Текст книги "Книга об отце"
Автор книги: Софья Короленко
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 20 страниц)
"В Афинах,-писал он С. Д. Протопопову 29 мая 1915 года,-несмотря на палящий зной, бродили по городу, взбирались на Акрополис, были в тюрьме Сократа, – пещера в каменной скале, с дверями, без окон. В расщелине скалы кто-то оставил маленький букетик. Перед нами были две русские девушки, думаю, что это они отдали дань Сократу... Впечатление незабываемое..."
Дальнейший путь – "Сербия, Болгария, Румыния. Впечатление битком набитых поездов, пересадок, бессонных ночей..." (ОРБЛ, Кор./II, папка № 2, ед. хр. 11.) – писал отец В. Н. Григорьеву 15 июня 1915 года.
В Сербии у отца был украден чемодан со всеми рукописями и материалами, собранными за время войны. Он пробовал искать их, задержавшись для этого в Румынии, и позднее из России, списываясь со своими заграничными друзьями. Но чемодан не нашелся, и обстановка происшествия заставляла отца предполагать, что кража была совершена чинами сыскной полиции.
Родина встретила Короленко судебным процессом, возбужденным еще до его отъезда за границу в связи с корреспонденциями по делу Бейлиса.
"Меня известили тотчас после приезда,– пишет он Т. А. Богданович 22 июня 1915 года,-что на 25 июня назначено в Москве разбирательство моего дела (о ст[атье] "Прис[яжные] заседатели"). Но так как я не получил не только повестки в суд, но даже и обвинит[ельного] акта, то... Грузенберг меня известил телеграммой, что дело не состоится, и я могу в Москву не ехать... Интересно было бы, если бы пришлось прямо из вагона, после 23 дней путешествия являться на скамью подсудимых. Это было бы нечто вроде потопления подводной {272} лодкой без предупреждения. Знаю, что придется все-таки потерпеть судебное крушение, но хочется все-таки и самому немного пострелять, прежде чем пойти ко дну" (ОРБЛ, Kop./II, папка № 1, ед. хр. 43.). Позднее, 14 июля, он сообщил тому же адресату:
"Обвинительный акт я получил. Суд меня смущает весьма мало. Если предстоит заключение, что вероятно, это тоже сущие пустяки. По существу же я перечитал свою статейку в изложении обвинительного акта и подумал невольно в качестве читателя: верно сказано. И хорошо, что это было сказано. Если им угодно еще раз освежить все это в памяти,– я не имею против этого никаких возражений..."
Судебное разбирательство несколько раз откладывалось, но угроза суда висела над отцом до 1917 года и была снята лишь после Февральской революции.
По возвращении в Россию отец и мать уехали на Кавказ лечиться и затем навестили брата отца, Иллариона, на Черноморском побережье. В письме от 9 августа 1915 года мужу сестры К. И. Ляховичу отец писал:
"Думаю, что некоторый отдых после ванн приведет меня в возможную норму и даст возможность работать" (ОРБЛ, Kop./II, папка № 7, ед. хр. 32.).
"Погода чудесная, тихо. Отголоски современности достигают в нашу щель очень ощутительно. Почти каждый день кто-нибудь приносит газеты и телеграммы, которые обходят ущелья, дома и домишки... Наша щель не так уж далека от войны. Из Новороссийска нам пришлось ехать на лошадях, так как катер ожидал телеграммы: где-то появились подводные лодки. С турецких берегов веет тревогой. По вечерам окна тщательно закрываем, чтобы с моря не было видно огней. Порой сюда, говорят, доносится отдаленная канонада: по морю {273} звуки несутся беспрепятственно",– писал отец С. Д. Протопопову 22 сентября 1915 года.
Формулируя свои впечатления от России, пережившей за месяцы его отсутствия подъем шовинистических чувств, военные победы и поражения, отец пишет К. И. Ляховичу 18 октября 1915 года.
"Но Россия вообще – какая-то "мертвая точка", но, очевидно, идет глубокий молекулярный процесс. Разговоры в вагонах напоминают оживление 1904-05 года, но замечательно, что это преимущественно среди интеллигентной публики и часто среди офицеров. "Третий класс" сдержанно и угрюмо молчит. Поверхность русской жизни напоминает воду перед тем, как ей закипеть. Основной мотив, около которого, по-видимому, кристаллизуется настроение,война, неготовность, неудачи, роспуск Думы" (ОРБЛ, Kop./II, папка № 7, ед. хр. 32.).
Рабочий кабинет отца всегда имел свойство, как и в легенде о колоколе, которую он вспоминает в своей статье "Драка в доме",– собирать в себя "все звуки, голоса и крики, жалобы и стоны, песни и тихий плач ребенка..." (К о р о л е н к о В. Г. Полное собрание сочинений. Посмертное издание. Т. XVIII. Госиздат Украины, 1927, стр. 49. Этот незаконченный отрывок не совпадает по тексту с одноименным очерком, напечатанным в т. XVII того же издания.). Вернувшись домой, он слышит их в письмах, в газетных статьях, от приходящих к нему людей. Отдельный человек, затерявшийся в этом бушующем океане борьбы, и группы населения, являвшиеся фокусами, сосредотачивавшими на себе злобу и гонения, привлекают его сочувственное внимание.
Преследования немцев, украинцев и евреев побуждают Короленко писать статьи против отвратительнейшего для него явления-торжествующего национализма, который, по мысли отца, {274} имеет всегда нечто отрицательное – "даже и защитный национализм слишком легко переходит в агрессивный".
"В начале войны с Западного фронта, как стаи черных птиц, неслись злые слухи об измене целой еврейской народности. Все население пограничных областей было взято под подозрение. Монархические газеты обвиняли все еврейское население в измене. И толпы женщин, стариков и детей (люди среднего возраста в это время воевали на фронте) – вынуждены были покидать родные гнезда и при самых ужасных условиях идти неизвестно куда. Сзади грохотали пушки и дымились пожары, впереди, как туча, висело предупреждение: эти люди, эти толпы людей, конечно, несчастны. Но ведь они изменники" (К о р о л е– н к о В. Г. О Мариампольской "измене" – "Русские ведомости" 1916, 30 августа.). (см. эту статью на нашей странице – ldn-knigi).
Беженцы евреи, перегонявшиеся, как скот, в теплушках товарных, вагонов из пограничных местностей, наполнили весной 1915 года низкие домики солдатских казарм на Подоле, в Полтаве, помещение синагоги, трущобы Новопроложенной улицы, принося с собой болезни, нищету и страдания. Обвинение, тяготевшее над еврейским народом, питалось легендами, роившимися около двух пунктов: Куж и Мариамполь. В Мариамполе приговором суда был обвинен в измене представитель еврейского населения Гершанович, а с ним вместе и все еврейские жители. Это произошло при обстоятельствах, о которых пишет отец в статье "О Мариампольской 'измене'".
"Пруссаки заняли в начале сентября 1914 года Мариамполь Сувалкской губ[ернии]. Всюду, где они занимают враждебные им территории, немцы стараются избрать уполномоченных от местного населения, через которых предъявляют ему затем всякие требования. Это, {275} впрочем, делают все воюющие, и это вытекает из постановлений Гаагской, конвенции. Таким же образом, по требованию германских властей, жители Мариамполя для сношений с пруссаками выбрали бургомистра и его помощника. В качестве бургомистра был избран еврей Я. Гершанович, помощником его – поляк Бартлинг. На этих своих выборных "лучших людей" город возложил все тяготы посредничества с врагом и всю ответственность. Через две недели немцы вынуждены были оставить Мариамполь, и город опять заняли русские. И тотчас к русским властям явился некто Байрашевский с доносом".
Доносчик обвинял еврейское население в том, что оно будто бы "встретило щедрым угощением немцев, указывало им для грабежа русские дома, устроило несколько притонов, куда стекались еврейские солдаты, несшие сюда винтовки. Еврейские студенты с немецкими повязками на руках развешивали на улицах возмутительные прокламации. Бартлинг встретил немцев с белым флагом. Всеми же действиями по оказанию услуг немецким войскам руководил Гершанович, который силой отбирал у жителей скот, припасы и передавал их немцам. Деятельным помощником его был поляк Бартлинг".
Бартлинг и Гершанович были преданы военному суду за измену. "Суд вызвал только двух свидетелей: Байрашевского и Пенчило. Пенчило ничего существенного не показал, Байрашевский повторил свои показания, еще сгустив краски. Приговором суда поляк Бартлинг оправдан, еврей Гершанович присужден на 8 лет в каторжные работы. Приговор вступил в законную силу, и почти два года "изменник"-еврей нес каторжный режим в псковской тюрьме. С этих пор "измена" всего еврейского населения целого города стала фактом, закрепленным судебным приговором. Обвинен один Гершанович, {276} но он – "лучший человек", выполнявший волю всех евреев Мариамполя. Его обвинение было вместе обвинением города. Но если целый город мог изменить, то чем же отличаются другие города с тем же еврейским населением? Массовые явления обладают широтой и постоянством.
Из Мариамполя обвинение, как зараза, разлилось широко, захватило другие города и местечки [...] Я знаю, что мариампольский приговор смутил очень многих, совсем не антисемитов. Находили "смягчающие обстоятельства" в вековых притеснениях и несправедливости, которые перенесли и переносят евреи, но факт оставался признанным, и на сомнения, которые все-таки выражались по этому поводу, отвечали возражателям:
– А Куж? А Мариамполь?"
(Короленко В. Г. О Мариампольской "измене".-"Русские ведомости", 1916, 30 августа.).
Этот приговор был продиктован не фактами, а ненавистью, в данном случае ненавистью ко всему еврейскому народу. "Даже заведомого злодея нельзя наказывать за проступок, в котором он не виновен... Ни один человек поэтому не должен отвечать за то, что он родился от тех, а не других родителей, никто не должен нести наказания за свою веру..." (Короленко В. Г, Собрание сочинений. В 10 т. Т. 10. М" Гослитиздат, 1956, стр. 148-149.) – писал отец еще в 1890 году, 22 октября, Владимиру Соловьеву, присоединяясь к протесту передовой интеллигенции против начавшегося преследования евреев.
В архиве отца сохранилось много писем, в которых он касался этого больного вопроса. "Я считаю,-пишет он в письме С-ой от 5 сентября 1916 года, – то, что претерпевают евреи в России... позором для своего отечества и для, меня это вопрос не еврейский, а русский..."
Когда впоследствии выяснилось, что единственным {277} обвинителем жителей Мариамполя и их бургомистра был немецкий шпион и новым судом Гершанович был оправдан, то это павшее так внезапно обвинение ярко осветило всю глубину неправосудия, вызванного предубеждением.
"Наверное,– пишет отец в статье "О Мариампольской "измене",– и старый Гершанович не горел все время чувствами одной возвышенной преданности долгу, которая так эффектна в мелодрамах. Он был просто старый честный еврей, уважаемый согражданами и почти поневоле принявший в трудное время тяжелую обязанность перед родным городом и родной страной. И если бы суд имел время спросить еще хоть одного свидетеля, русского унтер-офицера Гордея, то вся Россия узнала бы из процесса, что бедный старый еврей с честью выполнил эту обязанность, что при этом он правдиво выражал настроение и волю сограждан и что он лично и население Мариамполя заслуживали лучшей награды, чем каторжная тюрьма и позор тягчайшего из обвинений, повисшего над целым племенем".
Что осталось у Гершановича после этих двух лет? "Сколько страданий вынесли он и его семья за это тяжкое время,-даже эти вопросы теряют свое значение при постановке других, невольно теснящихся в встревоженную совесть: какие тысячи трагедий, сколько погибших человеческих жизней, – женщин, стариков и детей,– в этих толпах выселенцев и беженцев, гонимых, как осенние листья, предубеждением и клеветой с родных мест навстречу новым предубеждениям и новым клеветам на чужбине,– сколько их обязано своей гибелью этому предубеждению и этой клевете..."
Осенью 1915 года, после возвращения с Кавказа, захваченный этой совершавшейся на его глазах трагедией, Короленко начал работать над большой повестью {278} "Братья Мендель".. Воспоминания, возвращают отца к годам его детства. В центре рассказа фигуры двух сверстников, еврейских мальчиков.
Различны пути братьев: одного увлекает революционная борьба за общие права в среде русских товарищей, другого – борьба за национальную и религиозную самостоятельность. В повести должны были найти свое отражение и война, и национальные гонения – мучительные вопросы времени (Повесть не окончена.– Короленко В. Г. Собрание сочинений. В 10 т. Т. 2. М. Гослитиздат, 1954.).
Но в разгар этой работы отец получил известие о внезапной смерти брата Иллариона.
Братья в детстве любили друг друга: разлучившие их в юности ссыльные скитания создали связь более глубокую, чем непосредственное общение, и хотя в дальнейшем условия жизни и работы разъединили их надолго, любовь оставалась верной и постоянной.
Когда мы с отцом приехали в Джанхот, стояла жаркая кавказская осень. Тяжелый гроб понесли на кладбище в яркий солнечный день. Сосновый лес был наполнен благоуханием. Прощаясь, отец положил руку на голову покойного брата и, нагнувшись, тихо сказал: "Прощай, Перчина". И я помню, меня поразило то сложное чувство, которое было в этом прикосновении к мертвому и детском прозвище, произнесенном перед открытой могилой. Рядом стояли жена и дети два маленьких мальчика смотрели на все происходящее любопытными глазками. Я знаю, отец думал: что будет с детьми, так беспомощно стоящими сейчас перед жизнью? Как далеко уведет их она от того, что заключало лучшие надежды поколения, к которому принадлежали старшие?
И будут ли их пути продолжать эти лучшие стремления в других формах, в иных условиях? {279} В прогулках с детьми, в разговорах о средствах материальной помощи семье отец находил отвлечение от горя. Позднее, тяжело заболев, он писал 9 февраля 1916 года из Полтавы А. Г. Горнфельду:
"Вы как-то сказали несколько слов по поводу одной моей фразы в письме о смерти моего брата. Вы назвали ее глубоко пессимистической. Я не могу считать себя пессимистом в истинном смысле..." (ОРБЛ, Кор./II, папка № 1, ед. хр. 88.). Истинный пессимизм,– писал он далее,– "общая формула, которая кидает зловещий свет на все частности. У меня этого нет. Частности кажутся мне порой чрезвычайно зловещими, но общей формулы они не покрывают...
Я все еще на положении больного, и это обстоятельство порой тоже способствует пессимизму... Но, стоя теперь в тени, я помню, что был и на свету, и что в эту самую минуту есть много людей, стоящих на свету. Много и в тени, но в смене света и теней вся картина жизни..." (Там же.).
В момент тяжелого горя и болезни отец думает то же, что и в наиболее яркий и счастливый период своей жизни: "Жизнь в самых мелких и самых крупных фактах – проявление общего великого закона, основные черты которого – добро и счастье". "А если нет счастья? Ну что же... Нет своего – есть чужое, а все-таки общий закон жизни – есть стремление к счастью и все более широкому его осуществлению..."
Тяжелая болезнь прошла, но отец уже не вернулся к прерванной повести. Жизнь среди грохота войны и движения фронтов предъявляла новые требования. Победа в Галиции ознаменовалась вместо "формул широких и великодушных обещаний, раздавшихся как благовест в начале войны, постыдной практикой, которая {280} темными путями успела подменить эти обещания, благовест заменила похоронным звоном..."
"Сколько мерзостей наделали над населением,– пишет отец С. Д. Протопопову 12 октября 1916 года,– сколько воровства, насилий, подлости там произведено... Это война? Пусть так... Но это не только война, это еще и политика. Обещали "освободить" Галицию, т. е. ее население, а вместо того погнали в Сибирь административно галичан, которые говорят и пишут на родном украинском языке. Покровительствуют вору Дудыкевичу и ссылают честных людей. Хозяйничал Бобринский, теперь посылают Трепова..." "Неужели наше православие может быть поддержано только давлением? – пишет он в статье "Опыт ознакомления с Россией".– А русский язык, наша богатая и прекрасная литература, – неужели они требуют подавления другого, родственного языка и родственной культуры, сыгравших такую роль в вековой борьбе галичан за свой русско-славянский облик?!" (Короленко В. Г. Случайные заметки. Опыт ознакомления с Россией-"Русские записки", 1916, № 11, стр. 262-263.).
"Знают ли эти галичане, сумеют ли они понять и разъяснить, что есть две России, – что к ним, благодаря несчастно сложившимся обстоятельствам, Россия повернулась одной и не лучшей стороной, что им суждено было испытать на себе нравы давно у нас упраздненных управ благочиния и печальной памяти школ кантонистов,– что другая Россия относится к ним иначе,– что она не сочувствует показным обращениям и воссоединениям в сомнительных условиях[...] Русское общество продолжает стоять на стороне широкой вероисповедной и национальной свободы против принуждения, хищничества и безнаказанности" (Там же, стр. 260-261.).
{281} В Полтаве отцу пришлось встретиться с несколькими живыми свидетелями и жертвами этих русских мероприятий в Галиции.
"Ранней осенью, – вспоминает он в записках, оставшихся неопубликованными,– мне сообщили, что в Полтаве, в арестантском помещении при городской полиции находится семь галичан, привезенных в качестве "заложников".
Их положение было очень странно и могло быть объяснено, конечно, лишь неожиданностью и быстротой отступления. Волна, медленно и упорно наступавшая сначала на Карпаты,– отхлынула обратно гораздо быстрее, чем двигалась вперед, механически круша, ломая, захватывая с собой многое, что встречалось на пути.
Таким образом в Полтаве очутились семь граждан города Яворова, близкого к Львову. Русские власти взяли их, как "лучших граждан" своего города, в залог и обеспечение лойяльного поведения обывателей. А затем, отступая, вероятно, не успели совершить нужных формальностей для их освобождения, и они были двинуты в Россию этапом...
...В великой войне XX века обычай заложничества практикуется широко всеми сторонами... В Полтаве оказались "заложники", как бы ручавшиеся за лойяльное поведение жителей австрийского города, в то время находившегося уже в руках австрийцев. Пятеро из них были русские украинцы. Они были знакомы с русской и украинской литературой, в свое время, вероятно, принимали участие в избрании делегатов на празднество Котляревского в Полтаве, и знали, между прочим, о том, что русский писатель Короленко живет в Полтаве. Положение их было очень трудное. Их захватило течение так быстро, что они не успели даже попрощаться с родными и захватить достаточно денег и нужных вещей. Понятно, что их взгляды обратились ко мне. Я узнал, что {282} они здесь и хотели бы со мной повидаться. Я, конечно, пошел навстречу этому естественному желанию.
Для этого прежде всего я отправился к полтавскому полицмейстеру. Полицмейстер, г[осподин] Иванов, отнесся к моему намерению довольно просто и обещал устроить это свидание. Но в тот же день, при утреннем докладе он упомянул губернатору о моем желании. Губернатор взглянул на это дело уже не так просто и заявил, что свидание с заложниками может разрешить только он лично. Пришлось, значит, отправиться на прием к г[осподи]ну губернатору Багговуту.
Господин Багговут принадлежит к числу губернаторов старого закала, и одно время, при министре вн[утренних] дел г[осподи]не Хвостове, когда появились настойчивые слухи об обновлении состава губернаторов,– имя г[осподи]на Багговута было приведено в числе тех одиннадцати, которые должны были войти в первую серию удаляемых... Оказалось, однако, что "обновление" было лишь одним из тех эфемерных намерений, которые порхают в воздухе и улетают с новой переменой ветра. Все дело ограничилось тем, что г[осподин] Багговут был переведен в Курск, в феодальные владения г[оспод] Марковых и братии, где, очевидно, он и пришелся совсем ко двору.
Итак, я отправился к господину Багговуту, которому прежде всего объяснил цель своего посещения. Его превосходительство спросил:
– Откуда вы их знаете?
– Я их не знаю, но они, очевидно, меня знают, как писателя, вдобавок, живущего в Полтаве, и обратились ко мне в надежде на некоторое участие. Вот почему я прошу разрешить мне свидание с заложниками из Галиции содержащимися при полицейском управлении.
– Зачем вам это? {283} Мне показалось, что взгляд его превосходительства с значительным выражением остановился на мне.
Я объяснил. Население Галиции, как известно, принадлежит к близкому нам украинскому племени, хотя и разделено подданством другому государству. По соображениям военно-политического свойства они содержатся под арестом. Но мне, как одному из членов соплеменного им общества, хотелось бы хоть чем-нибудь помочь им лично. Суровый жребий войны занес их сюда, и мне хотелось бы, когда они вернутся на родину, чтобы они не могли сказать, что здесь их участь была отягчена свыше меры равнодушием и холодностью со стороны соплеменников.
Его превосходительство слушал без возражений и потом сказал:
– Но ведь вы знаете, что свидание должно происходить в присутствии полицейских властей?
Может быть, мне это почудилось (но... это было так естественно), что взгляд его превосходительства остановился на мне как будто излишне внимательно и пытливо.
Я ответил, что мне это известно и что у меня с ними никаких особых интимностей не будет. Проницательный взгляд потух и последовал... решительный отказ.
– Не могу. Они арестанты.
– Я потому и прошу разрешения, что они арестанты. Будь они на свободе,я не стал бы вас беспокоить.
– Я ничего о них не знаю. Может быть, они преступники, шпионы.
Я встал.
– Ваше превосходительство. Я пришел к вам просить свидания не со шпионами, а с заложниками. Если бы они были шпионы, то вам известно, что их содержали бы не при полицейском управлении. На мою устную просьбу я встречаю категорический и не вполне мне {284} понятный отказ. Сегодня же я буду иметь честь подать вам формальное письменное прошение и попрошу письменного же ответа, каков бы он ни был.
Мы вежливо расстались. Является очень вероятным, что г[осподин] губернатор в тот же день срочно запросил у своего начальства директив относительно заложников, а сам между тем отправился в полицейское управление и посетил заложников в их арестантской камере. Когда-нибудь, вероятно, появится много мемуаров о нашем времени и у нас и у "них". Возможно, что в числе этих мемуаров будет фигурировать и беседа этих австрийских украинцев с русским губернатором "старого закала". И я думаю, что она не будет лишена своеобразной колоритности и интереса.
В тот же день, вечером, на мою квартиру явился полицейский чиновник и вежливо сообщил, что его превосходительство разрешает мне свидание с заложниками без письменной просьбы с моей стороны.
А еще через несколько дней они получили возможность поселиться на частной квартире, и после этого мы виделись с ними беспрепятственно у меня на дому" (ОРБЛ, Kop./II, папка № 7, ед. хр. 34.).
Осенью 1916 года отец приступил после долгого перерыва к работе над "Историей моего современника", стараясь совместить ее с текущей публицистической работой.
"Я работаю и мечтаю все о "Современнике". Но на совести еще лежат две-три неотложные публицистич[еские] темы,– писал он в письме К. И. Ляховичу от 1 ноября 1916 года, – одна украинская, другая о безобразных формах борьбы с немецким засильем. Моя статья "О Мариампольской "измене" выходит скоро в двух изданиях сразу...
Когда отделаюсь от этих тем, {285} висящих над совестью, – с наслаждением примусь за "Соврем[енника]" (ОРБЛ, Кор./II, папка № 16, ед. хр. 941.). "Думаю о нем с удовольствием и даже жадностью,– сообщал он в письме к В. Н. Григорьеву от 30 октября 1916 года.-А то пожалуй и не успеешь кончить то, что я считаю своим главным делом..."
В предреволюционное время заметным общественным событием, вызвавшим оживленное обсуждение в литературных кругах, было появление нового органа печати – газеты "Русская воля".
"Живя в провинции,– пишет отец в статье "Старые традиции и новый орган",– вдали от источника всяких слухов о том, что происходит за кулисами столичной жизни, я знал о "новом органе" лишь то, что появлялось в газетах...
Происходила в столице какая-то многозначительная суматоха, точно некая новая антреприза готовит первое представление невиданной пьесы, и публика нетерпеливо ждала открытия занавеса" (Ко p о л е н к о В. Г. Старые традиции и новый орган.-"Русские записки", 1916, № 8, стр. 249.).
15 июля 1916 года в Петербурге происходило совещание представителей крупных банков под председательством А. Д. Протопопова по вопросу о создании органа печати, задача которого "правильно освещать экономические вопросы и защищать промышленные круги от несправедливых нареканий". Далее в заметке, представляющей отчет об этом собрании, говорится, между прочим: "По утверждению А. Д. Протопопова, он заручился согласием (на участие в создаваемом органе) М. Горького, Леонида Андреева и Владимира Короленко". Это сообщение вынудило отца напечатать решительное опровержение слуха и затем ввиду {286} продолжавшихся толков печати еще яснее подчеркнуть свое отношение к новому органу.
"...Я считал до сих пор, что даже не очень большого внимания к моей долгой общественно-литературной работе достаточно, чтобы заставить по меньшей мере усомниться в возможности моего участия в органе, о котором шла речь на собрании "гг. представителей крупных банков". Причина, кажется, не требует даже особых разъяснений. Новая газета издается на средства гг. торговцев, промышленников и банкиров, которые, конечно, не напрасно решаются тратиться на эту дорогую затею. Газета обязана рассматривать вопросы общественной справедливости в зависимости от взглядов щедрых издателей. А я привык работать лишь в независимых органах и не вижу ни малейших оснований изменять этой своей привычке..."
И в частном письме, развивая ту же мысль, он пишет:
"Такая ведь это невинная фраза: "Газета будет защищать ваши справедливые интересы. Дайте денег". И вот это "дайте денег" – совершенно изменяет невинное значение фразы. Этот узелок все равно должен быть вскрыт рано или поздно. И тогда, вероятно, сразу же оказалось бы, что затея или мертворожденная, или... должна силою вещей привести к служению классовому либерализму. А тогда, конечно, и литературные силы надо искать в других лагерях..."
В дневниках отца, относящихся к этому времени, отмечаются признаки поднимающейся общественной волны – глухое неясное брожение в народе и рост революционных настроений. В конце октября 1916 года он пишет в дневнике:
"Попалась мне книжечка, в которую в 1905 году я заносил свои впечатления, и я с интересом возобновил по ней в памяти многое, пронесшееся и исчезнувшее с тем лихорадочным временем. Теперь– время; пожалуй, {287} еще интереснее, события мелькают еще быстрее, как река, приближающаяся к месту обрыва и водопада" (ОРБЛ, ф. 135, разд. 1, папка № 46, ед. хр. 6.).
И затем изо дня в день появляются заметки, проникнутые предчувствием надвигающихся событий. 4 ноября 1916 года в дневнике отца записано:
"Ходят темные слухи. Правительство заподозрено в умышленной провокации беспорядков, так как, дескать, в договоре с союзниками России случай революции является поводом для сепаратного мира" (Там же.).
"Слухи о стремлении к сепаратному миру все определеннее. Боятся революции, а немец поможет династии...
Атмосфера насыщена электричеством. А на этом фоне трагикомическая фигура Протопопова... Несчастный, жалкий, полузасохший листок, подхваченный вихрем и воображающий, что это он ведет за собою бурю..." (Там же.) записано в дневнике 6 ноября.
"Падение личного престижа царя громадно... Царь добился, наконец, того, что бывает перед крупными переворотами: объединил на некотором минимуме все слои общества и, кажется, народа и дал этому настроению образ и чувство. Заговорило даже объединенное дворянство – недавний оплот реакции..." сделана запись 7 декабря.
"На базарах, на улицах идут серьезные, угрюмые толки о мире. Деревенский мужик покупает газету.
– Грамотен?
– Ни, та найду грамотных.
– Хочет узнать о мире,-комментирует газетчик.
– Эге, -подтверждает мужик и спрашивает:-Ащо пишуть про мир?
Я в нескольких словах говорю о предложении {288} немцев, о вмешательстве президента Вильсона и Швейцарии. Он жадно ловит каждое слово и потом, подавая заскорузлыми руками 5-коп[еечную] бумажку, бережно прячет газету за пазуху. В деревне пойдет серьезный разговор. "Весь русский народ, как один человек, ответит на коварное предложение Германии"... Я думаю, что это пустые фразы. В деревне не будут говорить о международных обязательствах по отношению к союзникам и т. д., а просто интересуются тем, скоро ли вернутся Иваны и Опанасы...
Очень сложная история – мнение народа. Я шел с газетой, просматривая ее на ходу. И меня остановили опять с тем же сосредоточенно-угрюмым вопросом. И вид спрашивающего был такой же серьезный, сдержанный, угрюмый" (ОРБЛ, ф. 135, разд. 1. папка № 46, ед. хр. 6.),– записано 22 декабря. "Вспоминаю, что как-то, занося свои впечатления в этот дневник в период затишья всякой революц[ионной] деятельности, я испытал особое чувство вроде предчувствия и занес в свой дневник это предчувствие: вскоре начнутся террористич[еские] акты. Это оправдалось. Такое же смутное и сильное ощущение у меня теперь. Оно слагается из глухого и темного негодования, которое подымается и клокочет у меня в душе. Я не террорист, но я делаю перевод этого ощущения на чувства людей другого образа мыслей: активных революционеров террористического типа и пассивно сочувствующих элементов общества. И я ощущаю, что оба элемента в общественной психологии нарастают, неся с собой зародыши недалекого будущего. И когда подумаю об этом жалком, ничтожном человеке, который берет на себя задачу бороться со стихией, да еще при нынешних обстоятельствах,– мне становится как-то презрительно жалко и страшно..." (Там же.) – записано 23 декабря. {289}
РЕВОЛЮЦИЯ
Весна и лето 1917 года
События мелькали быстро, нарастая в неудержимом потоке. И все же крушение старого мира явилось внезапным даже для тех, кто долгие годы ожидал его и предсказывал неизбежность гибели царизма.
Революция застала меня в Петрограде. Казалось, город, опьяненный свободой, совсем не спал в эти белые весенние ночи. Проходя по светлым, наполненным толпами людей улицам столицы, останавливаясь около импровизированных митингов, я порой мыслями обращалась к далекой окраине: как принимается новая жизнь в Полтаве? Что думает и делает, как работает теперь отец?
"Приезжие из Петрограда и Харькова сообщили, – записал Короленко в дневнике 3 марта 1917 года, – что в Петрограде переворот... У нас, в Полтаве, тихо. Губернатор забрал все телеграммы... Где-то далеко шумит гроза, в столицах льется кровь... А у нас тут полное спокойствие, и цензор не пропускает никаких, даже безразличных, известий... Ни энтузиазма, ни подъема. Ожидание... Слухи разные. Щегловитов и Штюрмер арестованы, все политические из Шлиссельбурга и выборгской тюрьмы отпущены. Протопопов будто бы убит... Царь будто уехал куда-то на фронт и оттуда якобы утвердил "временное правительство". Наконец, будто бы царица тоже убита..."