355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Софья Короленко » Книга об отце » Текст книги (страница 11)
Книга об отце
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 19:14

Текст книги "Книга об отце"


Автор книги: Софья Короленко


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)

ЗЕМЕЛЬНЫЙ ВОПРОС В ПЕРВОЙ ДУМЕ.

М. Я. ГЕРЦЕНШТЕЙН

В очерках "Земли, земли!" Короленко отметил, что главенствующее место в первой Думе заняла "партия народной свободы", или конституционно-демократическая партия (кадеты) и что представители ее сочиняли свой проект земельной реформы. В центре разработки и защиты кадетского проекта стоял профессор Михаил Яковлевич Герценштейн.

"Я хорошо знал этого интересного человека, – пишет отец. – Ученый финансист по специальности, он давно готовился к кафедре, и Московский университет предложил ему приват-доцентуру тотчас по окончании им курса. Но правительство упорно не допускало его к кафедре.

Он был еврей по происхождению и притом "неблагонадежный в политическом отношении"; по этим двум причинам кафедра была для него закрыта вплоть до 1905 года. Он писал по своей специальности, а для заработка поступил в один из частных банков. Это дало возможность приглядеться к самой черной практике того самого дела, которое он до тех пор изучал теоретически. Он превосходно ознакомился с закулисной стороной земельной и банковской политики, которую вело тогдашнее министерство финансов, вынужденное считаться с взглядами монархов и с безграничными претензиями крупного дворянства. {195} Это последнее обстоятельство придавало его речам в Думе совершенно исключительный вес и значение. Его противники сразу почувствовали в нем человека, отлично понимавшего все детали финансово-земельной политики самодержавия, все вожделения "первенствующего сословия" и казенное попустительство этим вожделениям за счет всего народа. Поэтому каждый раз, когда он появлялся на думской, кафедре, – думскую залу охватывало вихрем особое оживление. Упрека в теоретичности этому теоретику сделать было невозможно. С иронической улыбкой на необыкновенно тонком и умном лице, он умел показать, что "практика" известна ему не хуже, а, может быть, даже лучше, чем его противникам. И эта ироническая манера вызывала среди "зубров" взрывы настоящего бешенства.

Крестьянские депутаты, наоборот, сразу признали в нем своего, руководителя и союзника. Каждый раз, когда под гром аплодисментов правых сходил с кафедры кто-нибудь из министров или какой-нибудь правый депутат, возражавший против "принудительного отчуждения", – крестьяне принимались кричать:

– Герценштейн! Герценштейн!..

Это значило, что очередь речей должна быть нарушена, и кто-нибудь из ораторов левой стороны уступал слово Герценштейну. На кафедре появлялось типичное худощавое лицо с торчавшими врозь ушами и с одухотворенными тонкими чертами. На губах Герценштейна играла неизменная ироническая улыбка, и выразительные светлые глаза твердо и насмешливо смотрели сквозь золотые очки.

Кругом кафедры начинался точно морской прибой. "Зубры" потрясали кулаками и ругались, порой даже не только не парламентски, но и не печатно. На левой стороне, особенно среди крестьян, раздавался радостный смех и крики одобрения. {196} Помню одно из таких заседаний, имевшее для Герценштейна роковое значение. На очереди опять стоял земельный вопрос. Опять крестьяне кричали: "Герценштейн, Герценштейн", и опять на взволнованную толпу депутатов с кафедры взглянули сквозь золотые очки умные глаза ученого-практика.

Он доказывал неизбежность и разумность коренной земельной реформы в интересах большинства народа, в интересах процветания государства, в интересах, наконец, того самого "успокоения", о котором так много говорится и с правых и с министерских скамей...

– Неужели господам дворянам, – прибавил он все с тою же тонкой улыбкой, – более нравится то стихийное, что уже с такою силой прорывается повсюду?.. Неужели планомерной и необходимой государственной реформе вы предпочитаете те иллюминации, которые теперь вам устраивают в виде поджогов ваших скирд и усадеб? Не лучше ли разрешить, наконец, в государственном смысле этот больной и нескончаемый вопрос?..

Это была только горькая правда. Я в тот год жил в своей деревенской усадьбе и отлично помню, как каждый вечер с горки, на которой стоит моя дачка, кругом по всему горизонту виднелись огненные столбы. Одни ближе и ярче, другие дальше и чуть заметные, – столбы эти вспыхивали, подымались к ночному небу, стояли некоторое время на горизонте, потом начинали таять, тихо угасали, а в разных местах, далеко или близко, в таком же многозначительном безмолвии подымались другие. Одни разгорались быстрее и быстрее угасали. Это значило, что горят скирды или стога. Другие вспыхивали не сразу и держались дольше Это значит, загорались строения... Каждая ночь неизменно несла за собой "иллюминацию". И было поэтому совершенно естественно со стороны Герценштейна {197} противопоставить государственную земельную реформу, хотя она и разрушала фикцию о "первенствующем сословии", этим ночным факелам, так мрачно освещавшим истинное положение земельного вопроса...

Да, это была правда. Но, во 1-х, она была слишком горька, а во 2-х, это говорил Герценштейн, человек с типично-еврейским лицом и насмешливой манерой. Трудно представить себе ту бурю гнева, которая разразилась при этих словах на правых скамьях. Слышался буквально какой-то рев. Над головами подымались сжатые кулаки, прорывались ругательства, к оратору кидались с угрозами, между тем как на левой стороне ему аплодировали крестьяне, представители рабочих, интеллигенция и представители прогрессивного земского дворянства. А Герценштейн продолжал смотреть на эту бурю с высоты кафедры с улыбкой ученого, наблюдающего любопытное явление из области, подлежащей его изучению...

Но он не оценил достаточно силу этого бессилия. Я знал и любил этого человека, и мне, при виде этого кипения лично задетых им чувств и интересов, становилось жутко. Ретроградные газеты пустили тотчас же клевету, будто Герценштейн советовал крестьянам "почаще устраивать помещикам иллюминации", и эта клевета долго связывалась с именем Герценштейна.

Первая Дума была распущена. Она серьезно хотела настоящего ограничения самодержавия, во 1-х, и во 2-х, она стремилась к действительному решению земельного вопроса. А самодержавию показалось, что оно сможет ограничиться одной видимостью, без сущности конституционного правления и без земельной реформы. Кадеты решили после роспуска прибегнуть к английской форме общенародного протеста и в Выборге они выпустили воззвание об отказе от уплаты податей и исполнения повинностей, Народ не шелохнулся. {198} Герценштейн тоже был в Выборге и подписал выборгское воззвание. Не успел он еще уехать из Финляндии, как на берегу моря, во время мирной прогулки с семьей, его поразила пуля наемного убийцы. Пройдя через его грудь, пуля застряла затем в плече его маленькой дочери. (см. о убийстве Г. – http://ldn-knigi.lib.ru/R/Biloje_VIG.htm)

Правительство покрыло это убийство явным беззаконием, и главные его вдохновители остались безнаказанными". (Короленко В. Г. Земли, земли! "Голос минувшего", 1922, № 2, стр. 140-142.).

КРЕСТЬЯНСКИЕ ВЫБОРЫ

В выборах в первую Думу отец не принимал участия, так как находился в это время под судом по литературному делу. Ко времени выборов во вторую Думу он получил необходимые права и пользовался ими как выборщик Миргородского уезда.

"С большим интересом,– пишет отец,– я отправился сначала в большое село Шишак, где должны были состояться сельские выборы. Впечатление было неопределенное и смутное. Прежде всего, руководство выборами не только формально, но и по существу находилось в руках земского начальника и администрации. Привычка к слепому повиновению была еще слишком сильна в сельском населении. Средняя крестьянская масса уже охотно слушала оппозиционные речи, но влиятельных оппозиционных групп в деревне почти но было, и действовали они не открыто.

Мои местные знакомые сначала были уверены в успехе: черная сотня и крупное дворянство будут побиты. Но уже в зале волостного правления эти надежды рассеялись. Когда один из моих знакомых обратился к {199} одному выборщику, на сознательность которого рассчитывал – "неужели вы подадите голос за такого-то?" – тот ответил простодушно:

– Нельзя иначе! За него очень стоит начальство.

Скоро к этому человеку подошел земский начальник и стал давать ему какие-то наставления. И распоряжения земского начальника исполнялись просто в силу привычки повиноваться.

Присматриваясь к выборной публике, я заметил на скамье в углу седого старика очень почтенного вида. На лице его было выражение какой-то торжественной грусти. Я под сел, к нему, и стал расспрашивать, что он думает о происходящем. Он не был из богачей, а только рядовой крестьянин, но о происходящем думал только печальные думы. Прежде было так: люди знали, что надо верить в бога и повиноваться царю... А теперь...

Он скорбно махнул рукой. К нам присоединилось еще два-три таких старика, и полились такие же речи. Я чувствовал, что настроение этих стариков непосредственно, искренно и твердо. Новое казалось еще неустоявшимся и смутным.

Во время самих выборов, когда стали вызывать к ящикам, была выкрикнута еврейская фамилия... Я почувствовал, что кто-то толкнул меня в бок. Рядом со мной стоял молодой крестьянин, высокий, худой, крепкий, но, видимо, сложившийся под тяжестью тяжкого труда с самого детства. Это был казак-хуторянин, представитель самой богатой, но и самой консервативной части населения. На его рябом лице маленькие живые глазки сверкали раздражением, любопытством и почти испугом.

– Жид... Ей богу, жид! Да разве и ему можно?

Я объяснил, что никто из полноправных обывателей не лишен избирательных прав. Он слушал с недоверием и изумлением. Потом он отошел от меня и стал {200} толкаться среди народа, тыча пальцем в еврея и в меня. И я видел, что его чувства находят отклик среди других. Я невольно думал,– что могут дать эти выборы, где еще столько непонимания, темноты и слепого повиновения?

И действительно, результаты их были неопределенны. Прошло несколько "сознательных", но наряду с ними прошло еще больше ставленников земского начальника. И, наверное, за тех и за других часто голосовали одни и те же люди.

Выборщики стали съезжаться в Полтаву[...] Предзнаменования для прогрессивных партий были плохие, и нам казалось сначала, что выборы будут сплошь черносотенными. Через некоторое время выяснилось, однако, что надежда у нас есть. Между прочим, из Лохвицы приехала тесно сплоченная группа передовых земцев и довольно сознательных крестьян, настроенных прогрессивно. Ядро у нас составили кадеты, но к ним же примыкали и социал-демократы. Социал-демократы были настроены против кадетов, лохвичане – против социал-демократов, но только блок мог спасти прогрессивную партию. Поневоле пришлось идти на компромисс. От крестьян был, между прочим, выборщиком харьковский студент Поддубный, исключенный из университета и более года занимавшийся в своей деревне сельским хозяйством. Это давало ему тогда выборные права. Он принадлежал к социал-демократической партии, и лохвичане, наконец, согласились отдать ему голоса не как социал-демократу, а как крестьянину. А зато социал-демократы согласились голосовать за наш список.

Еще более трудностей предстояло нам с выборщиками-крестьянами. В их психологии была особенная черта. Перспектива быть выбранному самому связанный с этим почет и особенно депутатское жалование в три тысячи оказывали на них неотразимое обаяние. {201} И вот, почти каждый из них явился на выборы с тайной надеждой лично попасть в депутаты. С мечтой о депутатстве каждый расставался трудно и со вздохами, и нам стоило больших усилий добиться сокращения списка. Нам много содействовали в этом социалист-крестьянин и один очень хороший священник. В конце концов соглашение достигнуто, список сокращен, и тогда оказалось, что если мы выдержим это соглашение, то большинство за нами обеспечено.

Тогда администрация пошла на крайнее средство. В самый день выборов комиссия собралась чуть не в 6 час[ов] утра, и – еще несколько наших выборщиков были устранены, в том числе студент и священник. Последнего призвал к себе тогдашний архиерей и потребовал, чтобы он немедленно уезжал в приход. Священник со слезами рассказал нам об этом, но у него была большая семья, он боялся лишиться прихода и повиновался.

Это были ходы явно незаконные. Устраняемые не имели времени для обжалования, но удар был рассчитан метко. Наш блок, заключенный с таким трудом, сразу рассыпался: крестьяне не выдержали. Наивные личные вожделения выступили вперед, покрыв общее дело. Почтенные селяне-выборщики разбились на кучки и стали шептаться: "Ты выбирай меня, я стану выбирать тебя"... При вызовах к урнам почти никто из них не отказывался. Получали смешное число голосов, порой вызывающее злорадный смех противников, но все-таки угрюмо, безнадежно, со стыдом шли на баллотировку и проваливались. Соблазн был слишком велик, сознание общих интересов слишком ничтожно.

Другая сторона, наоборот, сплотилась образцово. Администрация употребила все свое влияние на массы, и это влияние было еще очень значительно. Когда выборщики отправлялись в город, то кое-где священники {202} приводили их к присяге, что они будут непременно баллотировать за принятый список. В городе старались поместить их на особых квартирах, куда ежедневно доставлялась им местная черносотенная газета, не останавливавшаяся ни перед какой клеветой, чтобы очернить кандидатов прогрессивного блока. Кое-кто из этих выборщиков, приехав в город, уже спохватился, что попал в ненадежную для крестьянина компанию...

– Я уже вижу и сам,– отвечал один такой выборщик моему знакомому на его убеждения.– Та ба. Присяга, ничего не поделаешь.

В первый же день мы провалились. Заметное число голосов получил только Г. Е. Старицкий. Поражение нашего блока было очевидное и самое жалкое. И его причиной была измена наших крестьянских выборщиков" (Короленко В. Г. Земли, земли! – "Голос минувшего", 1922, № 2, стр. 143-145.).

ДЕРЕВНЯ ПОСЫЛАЕТ ЧЕРНОСОТЕННЫХ ДЕПУТАТОВ

"Под конец этого первого выборного дня я сидел в отдаленном конце дворянского собрания, где происходили выборы. Мысли мои были печальны. На наших собраниях мы тщательно разъясняли крестьянам, что только поддерживая прогрессивные партии они могут рассчитывать на земельную реформу. Но масса была так еще темна и так узко своекорыстна, что даже очевидный общий интерес не мог сплотить ее.

В это время рядом со мной сел один из выборщиков другой стороны. Это был человек деревенский, коренастая фигура, одетая в городской костюм, широчайшую черную пару, очевидно, только для парада. Мне показалось, что он с каким-то своеобразным участием {203} посмотрел на меня и заговорил о погоде и о необходимости скорее кончить выборы. Это был, очевидно, хлебороб из того зажиточного деревенского слоя, который еще так недавно имел влияние в деревне. К нему вскоре подсел другой, такого же типа, только попроще: на нем был уже прямо деревенский костюм. Я подумал, что именно люди этого типа, может быть, стояли во главе противопомещичьего движения. Теперь они придали силу блоку правых дворян и черной сотне (у нас октябристы и крайние консерваторы выступали вместе).

– Вот это господин Короленко... тот самый, что пишет, – сказал тот, что подсел ко мне первый.

– Знаю, – сказал второй, кланяясь и подавая мне руку.

– Что же именно вы знаете? – сказал я, улыбаясь и думая, что они знают меня по местной репутации.– Не то ли, что это я учу крестьян поджигать помещичьи скирды и резать ноги экономической скотине?

– Нет... Этого мы не знаем...

– Это каждый день пишут для вас в "Вестнике". :

– Ну, это брехня... Мало ли что пишут. Мы читали другое,– сказал первый.

Они были знакомы с моими статьями в "Полтавщине", с брошюрой "Сорочинская трагедия" и с "Письмами к жителям городской окраины". К моему удивлению, к моей литературной деятельности они относились с сочувствием,

– Почему же вы теперь голосуете с черной сотней? – спросил я.

По лицу первого моего собеседника прошла как будто тень. Я узнал впоследствии, что его дети учатся в гимназиях и высших учебных заведениях, и теперь, быть может, от этой своей молодежи он слышит, тот же вопрос. {204} – Надоело уже,– сказал он угрюмо.

– То-то вот и оно,– подхватил второй,– что надокучило. Грабежи пошли, разбойство... Дед у деда суму рад вырвать. Если это такие новые права, – то бог с ними!

– Да,– сказал другой.– Грабежи пошли, разбойство... Прокинешься ночью и слушаешь: может, какой добрый сосед уже клуню подпаливает. Потом, г[осподи]н Короленко, возьмите то: кричат "поровнять землю". А вы знаете, как иному земля досталась? Мы не помещичьи дети, не богатое наследство получали от батьков... Каждый клок земли отцы и деды горбом доставали. И дети тоже с ранних лет не доспят, не доедят... Все в работе. Одна заря в поле гонит, с другой возвращаются... А теперь кричат: "поровнять". Отдай трудовую землю какому-нибудь лентяю, который, что у него и было, пропил.

Я знаю, что это правда.

Эти хлеборобы-собственники из казаков – настоящие подвижники собственности. Многие из них живут хуже рядовых крестьян, откладывая каждую копейку на покупку земли. Ко мне одно время возил деревенские припасы один довольно жалкий на вид старик. Он был одет как нищий, но я потом узнал, что это деревенский богач. Вся семья питается ужасно, детям не дают ни масла, ни яиц, все идет на продажу... Детей даже не отдают в школу. И все для того, чтобы прикупить лишний клок земли.

Между тем, крылатое слово, кинутое в 1902 году на кочубеевской усадьбе, теперь росло и ширилось. Лозунг "поровнять" уже гулял в деревне. Я как-то приводил в "Русском богатстве" свой разговор с крестьянином (Короленко В. Г. Современные картинки. – "Русское богатство", 1905, № 11-12.). Он спрашивал моего совета: можно ли "по {205} новым правам" покупать землю – у него с братом 9 десятин на двух. Они хотят прикупить еще три. Значит, придется по 6 десятин на. душу. А может, по равнению это выйдет много, так могут отнять... Не пропали бы даром деньги.

Понятно, с каким испугом и враждой должны были эти люди относиться к стихийному движению, которое уже тогда сказывалось в деревне. Я видел, что мои собеседники люди разумные и, сравнительно, даже просвещенные, и я спросил, слыхали ли, о проектах перво-думской земельной реформы.

– Читали кое-что,– сдержанно ответили они.

– Ну, а что вы думаете? Если все останется по-старому, если у ваших безземельных соседей по-прежнему будут плакать голодные дети, – будете ли вы спать спокойно в своих каморках? Впрочем, – закончил я, вставая, – дело ваше... Но если вы хотите знать мое мнение, то я вам скажу. Россия загорается. Первая Дума хотела сделать многое, чтобы потушить пожар и указать людям выход. А вы теперь в этот пожар подкинули еще охапку черносотенного хворосту.

Я попрощался и отошел в сторону, где происходил счет шаров. Наши противники продолжали торжествовать. Консервативные дворяне и священники, известные черносотенной пропагандой, ходили с гордо поднятыми головами. За них было много крестьянских голосов. А наши кандидаты все так же позорно проваливались, и проваливали их тоже крестьяне.

Мои собеседники остались на том же месте, подозвав к себе еще некоторых других, уже положивших шары. В этой кучке шел какой-то оживленный разговор. Через некоторое время ко мне подошел один мой знакомый и сказал:

– Сейчас ко мне подошли вот эти два выборщика и сказали: мы видели, что вы знакомы с Короленко. {206} Скажите ему, если он будет перебаллотировываться завтра, – то у него будет 4 лишних голоса. Я баллотировался, и действительно к 78 голосам, которые я получил в первый день, прибавилось как раз 4. Это было абсолютное большинство. Но в эту ночь наши противники приняли самые экстренные меры, привезли на тройках еще несколько своих выборщиков и я попал только в кандидаты.

Вторая Дума оказалась уже совершенно покорной, и земельная реформа была похоронена.

Вскоре после выборов мне пришлось быть в камере одного из полтавских нотариусов. Невдалеке от меня сидел, тоже дожидаясь очереди, старенький помещик с благодушным лицом и круглыми птичьими глазами. К нему подошел другой помоложе. – Все вышло очень хорошо,-говорил старик.– Прошли почти все наши... Теперь бояться нечего. Вторая Дума наша.

– Д-да,– подтвердил младший, кидая взгляд в мою сторону...-Теперь разным Герценштейнам не дадут ходу.

Впоследствии я часто вспоминал этот разговор. Я не знал фамилий ни этого благодушного старика, ни его совсем уже не благодушного собеседника. Где-то они теперь, и находят ли по-прежнему, что Россия в тот момент более всего нуждалась в устранении Герценштейнов и их проектов государственного решения земельного вопроса...

Что было бы теперь, если бы [...] проводилась планомерная земельная реформа? Но состав последующих дум был далек от этих забот, а крестьянство, благодаря "разумным мерам", посылало в думы в большинстве черносотенных депутатов" (Короленко В. Г. Земли, земли! – "Голос минувшего", 1922, № 2, стр. 145-147.).

ПУТЕШЕСТВИЕ ЗА ГРАНИЦУ. У СЛАВЯН

С 1906 года отец снова начал чувствовать себя плохо. У него сильно болела нога, и так как он не прекращал ходьбы и работы, то иногда сильно страдал. Появились признаки сердечной болезни, и врачи посоветовали ему лечиться в Бад-Наугейме, в Германии.

В июне 1907 года наша семья уехала за границу. Незадолго перед отъездом отец получил "смертный приговор" от какой-то черносотенной организации. В письме к В. Н. Григорьеву 20 июня из Бад-Наугейма он писал:

"Почти накануне моего отъезда у моего крыльца вдруг выставили наряд городовых с околодочным. Сначала мы думали, что предстоит обыск и арест, тем более, что полицейские переписывали всех входящих и выходящих. Оказалось другое: губернатор объяснил мне, что это оберегают меня от покушения черной сотни! Это несомненная чушь: стоять у парадного крыльца и переписывать выходящих от меня знакомых, – странный способ "оберегать". Я, конечно, потребовал немедленного снятия этой стражи... Через два дня после этого я неожиданно для них уехал за границу. Еще через два дня у моего хорошего знакомого, товарища по "Полтавщине", адвоката Сияльского, произвели грандиозный обыск, о котором писали в газетах, и затем все выспрашивали у наших домохозяев, – как мог я уехать за границу, не взяв заграничного паспорта? А я взял его еще в Петербурге. Вероятно, эти господа дожидались, что я еще буду у них просить паспорта. А я поднес им сюрприз...

Да, таковы последние "отечественные впечатления"..." (ОРБЛ, Кор./II. папка № 2, ед. хр. 10.). {208} С 17 июня по 25 июля отец лечился в Наугейме. А затем мы выехали через Мюнхен и Вену в Липик в Славонии, где в это время жил и лечился мой дядя, Василий Семенович Ивановский ("доктор Петро") и куда приехали повидаться с ним сестры моей матери П. С. Ивановская-Волошенко и А. С. Малышева. Сохранились воспоминания об этом путешествии. "Проехав что-то около полуторых суток от Вены, – пишет отец в неизданной рукописи "У славян", – я успел наглядеться на публику. Больше всего привлекали внимание "запасные" в длинных, как юбки, полотняных рубахах и широких полотняных штанах. Все они были пьяны, целовались, пели песни и ругались добродушно, но столь же отвратительно, как у нас. Пожалуй, хуже, потому что к самым бесстыдным ругательствам приплетали не только родителей, но еще святые имена...

Еще недавно они учинили большое буйство, о котором писали газеты: обезоружив огромной толпой венгерского офицера, оскорбившего их национальное чувство,– они заставили его стать на колени и осыпали оскорблениями. В поезде, насколько я мог понять,-шел разговор об этом происшествии и хорваты,– совсем как у нас, – надеялись, что им ничего не будет, потому что все было сделано "миром"[...]

– Липик!

Нам пришлось выходить. Был тихий и мягкий южный вечер. Станционный фонарь, соперничая с луной, освещал маленькое станционное здание и густую толпу, ожидавшую поезда. Мои знакомые, единственные русские,– быть может, с самого основания курорта – встретили меня у выхода из вагона и объяснили причину многолюдства на станции: оказалось, что в маленьком городишке происходил митинг антивенгерского протеста, на котором обсуждалась какая-то злоба дня. Большинство участников митинга были иногородние и {209} теперь разъезжались. Какой-то красивый молодой человек спешил наскоро досказать речь, начатую до прихода поезда, и закончил ее возгласом:

–Доле Унгарска, живио Србия!-что означало: "Долой Венгрию, да здравствует Сербия!"

"Унгарска", в лице двух "полицаев", хладнокровно выслушивала речи и возгласы, возбуждая во мне вопросы: как отнеслась бы полиция в моем отечестве, если бы, например, поляки, при таких же обстоятельствах, стали кричать: "Долой Россию"? Предаваясь этим размышлениям об относительности венгерского утеснения, я стоял с двумя чемоданами в руках и слушал горячую предику молодого оратора.

Но вдруг я заметил, что в толпе произошло какое-то перемещение. Оратор оказался ближе ко мне, и я со своими чемоданами очутился неожиданно в самом центре толпы. Молодой человек говорил по-сербски, нервно и быстро, и, кроме слова "Унгарска", произносимого с явным негодованием, я мог еще разобрать слова "Русия" и "russka sloboda", в которых звучала явная благосклонность... Во мне стало шевелиться некоторое тревожное опасение, которое затем вполне определилось. Повторив еще раз "доле Унгарска", оратор возгласил что-то вроде "живио Русия" и наконец:

– Живио русски дописник... имярек.

Дописник – значило, конечно, писатель, а имярек не оставляло никаких сомнений: речь шла обо мне. Мой родственник (Василий Семенович Ивановский. Прим. В. Г. Короленко.), иронически улыбаясь, смотрел на меня из толпы. Я понял, что он завязал уже здесь знакомства и проболтался, что ждет меня и что я "русски дописник". Теперь, очевидно, нимало не опасаясь уронить мой престиж, он сказал громко: {210} – Что ж ты стоишь, болван-болваном? Поставь чемоданы и скажи им несколько слов.

Я поставил чемоданы прямо в пыль и постарался быстро сообразить положение. Они мне говорили по-сербски, в речи часто звучало слово "Србия", и, кроме нескольких слов, я не понимал ничего. Отлично. Я буду им говорить по-русски и постараюсь, чтобы они поняли ровно столько же.

Из политики я, конечно, воздержался от всяких суждений об "Унгарска". Сказав затем несколько слов о том, что я очень тронут вниманием, которое приписываю всецело дружеским чувствам относительно моего отечества и его свободы,– я, наконец, перешел к единственно понятному и для них месту своей речи и заключил ее возгласом:

– Живио Србия!..

Затем кондуктора пригласили садиться, вся толпа ринулась к маленьким, низким и душным вагонам,– причем несколько человек горячо пожали мне руки,и поезд тихонько пополз по своей узкой колее... На маленькой станции сразу стало тихо.

Я поздравлял себя с необыкновенной находчивостью в трудных политических обстоятельствах: быть так неожиданно застигнутым нечаянной овацией и выйти с такой честью из щекотливого положения... Я очень гордился своим дипломатическим успехом... Конечно, может быть, если бы "Унгарска" узнала о привете русского "дописника" Сербии после митинга протеста, – то... Но, во 1-х, "Унгарска" не узнает, а во 2-х, я не обязан считаться с мнением несомненных притеснителей великого сербского племени, занявшего придунайские "планины" и горы от Землина на Дунае до Загреба близ Адриатики. Я теперь в гостях у этого племени и обязан был сказать им что-нибудь приятное. С маленькой станции я шел в самом хорошем расположении {211} духа. Только... мой родственник, косвенно устроивший мне эту неожиданность, тонко посмеивался в усы... Он жил здесь уже месяц и, как доктор, приобрел знакомство с докторами и другими интеллигентными славонцами.

Я поселился в небольшом двухэтажном доме, в котором, кроме нашего небольшого кружка, жили еще три-четыре боснийских [семьи], стал приглядываться к окружающему. Сезон приближался к концу, публики было немного. Курорт помещался, в сущности, в селе, с небольшой католической церковкой, расположенной на небольшом возвышении.

Против церковки помешалась небольшая мортирка с жерлом, поднятым к небу. Одним утром мы услышали вдруг пальбу: оказалось, что это день именин или рождения Франца-Иосифа, и население выражает пальбой у церкви свою радость.

Франц-Иосиф – человек необыкновенно, популярный среди местного славянского населения, вернее – не человек, а император, нечто далекое, недосягаемое, великое и благожелательное. Своего рода символ. Он не венгерец, не австриец, не славонец: он просто император, непрестанно думающий о благе всех. И он непременно осуществил бы это благо, но между ним и его народами стоит "Унгарска" и мешает благим намерениям. Это не мешает народу любить эту благожелательную отвлеченность, и около церковки гремели выстрелы и пороховой дым клубами подымался, к небу. Стреляли сами мужики и мужики стояли кругом. И на лицах сошедшихся сюда деревенских жителей виднелась детская радость...

Впоследствии я имел случай убедиться, что славонское простонародье искренно расположено к австрийскому императору. Кроме того, оно вообще предпочитает Австрию – Унгарской. Еще когда мы ехали из Вены, направляясь на юг – к узловому пункту Теникеш,-я имел случай наблюдать характерный эпизод. В вагон, вместе {212} с кондукторами, вошло несколько человек в штатском платье, в сопровождении жандармов, и стали смотреть билеты. У тех, кто показывал билеты в Загреб или Фиуме,– спрашивали, откуда он едет, не в Америку ли, и какой он нации. Это было связано с усилившимся переселенческим движением. Опросы производил высокий венгерец с красивым, надменным лицом. У одной группы произошли пререкания. На вопрос о национальности человек с очевидно славянским лицом ответил что-то, не понравившееся венгерцу. Кажется, он и назвал себя славянином, а венгерец спрашивал не о племени, а о "подданстве". – Острак,– ответил тот.

– Из какого города?

Спрашиваемый назвал славянский город в пределах Венгрии. Взгляд венгерца сверкнул гневом, и он сказал фразу, которую я истолковал так:

– Ты не австрияк, а венгерец.

Но пассажир, равнодушно посасывая свою трубочку, ответил с спокойным упрямством:

– Острак.

И все, сидевшие с ним и тоже дымившие трубочками, закивали головами и из клубов дыма неслось неприятное венгерцу слово:

– Остраки.

Начался горячий спор. Венгерцы сердились, уходили из вагона, опять возвращались, сверкали своими надменными живыми глазами, горячились и доказывали но вся их горячность разбивалась о равнодушное упрямство славян, продолжавших утверждать, что они "остраки"...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю