Текст книги "Казачок графа Моркова"
Автор книги: Софья Заречная
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
Нерадивый слуга Василий
Когда Вася вернулся от эконома, кондитерова жена Степанида зверем накинулась на него:
– И где шатался, непутёвый? Ha-ко, сливки сбивай!
– Меня, тётенька Степанида Власьевна, Сергей Гаврилыч к эконому спосылал, – отвечал Вася с кротостью.
За год он вытянулся и в белом своём халате и белом же поварском колпаке выглядел совсем большим парнишкой. Кондитеров ученик не то что казачок. В господские хоромы графа Завадовского Вася доступа не имел. И теперь, заглянув туда ненароком, не мог утерпеть, чтобы не рассказать, хотя бы даже свирепой Степаниде, о диковинах, которые ему довелось увидеть.
– Ой и напужался же я до смерти! Тама в хоромине дерево в кадке большущее. Птица под ним зелёная в клетке золотой сидит. Уставился я на неё, а она, ровно в сказке, человечьим голосом: «Убирайся! – говорит. – Дур-р-р-рак!»
– Дурак и есть! – проворчала Степанида. – Птица заморская. Попкой зовётся. Попугай.
– По-пу-гай! – протянул Вася, изумляясь неслыханному слову. – Вишь ты… По-пу-гай. И то верно: страсть напужала.
Стопка бумажных салфеток для тортов, плотных, с кружевной оборкой, лежала на краю стола. Вася тихонько потянул к себе одну:
– И ладная же бумага!
Потом вынул из кармана карандаш и, опасливо косясь на Степаниду, принялся рисовать.
– Ну и птица! «Дурак!» – говорит. «Убирайся!» – говорит. А дяденька дворецкий меня взашей: «Куда лезешь, деревня! Наследишь на паркете. Не ходи ногами». – Вася незлобиво засмеялся. – «Не ходи ногами!» – «А чем же мне, говорю, дяденька, ходить?»
– Будя языком трепать! – прикрикнула Степанида. – Сливки-то скоро, что ль, поспеют?
Вася испуганно спрятал рисунок.
– Я духом, тётенька. – И с усердием принялся взбивать желтовато-белую пену.
Но незаконченный рисунок тянул к себе, как на верёвке. Поглядывая на него, Вася подмечал: «Ах, не так! Глаз у ней круглый, нос крючком…»
Он позабыл о сливках. На бумажной салфетке всё отчётливее вырисовывалось трюмо в затейливой раме, просторная куполообразная клетка с попугаем, сердитый дворецкий, схвативший за шиворот перепуганного поварёнка.
Кондитерова жена гремела конфорками:
– Ну и муженька господь бог послал! Знать, в наказание за грехи мои тяжкие. С коих пор у эконома околачивается, а я тута майся, ровно в геенне огненной. Ох, мочи моей нет! Взопрела вся. – Она вытерла фартуком багровое своё лицо и добавила озабоченно: – Тесто время в печь сажать. Готово, что ль?
– Готово, тётенька Степанида! – весело откликнулся Вася. – Готово. Гляньте. Вона птица в клетке, по-пугай. Вона дяденька сердитый.
Степанида охнула, схватила Васю за вихры, другой рукой яростно скомкала рисунок:
– Ахти, охальник! Ахти, дармоед! Добро переводить? Я тя, щенка шелудивого!..
– Да вы картинку-то отдайте, тётенька, – тихо попросил Вася, защищая руками лицо от тяжёлых Степанидиных ладоней.
– Картинку? Ha-ко картинку твою! Вона картинка твоя! Вона! Глазыньки мои на тебя не глядели б! У, лодырь постылый!..
Пинком ноги она вытолкнула Васю за дверь и швырнула вслед ему скомканный рисунок.
В сенцах за кухней прохладно. Весеннее небо голубым лоскутом затянуло пыльное окно. Вася кладёт на подоконник смятый рисунок, бережно его разглаживает. Во рту солоноватый вкус крови. Это из рассечённой губы. Левый глаз вспух, слезится.
Вася спускается по лесенке и садится на ступенях крыльца. Тёплый ветер пахнет черёмухой. У входа во флигель, что рядом с конюшнями, вихрастый паренёк чистит палитру. На лице у него весёлые веснушки, улыбка до ушей, тоже весёлая.
Увидя Васю, он весь тускнеет – и улыбка, и веснушки. Он подходит ближе:
– Кто это тебя, приятель?
Вася молчит.
– И губа в кровь, и под глазом фонарь. Эх ты, незадачливый! Кто обидел-то?
– Степанида.
– Степанида? – переспросил паренёк.
– Кондитерова жена, – поясняет Вася.
– А… а… Тебя как звать-то?
– Васей. А тебя?
– А меня – Борей. Видать, зверь-баба кондитерова жена. За что ж она тебя?
– Меня завсегда бьют, когда я рисую, – просто отвечал Вася.
– Рисуешь? Неужто умеешь? Кто научил?
– Кому учить? Я сам. Такой сызмалетства. Ha-ко, погляди.
Вася протянул ему смятую бумажную салфетку. Боря долго рассматривал рисунок, потом сказал убеждённо:
– Врёшь. Не ты рисовал.
– Я-а… – обиженно протянул Вася.
– Не ты.
Вася усмехнулся.
– Не я? Ну, коли не веришь, я при тебе могу. Хошь, тебя нарисую?
– Ан не нарисуешь! – поддразнивал вихрастый.
– Ан нарисую!
И обороте бумажной салфетки начал зарисовывать вздёрнутый нос, смешливый рот и забавные вихры нового знакомца.
– Я что хошь могу: и человека, и зверя, и птицу, и всяку тварь. Эх, кабы моя воля, я бы, кажись, целый день рисовал! Не спал бы, не ел бы, всё рисовал бы!
– Взаправду не ел бы?
Вася не слушал.
– Был бы я вольный, в заморские бы края уехал, к знатным художникам в науку, в Италию…
Он вздохнул и продолжал рисовать молча.
«Чудной какой!» – подумал Боря.
Ему уже не хотелось подтрунивать над этим жалким, избитым парнишкой с внимательными серыми глазами на кротком круглом лице.
– Готово. Ну-ко, погляди.
Боря взглянул на задорный свой профиль, обрамлённый бумажным кружевом салфетки, и присвистнул одобрительно.
– Изрядно! Да ты и впрямь отменный рисовальщик! Пойдём, я тебя к папеньке сведу.
– К папеньке? – оробел Вася. – А ты чей будешь?
– Как так – чей?
– Ну, я, к примеру, графа Моркова крепостной, а ты чей?
– Вон ты про что! – засмеялся Боря. – Ничей я. Сам по себе. Отца своего сын.
Вася поглядел на него опасливо:
– Стало быть, барчонок?
– Барчонок? – ухмыльнулся Боря. – Вишь что выдумал! У меня папенька художник. Вот я кто.
– Художник? Взаправду художник? Всамделишный? И красками может малевать?
– Известно, всамделишный. А то какой же? – посмеялся Боря.
– Не барин, стало быть? Не крепостной, а сам по себе, вольный человек. Художник… всамделишный. И красками может. Что ж, веди меня к папеньке.
В кабинете графа Завадовского сидели гости: граф Ираклий Иванович Морков и двоюродный его брат Иван Алексеевич. Изменился Ираклий Иванович с той поры, когда женихом ещё гостил в имении своего тестя графа Миниха. Потолстел, обрюзг, потух в глазах его молодой, горячий блеск. Не у дел оказался при императоре Павле боевой генерал. Как и все, отличившиеся при покойной императрице Екатерине Второй, Морков был в опале. Удалившись от двора, он жил на Украине, в богатом своём поместье. Изредка, впрочем, наезжал в столицы – то в Москву, то в Санкт-Петербург – повидаться с друзьями, поразвлечься, накупить модных обновок. В один из таких приездов навестил он графа Завадовского и пожелал узнать, впрок ли пошло его казачку Ваське Тропинину обучение кондитерскому мастерству.
О приезде Васькиного барина проведала вся челядь, и свирепая кондитерова жена, опередив мужа, устремилась в кабинет.
– Чего тебе? – загородил ей дверь камердинер графа. – Не велено пущать. Его сиятельство мужа твоего спрашивать изволил, не тебя.
– Не твоя забота! – огрызнулась Степанида. – Я заместо мужа, пусти!
И, оттолкнув малого, прошла-таки в кабинет.
– Прощенья просим, батюшка барин, ваше сиятельство, – в пояс поклонилась Степанида, признав в дородном мужчине, раскинувшемся в креслах, Васькиного господина. – Я заместо мужа до вашей милости. Муж у меня овца овцой, прости господи! Не токмо строгости, порядку никакого нет. Знать, за грехи господь бог мужьёв эдаких спосылает…
Морков посмотрел на расходившуюся бабу, потом на Завадовского, потом опять на бабу. Он ничего не понимал.
– Об чём толкуешь, матушка? Какой муж? Какая овца?
– Уймись, Степанида! – прикрикнул Завадовский и с улыбкой пояснил Моркову: – Кондитерова это жена.
Но Степанида продолжала, обращаясь к Моркову, как будто он был один в комнате:
– Мука мученская с мальцом твоим, ваше сиятельство! Где мне, бабе, с ним управиться? Вовсе сладу нет с парнишкой. Помяни моё слово, батюшка барин, не будет от него проку. Маляр тут по суседству на фатере стоит, картины малюет, так Васька твой с евонным сынком подружился. И днюет и ночует тамотка. За уши приводить домой приходится. Натаскал кистей, красок… Сколько раз толковала ему: конфеты, мол, да варенье красок да карандашей вкуснее и прибыльнее. Так нет же! Добро господское переводит, озорник. Передник новый ему даден, так он, окаянный, возьми да и оторви от него кусок, да таку рамку из полена и сбей, да холст гвоздиками и приколоти, да и намалюй на нём харю, прости господи!
– Каков малец! – сказал Иван Алексеевич. – Любопытно. Где же картина сия?
Степанида глядела на гостя ошарашенная.
– Картина? – вымолвила она наконец. – Кака, батюшка барин, картина?
– Да та, для коей парень передник извёл.
– Не знаю, батюшка барин.
– А ты ступай принеси-ка её, – вмешался Завадовский.
– Тую, что Васька намалевал? – ахнула Степанида.
– Ту самую. Ступай, ступай, поищи!
Степанида ушла, разводя руками: «Картина им понадобилась!»
Ираклий Иванович сидел насупившись. И нужно же было ему взять с собой к Завадовскому этого несносного Ивана Алексеевича! Сам помешан на художествах и других за собой тянет. Снова будет приставать к нему, чтобы отдал Ваську учиться. Не раз уж бывало.
Пришла Степанида хмурая, с небольшой картиной в руках.
Иван Алексеевич поднялся ей навстречу, взял картину и, отойдя к окну, долго, внимательно разглядывал её.
– Отменно! – сказал он, передавая полотно графу Завадовскому. – С натуры, видимо. Сколь велика жизненность! Весьма замечательно. Учить мальца надлежит. Талант. Большой талант имеет. Взгляни сам, Ираклий Иванович.
«Поди-ка разбери господ, что у них на уме, – бормотала про себя Степанида. – Парню порку надо задать изрядную, а они на мазню его не налюбуются…»
Завадовский досадливо махнул рукой:
– Ступай приведи парня.
– Слушаюсь, ваше сиятельство, – с притворной покорностью вымолвила кондитерова жена и, не торопясь, вышла из кабинета.
– У твоего Васьки отменный талант, друг мой, – начал было Иван Алексеевич. – Грешно оставлять в небрежении…
Он говорил неуверенно, хорошо зная упрямство своего двоюродного брата и его полное равнодушие к искусству.
Храбрый генерал не сумел бы отличить произведения великого мастера от грубой мазни маляра.
– «Талант, талант»! – с раздражением перебил Ираклий Иванович. – Уши мне прожужжали с Васькиным талантом. Отец его письма пишет: отдайте-де, отдайте Василия к живописцу. У него-де талант. Да что отец! Художник незнакомый приходил касательно Васьки тож. У тебя, что ли, стоит оный художник?
– У меня, – кивнул Завадовский. – Подрядил его дом расписывать по весне, как в усадьбу уедем.
– Знать, твой художник и сбивает парня, – сердито сказал Морков. – Немалое время Васька кондитерскому мастерству обучался. Следственно, всё это зря? Ужели кондитера лишён буду?
Тупое упорство приятеля насмешило Завадовского, но он сдержался, чтобы не обидеть графа, сказал с мягкой улыбкой:
– И чудак же ты, любезный друг. Кондитерское мастерство – дело нехитрое. Всякий дурак одолеет. А таланты, подобные твоему казачку, дюжинами на свет не родятся. По дружбе тебе говорю: гляди, прославит ещё тебя Васька Тропинин, и выгоду от него получишь немалую. Кабы знал ты, во что мне роспись дома встанет. А у тебя свой художник будет. Усадьбу всю тебе распишет, и церковь, и дом.
Обрадованный нечаянной поддержкой графа Завадовского, Иван Алексеевич заговорил:
– А ежели из Васи толку не будет, все расходы по обучению его у живописца возьму на себя. Все убытки тебе возмещу. Вот тебе моя рука, брат.
Ираклий Иванович, видимо, колебался. Что, ежели и правда Васька окажет успехи в живописном мастерстве? К тому же двоюродный братец обещается убытки возместить в случае неудачи.
Дверь отворилась. Морков, занятый своими соображениями, не заметил Васи.
– Что прикажете, ваше сиятельство? – робко молвил тот. Смущённый молчанием графа, он продолжал: – Тётенька Степанида сказывала…
– То-то, тётенька Степанида! Что с тобой сделалось, Васька? Балуешься, озорничаешь, от работы отлыниваешь…
– Виноват, ваше сиятельство, я…
– Проучить тебя должно путём за нерадение твоё.
– И то проучить, да с надлежащей строгостью, – сдвинув брови, сказал Иван Алексеевич и обратился к Моркову: – Дозволишь ли мне, любезный друг, положить наказание нерадивому сему слуге?
– Изволь, мой милый, – сказал Морков, несколько удивлённый.
– Ваше сиятельство! – умоляюще протянул Вася.
К пинкам и подзатыльникам он привык. Но всё незлобивое существо его возмущалось при мысли о наказании, всегда унизительном и жестоком.
– Поелику нерадивый слуга Васька Тропинин обнаружил в изучении кондитерских наук леность и небрежение, – торжественно, словно читая официальный документ, заговорил Иван Алексеевич, – отрешить его, Тропинина Ваську, от сей почётной должности кондитера и сослать его, раба божия…
– Ваше сиятельство… – пролепетал Вася едва внятно, и глаза его наполнились слезами.
– …и сослать его, раба божия, в сём же престольном граде Санкт-Петербурге, для изучения искусства рисовального и живописного тож, на попечение советника академии Щукина, за полною оного, Щукина, ответственностью.
Вася обмер.
Он не смел верить своему счастью.
– Шутить изволишь, государь мой, – сказал Морков, недовольный.
– Нимало, брат, – отвечал Иван Алексеевич с полной серьёзностью. – Ты дозволил мне проучить примерно твоего слугу, и я сделал сие по разумению моему. Не прогневайся, друг, коли решение моё тебе не по нраву пришлось, а положенного отменять не моги.
– Не давши слова – крепись, а давши – держись, – со смехом подхватил граф Завадовский.
– Ин быть по-твоему, – с важностью выговорил Ираклий Иванович. – Поймал меня на слове – теперь мне отступаться не след. Счастлив твой бог, Васька. Благодари графа да Ивана Алексеевича.
«Мальчик с птичкой»
Когда ученик портретиста Щукина, Василий Тропинин, увидел вереницу карет, растянувшуюся по Невской набережной, направо и налево от подъезда академии, он сильно оробел.
На выставку картин в Академию художеств съезжалась вся петербургская знать, все знатоки, ценители живописи. Иные собственные картинные галереи имели, украшенные произведениями величайших мастеров Европы. Каково-то будут судить они об его скромной картине «Мальчик с птичкой»? Уж лучше бы и вовсе не заметили. А что как разбранят? Однако советник академии Щукин и другие профессора – лучшие художники, которыми вправе гордиться отечественная живопись, – поощряли его успехи. И за пять лет учения в академии он дважды был удостоен награждения медалями.
Стараясь унять свою взволнованность подобными размышлениями, молодой художник поднимался по широкой лестнице, устланной красной бархатной дорожкой, уставленной по обеим сторонам цветущими растениями и статуями древних богов и героев.
Вежливо уступая дорогу разодетой барыне, опирающейся на руку кавалергарда в белых лосинах и шитом золотом мундире, или модному франту в цветном фраке и лакированных башмаках, Тропинин осторожно пробирался среди блистательных посетителей выставки.
На площадке лестницы, у входа в зал, давнишний приятель, сын художника Борис, высматривал кого-то в толпе. Увидев Васю, радостно кинулся к нему:
– Поздравляю… сердечно рад… Успех неслыханный!
– Полно, так ли, друг? А я опасался, не очень ли бранить станут…
– Помилуй, Вася! – перебил Борис с горячностью. – Все восхищены превыше всякой меры. Подле твоего «Мальчика с птичкой» то и дело снуёт народ – яблоку упасть негде. Гляди сам.
В правом углу зала и в самом деле теснились посетители.
Тропинин, радостно смущённый, тащил за руку Бориса:
– Пойдём, пойдём отсюда. Добро, ещё меня никто не знает, а то стеснительно уж очень.
– Чудак!
Посмеиваясь над застенчивостью приятеля, Борис увёл его в уголок, к небольшому диванчику. Два щита с картинами образовали перед ним нечто вроде ширмы.
– Садись, – сказал Борис. – Отсюда всё видно и слышно, о чём толкуют.
Нарядная дама в открытом платье с высокой талией и в атласных туфлях на низких, по моде того времени, каблуках, грациозно скользя по паркету, обернулась к сопровождавшему её генералу:
– Где эта картина? Я слышала столько лестного. Ну где же она, где?!
– Вот, сударыня, судите сами, – пробасил генерал.
Дама поднесла к глазам черепаховый лорнет, прочитала: «Мальчик, тоскующий об умершей своей птичке».
– Ах, прелесть! Сколь натурально! Прелесть, генерал!.. Словно пытается согреть холодное тельце, а ручонки пухлые, детские, а в глазах печаль, жалость…
Важный толстый господин, во фраке и с муаровой лентой по низко вырезанному жилету, с орденом на шее, остановился, внимательно разглядывая картину через плечо дамы:
– М-да… поистине… доложу я вам… поистине…
– Вот именно-с, совершенно правильно изволили отметить-с, – поддакнул скромный молодой человек, следовавший за ним по пятам.
– Как фамилия художника? – осведомился важный.
Скромный молодой человек пригнулся, разбирая подпись на картине.
– Тропинин, ваше превосходительство, – сказал он, прочитав. – Василий Тропинин.
– Гм! Тро-пи-нин… Могу сказать с уверенностью – далеко пойдёт. Я, батюшка, старинный искусств знаток и ценитель, редко ошибаюсь.
– Ну, каково? – шепнул Борис.
Василий молчал. Нежданный успех его ошеломил. Борина искренность, дружба, не знающая зависти, взволновала до слёз.
– Кто сей Тропинин? Имя мне неведомое.
Василий вздрогнул: он узнал голос президента академии графа Александра Сергеевича Строганова.
– Советника академии Щукина учение, ваше сиятельство, – объяснил ректор Акимов. – Юноша весьма талантливый. Двух медалей удостоен. Портрет им рисован с воспитанника академии Винокурова.
– Да вот и сам Щукин – лёгок на помине, – сказал Строганов.
Плотный, длинноволосый художник почтительно раскланивался с президентом.
– Ну-с, Степан Семёныч, поздравляю! – говорил между тем ректор. – Ученики, подобные Тропинину, – лучшая награда учителю. Помяните моё слово, гордиться им будете. Большая дорога, большая дорога, да-с…
Вася слушал, смотрел, поминутно взглядывал на приятеля недоуменно и счастливо.
– Какая дорога у крепостного? – сказал Щукин. – Тропинин мой графу Моркову принадлежит.
– Крепостной? – переспросил Строганов. – Прискорбно… Весьма прискорбно.
Васю будто плетью хлестнули, он съёжился.
– Неужто граф Морков станет препятствовать развитию такого прекрасного таланта? – задумчиво, ни к кому не обращаясь, проговорил президент академии.
– Намерение его сиятельства касательно Тропинина мне неведомо, – сдержанно ответил Щукин.
– Жаль, что Тропинин принадлежит такому упрямому, а то не грех было бы похлопотать.
– Вы, ваше сиятельство, окажете тем самым великую услугу отечественному искусству, – заметил ректор Акимов с живостью.
– Да… Надобно принять меры. Не для того государство тратится на содержание Академии художеств, не затем профессора время драгоценное и усилия свои употребляют, чтобы впоследствии иной самодур развитого, образованнейшего художника свиней пасти понуждал.
Василий, взволнованный, слушал президента академии. Он знал, что это не пустые слова. Граф Александр Сергеевич Строганов был искреннейшим ревнителем просвещения, покровителем, другом художников и сочинителей.
– Во избежание сих прискорбных происшествий надлежало бы людей крепостного звания в ученики академии вовсе не принимать! – ржаво проскрипел Щукин; в его голосе почуялось Тропинину тайное недоброжелательство.
– Зачем же так? – возразил Акимов с горячностью. – Зачем лишать отечество многих прекрасных талантов? Принимать крепостного возможно, однако с известной предосторожностью. Хотя бы заручившись обязательством помещика дать оному крепостному вольную… Конечно, в случае особых успехов.
– У иного вельможи крепостному, право, куда лучше, нежели на воле, – вставил Щукин, льстиво улыбаясь Строганову. – Ваше сиятельство, блистательный пример тому являете.
– В семье не без урода, – отозвался граф шутливо. – Однако, сколь ревностно я ни пекусь о моих людях, по окончании образования я их на волю отпускаю: творческие труды свободы требуют. Государи мои… прощайте. Постараюсь всё-таки вызволить Тропинина.
– Что, сказывал я тебе, маловер ты эдакой! – вполголоса напустился на Василия Борис. – Уж коли сам президент, сам граф Строганов хлопотать посулился, да ректор Акимов славную будущность предрекает…
– Кабы я вольный был, – вымолвил Тропинин грустно. – Щукин-то не зря сказал: у крепостного какая дорога?!
Борис задумался.
– А знаешь, Вася, что-то не по сердцу мне твой Щукин. Уж не завидует ли твоей славе?
Тропинин молчал.
– Щукин – что! – негромко вымолвил он наконец. – Не в Щукине сила. Граф Морков как…
Почерк на конверте был знакомый.
«От Проши», – подумал Тропинин и торопливо сломал сургучную печать.
Судьба второго казачка графа Миниха, тоже отписанного Моркову в приданое за дочерью, складывалась так. Хозяин рачительный, Морков считал за благо иметь у себя в деревне собственного лекаря. Потому он и поощрил Прошкину склонность к медицине и отослал его в Московский университет.
Тропинин знал, что его старый друг оказывает весьма отличные успехи в науке и что московские профессора хлопочут перед Морковым о предоставлении ему свободы, необходимой для самостоятельной научной деятельности.
С первых же слов письма Василий понял, как несчастливо обернулось для Прокопия ходатайство москвичей: барин разгневался. Прошка Данилевский – его, графа Моркова, собственность и на его, графские, денежки обучен. А понеже университету учёных недостаёт, так пускай оных из вольных набирает. Он же, граф Морков, своего крепостного для собственной надобности обучал, а ежели Прошка в лекарском искусстве понаторел, то тем лучше для графа Ираклия Ивановича. Вот и весь сказ…
Письмо выскользнуло из рук, забелело на полу в весенних сумерках. Василий не двигался с места. Это письмо предрешало не только судьбу Данилевского, но и его, Тропинина. Свет уличного фонаря жёлтой полоской лёг на пол. Василий полюбовался ею, потом взял картуз и вышел. Ветер дул с Невы, резкий и пронзительный. Наплывали тучи, светила луна, края туч отливали медью.
В окнах квартиры Щукина был свет. Зайти поговорить со Степаном Семёновичем? Может, что и присоветует. Ведь он, Вася, ему, как отцу родному, верил…
Тропинин вошёл, тихонько притворил за собой дверь. В кабинете спорили. Тропинин услышал своё имя, остановился.
– А ведомо ли вам, что одного из бывших наших учеников крепостного звания барин за непокорность крыши да полы красить понуждал? А после на скотный двор отослал. Так этот несчастливец с горя повесился. А другой живописец, кабалы не вынеся, в пруду утопился.
Василий узнал голос Акимова. Потом заговорил Щукин:
– А ведомо ли вам, что прославленный наш художник Поляков вовсе спился с кругу да и пропал без вести?
– Как не спиться с кругу, когда барин его таскал на запятках кареты в ливрее! Полякову случалось распахивать дверцы кареты около тех самых домов, где он великим почётом пользовался.
«Слушать у чужих дверей – непристойность какая», – подумал Тропинин, но уйти не хватало духу.
– Полно вам, батюшка, – говорил Щукин с непонятным для Василия раздражением. – Холоп глушит вино и с горя, и с радости. От людей подобного звания проку не жди. А посему почитаю долгом своим без промедления отписать графу Моркову. Особы не токмо высокие, но и высочайшие обратили благосклонное внимание на Тропинина. Её величество государыня императрица Елизавета Алексеевна изволили с одобрением лорнировать его картину. И ежели бы сии особы обратились к графу с просьбой об отпуске Василия на волю, оная просьба была бы приказанию равна.
Вася уже не думал о непристойности своего поведения.
Он только боялся, что стук сердца выдаст его – так громко оно колотилось.
– У малого слишком сильные покровители, – продолжал Щукин, – и ежели граф не желает потерять своего человека, то пускай, не мешкая, отзовёт Тропинина к себе.
– Да вы-то об чём хлопочете, батюшка, ума не приложу, – вымолвил ректор с досадой. – Потеряет граф Морков своего крепостного, нет ли – вам-то что за печаль?
– Граф Морков Василия моему попечению препоручил. На меня в Санкт-Петербурге оставил, – с важностью произнёс Щукин. – Пять лет его сиятельство, как истый вельможа, изволил со всею щедростью оплачивать мои заботы, труды мои, я счёл бы себя бесчестным, оставив графа в неведении касательно Тропинина.
– Бесчестным? А преграждать дорогу молодому таланту, лучшему ученику своему, честным почитаете? Э, да что толковать, нам с вами не понять друг друга.
Ректор поднялся с кресла и направился было к двери, но внезапно она растворилась, и, минуя Акимова, Тропинин бросился к Щукину:
– Степан Семёныч, не губите! Я вас отцом родным почитаю, Степан Семёныч. Будьте благодетелем! У графа Моркова крепостных множество… Я же… Степан Семёныч, не оставьте заступничеством своим перед его сиятельством. Я же всю жизнь свою… Степан Семёныч…
Щукин с изумлением глядел на своего ученика, обычно такого кроткого, сдержанного.
– Стыдись, Василий, поведение твоё непристойно! – сказал он укоризненно.
– До того ли мне, Степан Семёныч! О всей жизни речь. Жизнь моя в руках ваших. Как повернёте, так и будет. – У него пересохли губы, тихие ясные глаза налились мукой. – Кабы помещиком были, – убеждал он горестно, – а то ведь вы сами по себе, славный художник, вольный человек. Благодетельные, благороднейшие чувствования свойственны душе вашей… Так неужто за меня, за ученика своего, перед барином не заступитесь?
Акимов остановился, ожидая, чем кончится эта сцена. Щукин, сначала озадаченный, оправился.
– Полно, Василий. Смириться надо. Крепостное состояние – закон. На нём государство стоит. Граф Морков – господин милостивый, тароватый, тебе роптать не приходится.
– Стало быть, и вольные господам служат! А нас, холопов, и вовсе за людей не почитают. Так пускай бы уж лучше милостивый граф нас в скотском состоянии держал! А то поживши человеком, да снова под ярмо…
Губы у Тропинина затряслись. Внезапно он умолк и выбежал вон.