданской войне и позднейшем суде над ней истории:
"Приговор этого суда скажет, на чьей стороне было больше человечности и на чьей больше зверства. И нельзя сказать, куда склонится победа в этой великой тяжбе. Быть может, тут побежденными окажутся как раз победители[...]
Это грех и стыд... То, что происходило в застенке Виленского училища, дает черты поистине ужасные и позорные...
И пусть те, кто это делал и кто этим руководил, не говорят о естественном чувстве мести за пережитое ими самими. Да, они сами пережили, может быть, зверства и ужасы. Но в истинно человеческом сердце после этого должна явиться вражда ко всякому зверству, ко всякой слепой и беззаконной расправе... Граждане офицеры и солдаты украинской армии! Лестно ли для вас такое прославление украинства и много ли стоит такое отречение от своей национальности? Я уверен, что это не есть выражение вашего общего настроения и что краска негодования и стыда покрывает при этом и ваши лица..." {313} Зверства продолжались. Ляхович опубликовал новые факты: на другой день после заседания думы и после обещания произвести расследования в том же Виленском училище совершены новые истязания. "Свободная мысль",– газета, огласившая их,– была закрыта 4 апреля н. ст. В печати появился ответ отцу, озаглавленный так же, как и его статья: "Грех и стыд". Автор обвинял Короленко в склонности к "великорусскому национализму".
Отвечая своим противникам, отец писал:
"Я выступаю с подобными статьями не первый раз. Мне случалось защищать мужиков-вотяков в Вятской губернии, русских мужиков в Саратовской, сорочинских украинцев в Полтавской – против истязаний русских чиновников. Вотяк, черемис, еврей, великоросс, украинец – для меня были одинаково притесняемыми людьми. И каждый раз раздавались при этом намеки и инсинуации... Я к этому привык..." (Короленко В. Г. Два ответа. – "Наша мысль", 1918, 5 апреля.).
И на этот раз, как бывало и прежде, когда отец выступал с резкими разоблачениями, ему угрожали местью. Он не обращал внимания на угрозы и продолжал работать.
"Я диктовал Прасковье Семеновне свои воспоминания,– рассказывает отец в дневнике 23 марта (4 апреля) 1918 года, – когда мне сказали, что меня хочет видеть какая-то женщина. На замечание, что я занят, сказала, что дело касается меня и не терпит отлагательства. Я вышел. Женщина молодая, взволнована, на глазах слезы.
– Я пришла сказать вам, что вам нужно поскорее скрыться. Приговорены к смерти 12 человек, в том числе {314} и вы. Только, ради бога, не говорите никому.... Меня убьют...
– То есть не говорить, от кого узнал? Не могу же я скрыть от своих семенных.
– Да, не говорите, как узнали... Это очень серьезно... Мне сказал человек верный... Мы вас любим, хорошие люди нужны... Уезжайте куда-нибудь поскорее...
Я попросил ее достать список остальных обреченных и принести мне... Она обещала постараться...
Я вернулся и продолжал работать, хотя не скажу, чтобы сообщение не произвело на меня никакого впечатления... Начинается старая история: такие предостережения и угрозы мне приносили в 1905-6 годах со стороны "погромщиков" черной сотни... Теперь те же погромщики действуют среди вооруженных украинцев. Я, конечно, не скрылся, и мы с Костей вели себя, как всегда. Эти негодяи, если у них было такое намерение, наверное, не решились бы: представители самоуправления резко протестовали против всех этих безобразий, а мои статьи читались солдатами и вызывали сочувствие..."
Мне вспоминается, как спокойно вел себя отец после получения письменной угрозы расправой или "смертного приговора", посланного бандитами. Не изменяя своих привычек, он уходил на обычную прогулку или в город. Мы просили его брать кого-нибудь с собой, чем-то вооружиться, но отец был уверен, что палка, с которой он всегда ходил, для него вполне достаточная защита.
"Гетманщина – бутафория из пьес Кропивницкого,– пишет отец 16 (29) мая 1918 года А. Г. Горнфельду– Власти никакой, кроме, конечно, немецкой. А ползет отовсюду "реставрация", – лезут какие-то бывшие "чиновники особых поручений"... Жизнь, кажется, выпирает – с помощью немцев – настоящую реакцию. Уже запрещают всякие собрания рабочих, начинают {315} преследовать профессиональные союзы и т. д. Добра от этого не жду...
Отдыхаю только на "Современнике". Написано уже много. Работал с большим удовольствием. Если бы пришлось умирать, не сделав этой работы, – чувствовал бы большое раскаяние. Переживаю молодость вновь и на этом отдыхаю".
Небольшая полтавская газета (Газета выходила под разными названиями: "Свободная мысль", "Наша мысль", "Вольная мысль", "Наша жизнь?".), в которой сотрудничал отец, вела неравную борьбу с укреплявшейся реакцией. Отмечая эту роль газеты, Короленко писал товарищам-журналистам, участникам киевского съезда, приславшим ему привет:
"Торжествующая партия стремится по инерции, даже восстановляя одно право, нарушить другое. Торжество ее стихийно переходит в насилие произвола и мести. На этом пути она неизменно встречает независимое слово, которое стоит на страже терпимости, свободы и права, отравляя таким образом полноту торжества победителей... Это великая роль, важность которой особенно чувствуется в наши трудные дни..." ("Киевская мысль", 1918, 13 июля.).
К газете были предъявлены требования, равносильные ее закрытию,сверстанный номер должен был представляться в цензуру к 8 часам вечера.
"Теперь,– пишет отец в статье "Подцензурное",– к сожалению, в ответе колебаться трудно. Да, это именно попытка задушить социалистическую газету, и это возбуждает во мне самые печальные мысли[...]
Неужели новое правительство повторит самую роковую застарелую ошибку николаевского строя, которая привела к такому страшному взрыву? Не повторяйте страшных ошибок прошлого, признайте, что в нем было {316} много страшной неправды, а в революции не одни ошибки, но и подавляющая правда. Признайте законность многих стремлений крестьянства и рабочей массы, постарайтесь только ввести их деятельность в русло нового закона и нового права... Не загоняйте уже народившихся общественных сил в подполье. Это гибель: Пусть они действуют на свете оздоровляющего солнца, пусть организуются под разумным контролем обновленного государства с сознанием и осуществлением ответственности, в атмосфере разумного соревнования, закономерной борьбы и свободы...
Такова отныне задача всякого правительства. Она очень трудна, но только в ней спасение всего народа. Иначе – это новые бесконечные потрясения, быть может, окончательная гибель" (Короленко В. Г. Подцензурное. – "Киевская мысль". 1918, 5 июня).
Ответом властей было сначала закрытие газеты, а затем – 11 (24) июля 1918 года – арест К. И. Ляховича, голос которого неизменно раздавался в думе и о близком участии которого в газете было известно. Кроме того, у него произошло личное столкновение с помощником губерниального старосты по фамилии Нога.
"Распоряжение немецкое, но рука явно Ноги,-писал отец 18 (31) июля 1918 года мне в Москву, куда я в это время уехала в связи с изданием его сочинений.– Первоначальный повод – перепечатка воззвания забастовочного комитета... Но теперь это отпало и выдвигается обвинение, будто бы он сам член забастовочного комитета..."
"Настоящая же причина, – сообщал он в письме А. В. Пешехонову от 6 (19) августа 1918 года, – желание реакционных элементов свести счеты с неприятным {317} человеком, смело разоблачавшим разные проделки в думе и в печати. Имеется в виду не один он, но и вся наша семья. А мне прислан вызов в суд".
"Мне это в высшей степени интересно, – записал отец в дневнике, – и право, "для познания всякого рода вещей" мне, несмотря на болезнь и старость, было бы интересно испытать еще и немецкое давление..."
В объяснениях с немецкими властями по поводу ареста Константина Ивановича Ляховича отец указывал, что о воззвании забастовочного комитета рабочие узнали, конечно, не из перепечатки в местной газете, – а газета, несомненно, имеет право и обязана оглашать читателям то, что происходит. Иначе общество в полной безгласности будет лишь воспринимать неожиданности с разных сторон. "Но офицер в ответ только презрительно пожал плечами дескать, знаем эти штуки",– записал отец этот разговор в дневнике.
"Он, по-видимому, отражает настроение немецкой военной массы. Говорил об убийстве Мирбаха и Эйхгорна так, как будто перед ним участники этих убийств... Я с трудом сдерживался. Нахал даже ничего не ответил на вопросы и на требование свидания..."
Хлопоты об освобождении К. И. Ляховича и протесты. отца были бесплодны.
"В субботу 18-го мы проводили Костю на Киевском вокзале,-пишет он Е. И. Скуревич 5 (18) августа 1918 года из Киева, куда поехал вместе с моей сестрой.– Повезли его в Бялу... Добродушные немецкие солдатики не мешали нашему свиданию. Страшны для него дальнейшие условия: он уже хворал суставным ревматизмом и осени в... сырых казематах не перенесет, пожалуй..."
"Может быть, впрочем, не так черт страшен,– ободряет отец себя в письме к Б. А. Кистяковскому от 8 (21) августа.– Все в истинно российском авось..." {318} "Перед немцами все безмолвствует и стушевывается, а на местах сами немцы являются лишь орудием реакции и мести нерасчетливой и дикой, – писал отец А. Г. Горнфельду 10 (23) августа. – "Соотношение сил" определяется присутствием немцев".
Революция в Германии явилась тем фактором, который вновь изменил соотношение боровшихся сил: немецкие войска ушли с Украины. Вместе со всеми содержавшимися в концентрационных лагерях политическими заключенными К. И. Ляхович вернулся к нам из немецкого плена. С котомкой за плечами, подсаживаясь на случайные поезда, – железнодорожное движение в это время было совершенно нарушено, – вечером 12 (25) ноября 1918 года он подошел к дому. Писем Константин Иванович не получал давно, и у него упало сердце, когда он увидел большие венки из засохших цветов на галерее. Он горячо обнимал встречавших, не решаясь спросить, кому предназначены эти венки. Но все были живы, счастливы и смеялись, когда он рассказал о своем страхе; венки остались от праздника дня рождения отца.
Несмотря на ожесточение гражданской войны и фронты, отделявшие Украину от России, известия о начавшемся там голоде волновали многих на Украине, и здесь зародилась в это время мысль об организации "Лиги спасения детей". В статье "На помощь русским детям" отец писал:
"Что делается в русских столицах, всем известно. Жизнь Петрограда и Москвы замирает. На улицах, уже порастающих травой, можно видеть по нескольку дней неубранные трупы лошадей. Трупы людей, умирающих с голоду, убираются быстрее.
Не, нужно много воображения, чтобы представить себе, что при этих условиях происходит с детьми... В {319} детях наше будущее" – это ходячая фраза. Дети в Петрограде вымирают сотнями – это ужасная истина...
Что же делается против этого ужаса?
Делается пока очень немного, но есть все-таки попытки. Еще в феврале текущего года, когда продовольственный кризис стал принимать угрожающие формы, в Петроградском областном комитете союза городов возникла мысль об эвакуации возможного количества детей из столицы. В мае удалось составить для эвакуации детские группы в 30-35 детей. Из 14-15 групп составили одну колонию, и такие колонии, в сопровождении врачей и фельдшериц, отправлялись куда-нибудь в более спокойные и не страдающие от голода места России.
Когда-нибудь участники расскажут нам о странствиях этих детских колоний, скитающихся среди одичавшей, охваченной анархией, когда-то великой России. Это будет рассказ, полный захватывающего драматизма... И матери сами отправляют в неведомый опасный путь своих даже семилетних детей. В комиссии наблюдались потрясающие сцены, когда измученные матери, несмотря на предупреждения членов комиссии об опасностях пути и необеспеченности даже на новых местах от случайностей междоусобия, заявляли, что им легче перенести гибель детей от шальной пули... чем глядеть изо дня в день на мучительное медленное умирание ребенка от голода и слышать его замирающий стон: хлеба, хлеба...
Так была пристроена одна колония в Миассе Оренбургской губ[ернии]. Боевые действия чехословаков помешали другой устроиться в Петропавловске, и она в конце концов нашла приют на Урале, тоже неспокойном. Третья детская стайка пугливо скитается, быть может, и теперь среди крови, ужаса и взаимных жестокостей, отпугиваемая с места на место восстаниями, усмирениями, братоубийственной войной... {320} И вот взгляды людей, занятых этим истинно человеческим делом, сами собой обращаются в сторону Украины..."
В той же статье, призывая к организации обществ помощи детям на Украине, отец пишет:
"Конечно, одной благотворительности мало. Ее усилия не в состоянии прекратить в корне этот ужас массового детского вымирания. Но все-таки сотни, может быть, тысячи жизней будут спасены. Будем же помнить это и поможем доброму делу.
И вдобавок – эта работа сыграет, несомненно, свою особую огромную роль в другом отношении: она способна внести в нашу ожесточенную борьбу светлую струю того, что, несомненно, непререкаемо, вечно..." (Короленко В. Г. На помощь русским детям. – "Киевская мысль", 1918, 5 ноября.).
Около этого времени была организована и в Полтаве "Лига спасения детей", почетным председателем которой был отец и которая благодаря его имени и влиянию оказала помощь тысячам детей, вывезенным на Украину.
Новое соотношение сил, возникшее после ухода немецких войск, дало о себе знать – против гетманщины поднялось петлюровское воинство.
"Несколько дней уже, – пишет отец в дневнике 14 (27) и 15 (28) ноября 1918 года, – до Полтавы доносилась канонада со стороны Божкова. Жители ходили на гору смотреть, как в туманной пелене вспыхивали белые дымки. В газетах по временам появлялись сообщения от штаба, что наступление петлюровцев отбито, что они отодвинуты и так далее. И вдруг к вечеру 26 артиллерийский отряд оказался обойденным и, отступив, оставил в руках петлюровцев 2 пушки, а офицеры были собраны по приказу Слюсаренко в некоторых пунктах {321} города и все чего-то ждали. Приходили известия, что от Киевского вокзала двигаются повстанцы. Говорили об этом по телефону, но получался ответ, что все это пустяки, пока, наконец, их не накрыли, как в ловушке. После короткой перестрелки они сдались при посредничестве немцев, и их отпустили. Это просто что-то непонятное и удивительное: люди оказались точно в нарочно устроенной ловушке. Их отпустили "на подписку". Были убитые и раненые, но особенных эксцессов мести не было. Вообще все произошло как-то неожиданно и как будто вяло. Полтава занята повстанческими бандами, партизанами.
Объявлено об организации новой революционной власти чисто большевистского типа, с указанием на то, что она будет применять и большевистские формы борьбы. Но уже сегодня к вечеру обнаружилось двоевластие. Отряд регулярного войска полковника Балбачана (Один из командиров в петлюровской армии.) (под командой Маресевича) разоружил повстанцев и объявил новое "революционное" правительство самочинным. Восстановляются городская дума и демократическое земство... Газеты вышли. На улицах третьего дня и вчера было движение любопытных. Паники нет. Есть скорее вялое, усталое любопытство".
"... Я был нездоров, моя одышка усилилась, ходить мне было трудно, настроение было пригнетенное, – пишет отец в дневнике 1 (14) января 1919 года. – Под вечер меня спросил какой-то солдат или, вернее, петлюровский "сечевик" и... передал письмо. Я стал расспрашивать, и сечевик серьезно и печально подтвердил все, что было в письме арестованной Чижевской: Grand-Hotel (Гранд-отель, полтавская гостиница.) весь занят контрразведкой. Арестуют, приводят {322} в отдельные номера, наскоро судят и увозят для расстрела, а иногда расстреливают тут же в отдельном номере.
Когда я немного разговорился с ним, он сказал, что служит в конной дивизии Балбачана – "шел бороться за правду и за Украину", но когда его прикомандировали к штабу и контрразведке, он увидел такие дела, что пришел прямо в ужас. При этом лицо молодого человека передернулось судорогой, голос задрожал и на глазах показались слезы. Чижевскую... расстреляют. Сидит еще московский студент Машенжинов. Его тоже расстреляют, как и крестьянина.
– За что же крестьянина?
– Они ненавидят крестьян за то, что они большевики.
Он не возразил ни слова, когда я спросил и записал его фамилию, и только когда я сказал, что от меня его начальство не узнает, конечно, что он приходил с запиской, он сказал с тронувшей меня серьезностью:
– Да, если бы узнали, меня могли бы расстрелять. Это было уже серьезно. Мы решили принять меры..." Отец отправился в Grand-Hotel; он чувствовал себя плохо, я пошла его проводить.
"Grand-Hotel в конце Александровской улицы недалеко от корпусного сада. Довольно грязная лестница, узкие и мрачные коридоры. На лестнице и в передней толпятся сечевики. Нам[...] указали ход наверх и затем казак подвел к одному номеру... Навстречу из-за стола поднялся высокий молодой человек, с бритой головой и "оселедцем"... Черты лица аристократические, манера держать себя не лишена некоторой официальной важности. Мы объяснили, что явились, услышав о том, что здесь есть арестованные, которым грозит военно-полевой суд, в том числе одна женщина. {323} – Да, есть, Чижевская. За нее уже приходила просить старая женщина (П. С. Ивановская.) из Красного Креста... И я уже обещал отпустить Чижевскую, хотя она агитировала на селянском съезде в большевистском смысле и еще, наверное, наделает много вреда.
– Есть еще крестьянин и студент.
– Крестьянин уже отпущен. Что касается студента, то это очень вредный большевик, который сам повинен в гибели многих. Его отпустить невозможно, его будут судить...
Я чувствовал себя очень плохо. Задыхался от волнения и как-то потерял энергию...
Только уж дома я вдруг вспомнил: Машенжинов остался, и при разговоре о нем и Римский-Корсаков и Литвиненко ничего не обещали... Я почувствовал, что и я уже огрубел и так легко примирился с предстоящей, может быть, казнью неведомого человека... Я решил тотчас же пойти опять в Grand-Hotel. Мне опять указали номер... Я извинился и изложил причину, почему явился.
– Что же, я освободил Чижевскую по просьбе вашей и приходившей до вас старой женщины... Больше ничего сделать не могу.
– А Машенжинов?
– Вы его знаете?
– Не знаю... Знаю только, что он может погибнуть...
– Его будут судить.
– Когда?
– Завтра вечером.
– Значит, сегодня ему не грозит расстрел?
– Сегодня нет. Но завтра почти наверное.
– Но ведь вы говорите; еще суда не было?
– Но у нас есть против него страшные улики... {324} Я стал говорить этому человеку о том, что озверение, растущее с обеих сторон, необходимо прекратить, и настоящим победителем будет та сторона, которая начнет это ранее. Увлекшись, я схватил его за руку...
– Я обещаю вам только одно: мы вам дадим знать о времени суда.
– И допустите меня защитником?
– В военно-полевом суде защиты не полагается.
– В таком случае разрешите мне свидание с ним.
– Зачем?
– Может быть, он скажет что-нибудь мне, что послужит в его пользу, я передам вам... Может быть, мне удастся найти свидетелей.
– Этого нельзя, но я обещаю, что вы будете знать.
Было очевидно, что от этого странного человека с запорожским "оселедцем"... с аристократическим бесстрастным лицом ничего больше не добьешься. Я поблагодарил его и за это обещание, которое говорило мне, что на сегодня жизнь Машенжинова еще обеспечена, и вышел... Пришел домой совершенно разбитый... Потом... узнал, что Балбачан... приказал военному суду допустить меня в качестве защитника",
"Я знаю, что сказать им, и не теряю надежды,– пишет Короленко 2 (15) января 1919 года в дневнике.– Я хочу сказать им, что пора обеим сторонам подумать, что зверства с обеих сторон достаточно, что можно быть противником, можно даже стоять друг против друга в открытом бою, но не душить и не стрелять уже обезоруженного противника". А раньше он то же самое говорил гетманцам. "Мужество в бою и великодушие к побежденному противнику, лозунг не всепрощения, а борьбы", – повторяет он каждой из борющихся сторон. "Вся страна устала от озверения. Мне хотелось бы иметь больше силы, чтобы сделать, что только {325} возможно, в этом направлении..." – строки из письма И. П. Белоконскому от 9 апреля 1919 года.
В середине января началось наступление Красной Армии на Полтаву и эвакуация петлюровцев. Над городом нависла тревога. Помню, 18 января с утра приходили к отцу с тревожными известиями. Сообщали о расстреле Машенжинова, сообщали, что есть еще арестованные, которым в связи с эвакуацией грозит расстрел. Обещали отцу сообщить, где заключенные, к кому обратиться.
Неизвестно было, есть ли еще штаб и где он помещается. День прошел в большом напряжении. Когда в городе на улицах замерла всякая жизнь, к нашему дому подъехал автомобиль с вооруженными людьми. Оказалось, что это дружинники из городской самообороны. Они взволнованно сообщили, что из тюрьмы экстренно перевели в Grand-Hotel четырех политических. Смысл этого перевода был ясен. Отец с К. И. Ляховичем решили ехать в штаб. Я присоединилась к ним.
"Город имеет необычайный вид,– записал отец в дневнике. – Всюду движение петлюровских войск, суетливое и беспорядочное. По некоторым улицам движение прекращено. Петлюровцы спешно эвакуируются на Южный вокзал. Мы едем точно по полю битвы. Самооборонники, по большей части молодежь, студенты, евреи и рабочие, – стоят на приступках впереди и с ружьями наизготовку. Подъезжаем к Grand-Hotel'ю. Тут всюду в коридорах и у лестницы полно казаков с черными верхами шапок. Легко проходим наверх. Римский-Корсаков не принимает, но выходит Литвиненко и молодой офицер; называет себя Черняев..."
Я осталась с охраной на автомобиле. Сначала ждали спокойно, но когда прошли полчаса, час, полтора, тревога начала расти. Я знала несдержанность Кости, {326} отец тоже очень волновался, а эти стены видели много расстрелов. Наконец, из дверей появилась вооруженная фигура. Офицер спросил: "Здесь дочь Владимира Галактионовича?" Я отозвалась. "Отец просил передать вам, чтобы вы не беспокоились, он скоро выйдет". Я поблагодарила, и мы продолжали еще долго ждать, пока появилась группа офицеров с отцом и К. И. Ляховичем. Попрощались, сели и двинулись опять через притаившийся город. Отец и Костя рассказали, что разговор, происходивший среди вооруженного враждебного лагеря, с людьми, которые с похвальбой рассказывали о десятках лично расстрелянных, требовал огромного напряжения. Но в призыве и просьбе отца была такая сила, что люди, возражавшие и спорившие сначала, потом смолкли, и один из них с волнением обещал отцу выполнить его просьбу.
"Я попросил, – пишет отец в дневнике, – чтобы меня допустили в номер, где они содержатся. Меня привели туда. Я объявил заключенным, что их сейчас переведут в тюрьму. Они стали просить, чтобы им гарантировали, что их не расстреляют дорогой и не изобьют. Один из них, еврей Куц, страшно избит и производит ужасное впечатление. Мы опять вышли и я взял с Черняева (Офицер, похвалявшийся тем, что собственноручно застрелил 62 человека, на убитом он оставлял свою визитную карточку.) слово, что он даст надежную охрану для препровождения. Он дал слово...
В эту ночь произошло нападение на город повстанческих отрядов. Петлюровцы отступили к Южному вокзалу. Слово относительно четырех арестованных исполнили: было уже некогда препровождать в тюрьму. Они их просто оставили в том же номере, и повстанцы их освободили..."
{327}
Приход Красной Армии
19 января 1919 года Полтава была взята советскими войсками.
"Последние дни петлюровщины у нас ждали большевиков, – писал отец X. Г. Раковскому 5 (18) июня 1919 года, – чувствовалось, что идет сила, сознающая себя и более спокойная. Значит, не будет погромов, убийств и жестокостей. И хотя позади у нас стояли уже другие примеры, т. е. тоже жестокостей ненужных и бесцельных, но это как-то затушевывалось (теперь прошлое затягивается быстро)". И после прихода большевиков "все отмечали отсутствие казней и смену свирепостей всякого рода порядком и сравнительным спокойствием".
"Я больше чем когда-нибудь тяготею теперь к общим идеям,-сообщал отец 13 марта 1919 года А. Г. Горнфельду.– По-моему, только их уяснение и только их воздействие теперь могут вывести нас из кризиса. Никакие добровольцы или союзники тут нам не помогут. Суровые уроки действительности теперь будут говорить такими трубными гласами, что глупые иллюзии и утопии начнут спадать одни за другими. Но этот кризис надо пережить органически, а не при помощи хирургических операций..."
Однако период "сравнительного спокойствия" для Короленко продолжался недолго. Уже в конце января он начал хождение в Чрезвычайную Комиссию и другие учреждения с хлопотами об арестованных. Отец пишет и телеграфирует председателю Совнаркома Украины X. Г. Раковскому, Г. И. Петровскому. Его здоровье значительно ухудшилось, вернулись бессонница и тяжелая одышка.
Он сообщал А. Г. Горнфельду в письме 12 февраля 1919 года: "Для работы атмосфера плохая: целый день {328} у меня толчея, – приходят, жалуются, плачут, просят посредничества по поводу арестов и угроз расстрелами".
"Я не могу представить себе такого положения, где я мог бы оставаться зрителем таких происшествий и не сделать попытки вмешаться. Теперь писать для печати мне негде. Приходится поневоле говорить о частных случаях, превратиться в ходатая. Но отказаться от вмешательства в окружающую жизнь, хотя бы в ее частностях, не могу, где бы я ни находился..." – писал он X. Г. Раковскому 21 апреля (4 мая) 1919 года.