Текст книги "Казачок графа Моркова"
Автор книги: Софья Заречная
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Два друга
Куранты отзванивали «Коль славен». По ту сторону окон, занавешенных толстым штофом, розовели в утреннем солнце опушённые инеем деревья.
Особняк просыпался снизу, с подвала. Заспанная стряпуха в замусоленном переднике, крестя зевающий рот, нехотя растапливала печь. Кухонный мужик Федька раздувал голенищем серебряный самовар. Рябоватый, вихрастый казачок Фомка, поплёвывая на щётку, чистил сапоги, штиблеты и башмаки с пряжками.
По углам, под низкими закоптелыми сводами, шуршали чёрные тараканы. Их расплодилось великое множество, потому что истреблять их и люди не решались, да и сам граф не приказывал: чёрные тараканы приносят счастье.
Босоногая девка, шлёпая пятками и высоко держа на отлёте белоснежный чепец, пронеслась вверх по витой лестнице в комнату мадам Боцигетти, гувернантки молодых графинь.
Во втором этаже, в светлой, просторной горнице, Василий Андреевич Тропинин заканчивал фамильный портрет графов Морковых.
Отстроив заново дом, сгоревший во время московского пожара 1812 года, граф Морков отвёл своему крепостному художнику отдельное помещение для работы, а главное, для приёма знатных и просвещённых ценителей.
Василий Андреевич любил эти утренние часы сосредоточенной безотрывной работы, пока господа ещё спят. Розовые от морозного солнца снега за окном румянят отражённым сиянием воздух, и под кистью художника тёплые розовые блики ложатся на белое платье молодой графини в центре портрета, на белого пуделя у ног графа.
В клетке на окне чирикает чижик.
Жена Аннушка хлопочет по хозяйству в горнице рядом. Пахнет свежеиспечённым хлебом, сушёными травами, лампадным маслом.
Частый стук каблучков вверх по витой лестнице. Певучий скрип двери.
– С добрым утром, Василий Андреич! Всё рисуешь? Дай взгляну.
С широкого полотна фамильного портрета, точно отражённое в зеркале, улыбается молодой графине её собственное изображение: приветливые карие глаза, мягкий нос «сапожком», белое платье с высокой талией. И, радуясь, как дитя, Наталья Ираклиевна хлопает в ладоши:
– Ай хорошо! Словно в натуре! Скоро ли готов будет? Папенька сей фамильный портрет мне к свадьбе презентовать намерен. Так ты уж постарайся ради меня.
– Слушаю, ваше сиятельство.
Она рассматривает картину в лорнет и добавляет озабоченно:
– Кружева-то, кружева постарательней выпиши! Кружева драгоценные, венецианские, так чтоб сразу узнать можно.
– Слушаю, ваше сиятельство.
– Ах, позабыла вовсе! У нас с тобой нынче урок по атласу рисовать. Да мне сейчас нельзя. На Кузнецкий ехать надобно. Так после завтрака рисовать буду.
– Слушаю, ваше сиятельство.
Снова певучий скрип двери. Частый стук каблучков вниз по витой лестнице.
Художник вздохнул.
Он не любил кропотливо отделывать детали. Смелые небрежные мазки были больше ему по вкусу. Но её сиятельство выразила желание щегольнуть драгоценными кружевами, и покорная кисть тщательно выписывает паутинный рисунок.
В горницу влетел казачок Фомка, рот до ушей.
– Василь Андреич, тама спрашивают вас. Хи-хи-хи… Вот чудной-то! Лекарь, сказывает… из Кукавки приехавши…
– Данилевский?! Прокопий? Зови, зови скорее! – радостно крикнул он.
С палитрой в руках бросился к двери:
– Проша… друг!.. Сколько лет… Батюшки!..
Побежал полутёмным коридорчиком к лестнице.
Незнакомый пожилой крестьянин, обросший клочковатой бородой, окликнул его:
– Вася… Василий Андреич!..
Тропинин остановился, досадуя на задержку. Испитое, в дряблых складках лицо… слезящиеся глаза.
И вдруг узнал:
– Прокопий, ты? Проша! Да как же ты, братец мой, переменился!
Друзья облобызались. Тропинин увёл Данилевского в свою мастерскую. Рассеянно и хмуро разглядывал деревенский лекарь картины по стенам, незаконченный семейный портрет.
«Как опустился, постарел…» – горестно подумал Тропинин, не зная, что сказать.
Данилевский понял, усмехнулся:
– А давненько ты к нам в Кукавку не жаловал.
– Да, с той самой поры, как церковь расписывал и господский дом. – И спросил осторожно: – Ну, а ты-то как живёшь, Прокопий?
– Сам видишь как. Городского платья по сей день лишён, дабы не зазнавался, не возомнил лишнего.
– Платье – что! – возразил Тропинин. – Работа как? Наука?
– Нет, врёшь, брат! – вскинулся на него Данилевский. – Неспроста меня понуждают носить сие платье, но ради вящего моего унижения. Помни, мол, холоп, кто ты таков есть! Не превозносись! Про учёную карьеру и думать позабудь. Заставили забыть. В лаптях да в сермяге в университет не проберёшься, а сельскому лекарю где науки добыть? Книг не имею. И старое, что знал, забывается. Снадобья сам изготовляю из трав да мужичков пользую, как бабка моя, знахарка, пользовала. Только что с уголька не спрыскиваю, вот и вся разница.
– Так… так… Да к тому ещё, вижу, пьёшь, Прокопий, – мягко упрекнул Тропинин.
– Пью, пил и буду пить! – вдруг крикнул Данилевский. – Душа горит, Василий! Или живой душе можно надругательство выдержать, не дурманя себя? Ведь словом перекинуться не с кем. Просвещённого ума на всю округу днём с огнём не сыщешь. Одни баре-самодуры да тёмные мужики. И те же ещё и трунят: «Что, помогла тебе наука твоя, лекарь учёный? Так же, как и мы, грешные, в курной избе живёшь да в лапти обуваешься». Что говорить! Всего не перескажешь… Жену бабы донимают за то, что не бью я её. Ну и прячешься ото всех. Точно крот, в нору свою уходишь да вино глушишь. Эх, Василий, как ты-то уцелел в кабале? Где силы берёшь для жизни каторжной? Открой старому другу, поведай тайну.
– Какая тайна? Никакой тайны нет, – сказал Тропинин. – Терпение да любовь великая – вот тебе и вся тайна.
– Любовь? – Данилевский злобно ощерился. – К супостатам нашим любовь? К сиятельному графу со чадами и домочадцами?
– Нет, Прокопий, к искусству любовь, к делу жизни моей. – Тропинин провёл рукой по незаконченному полотну, словно приласкал картину. – Это мне и силы даёт терпеть. Что поделаешь, друг, плетью обуха не перешибёшь.
Но Прокопий яростно замотал головой.
– Как жить? Как перенесть? Где взять терпения? Подумай, Василий, одно графское слово, один росчерк пера… и был бы я теперь знаменитый учёный! Меня университет за границу отправить хотел. – И, уже не помня себя, исступлённо: – На всю империю Российскую, на весь мир прогремел бы… прославился! Я бы… я бы… человечество облагодетельствовал!..
Голос у него сорвался, он заплакал, молча обнял друга, заговорил тусклым голосом:
– Кто я теперь? Лекарь-недоучка, пьяница горький… Раздавили, точно червяка, затоптали… погубили жизнь… Душа горит, Василий!
– Полно, братец, – мягко, точно больному или ребёнку, говорил Тропинин. – Пойдём к жене, потолкуешь с ней. Аннушка у меня женщина душевная. Разговорит тебя.
– Что обо мне толковать? Я – конченый.
Поварской колпак просунулся дверь:
– Василь Андреич, его сиятельство приказать изволили трёх сортов десерт изготовить: гостя к завтраку ждут.
Тропинин обернулся к Данилевскому:
– Слыхал? Вот тебе и жизнь моя.
Он тщательно вытер кисти, сменил перепачканную красками коричневую блузу на белоснежный халат и, передав приятеля на попечение жены, ушёл в поварню.
Кухонный чад так густо пахнет снедью – дохнёшь и то сыт будешь. Стряпуха Аграфена сажает в печь кулебяку с осетриной. Главный повар Федосеич, ругаясь нехорошими словами, вылавливает из кастрюли чёрных тараканов. У поварёнка Гришки распухло красное, как свёкла, ухо. Зачем проворонил? Зачем допустил тараканов в господский суп-прентаньер?
Из тёмного люка, ведущего в погреб, поднимается по крутой, почти отвесной лесенке казачок Фомка. Заслонённое рукой пламя свечи озаряет снизу его рябоватое лицо. Отражённой свет играет в зрачках, придавая простодушным Фомкиным глазам новое выражение, лукавое и насмешливое, и Тропинин, старательно взбивая сливки, наказывает:
– Вечерком придёшь ко мне, я рисовать тебя буду.
– Не?! Взаправду рисовать? Будто графа али барина какого важного!.. – Фомка хмыкает от удовольствия. – Непременно приду, Василь Андреич.
Художник аккуратно наполняет формы бисквитным тестом, а внимательный глаз его отмечает то непринуждённо-грациозную позу девушки, прикорнувшей на сундуке, то мелкую сетку морщин под глазами старшего повара, то сизоватый нос кухонного мужика Федьки. И вспоминаются слова сверстника по академии Варнека: «Я уезжаю в Италию, но ничего совершеннее натуры найти не надеюсь».
Тропинин на всю жизнь запомнил эти утешительные слова, а скоро и сам убедился, что природа – лучший учитель: Украина, имение Моркова заменили ему Италию.
Тропинин не получил заграничной командировки. Даже академии не окончил: советник Щукин предупредил графа о покушении Строганова на его собственность, и Морков поспешно отозвал Тропинина.
Он красил забор и кареты, заведовал буфетом, сооружал торты, прислуживал за столом, сопровождал графа в поездках, обучал бесталанных графских отпрысков живописи, расписывал церковь в Кукавке, писал портреты своих господ. И при всём том упорно учился. Иногда в изнеможении засыпал перед мольбертом; едва очнувшись, снова брался за кисть. «Он лбом стену прошибает», – говорили почитатели его таланта.
– Прошу взглянуть, мосье де Вильбуа! Сей фамильный портрет я презентую к свадьбе старшей дочери моей графине Наталье Ираклиевне. Многие истинные ценители весьма одобряют. Он не вполне закончен, однако…
– Это есть бесподобно! – воскликнул француз. – Это есть замечательно!
Его сиятельство граф Ираклий Иванович Морков услаждался впечатлением, произведённым портретом на француза. Недаром, показывая гостю свой новый, роскошно украшенный дом, он приберёг на закуску мастерскую крепостного художника. Тут было чем удивить даже самого просвещённого иностранца!
– Я восхищён! – продолжал француз, внимательно изучая портрет. – Я совершенно очарован! Я узнаю кисть большой мастер… Его имя, дорогой граф, скажите мне его имя.
– Да, признаться должно, художник небезызвестный, – самодовольно отвечал хозяин. – Тропинин. Василий Тропинин.
– О, мосье Базиль Тропинúн! Я знаю, очень хорошо знаю творения этот знаменитый художник. Я вам завидую, дорогой граф. Вы будете счастливый обладатель истинный шедевр. И этот великий мастер оставляет свой ателье, чтобы работать у вас? Он, вероятно, часто посещает ваш дом? Я был бы счастлив сделать его знакомство.
– Весьма рад возможности исполнить ваше желание, любезный мосье де Вильбуа!
Запыхавшийся, раскрасневшийся у плиты, снимая на ходу поварской халат, Тропинин поднимался по винтовой лестнице. У дверей мастерской он бросил халат на руки Фомке, который шёл за ним по пятам.
– Накажи Корнею, бисквиты бы не пересушили в печи. А торт без меня бы не уделывали. Сам подоспею.
– Колпак-то, колпак-то позабыли снять, Василий Андреич! – испуганно зашептал Фомка.
– Ах ты батюшки!
Сдёрнув колпак, художник тщательно вытер платком потный лоб и толкнул дверь в горницу.
– Поди-ка, Василий! Господин де Вильбуа хочет с тобой познакомиться, – милостиво объявил граф.
Тропинин сдержанно поклонился, но француз бросился к нему с протянутыми руками:
– Стало быть, это есть вы, мосье, знаменитый художник Тропинúн? О, я счастлив сделать ваше знакомство, мосье! Этот прекрасный шедевр не есть первое из ваши произведения, которое я знаю. Ваша работа уже была… как это говорят?.. un clou… как это говорится по-русски? Гвоздь на выставка академи. О, я помню очень хорошо! «Мальчик с птичкой».
– Весьма тронут, сударь, – смущённо пробормотал художник, – я, право, не знаю-с…
– Василий Андреич! Василий Андреич!
Тропинин обернулся. Фомка испуганно жестикулировал: «Тесто поспело! Сливки взбиты! Торт уделывать время!»
Тропинин поклонился французу:
– Виноват, сударь, не посетуйте-с… Там меня зовут-с…
– О, я не осмеливаюсь злоупотреблять ваше драгоценное время! – любезно расшаркивался де Вильбуа. – Но я надеюсь видеть вас сегодня и ещё один раз говорить с вами.
– Почту за честь, сударь.
Француз смотрел ему вслед, умилённый.
– О, как он скромен! Впрочем, истинные таланты всегда скромны.
Морков повёл гостя в столовую.
– Я узнал мгновенно прелестный оригинал, который послужил модель для искусный художник, – прижимая руку к сердцу, говорил француз старшей дочери графа. – И я должен признаться, я колеблюсь: совершенное произведение натюр в вашей персона и совершенное произведение искусство соперничают между собою.
– Вы слишком любезны, мосье де Вильбуа! – закраснелась молодая графиня, приседая в реверансе.
Когда же Тропинин вышел к обеду, чтобы, по обыкновению, стать за стулом своего барина, француз бросился навстречу и просил оказать ему честь отобедать рядом с ним.
Растерявшийся художник благодарил и кланялся, не зная, как выйти из положения. А француз не унимался, подставил ему стул, упрашивал сесть рядом. Морков с дочерьми переглядывались, не умея прервать неловкую сцену. Наконец старшая из молодых графинь решилась:
– Тысячу извинений, мосье… Но Тропинин не может… Ему не подобает сидеть за одним столом со своими господами. Ведь он наш крепостной.
– Кре-пост-ной?!
Тропинин занял место за стулом своего барина, а француз, изумлённый, смотрел, как талантливый художник с привычным спокойствием менял тарелки и подавал блюда.
Поздно вечером Тропинин раздевал графа на ночь, стаскивал с его подагрических ног мягкие бархатные сапоги. Морков, глядя куда-то мимо, сказал:
– Послушай, в другой раз… Ну, когда мы кушаем, твоё место за столом может занять кто-нибудь из прислуги.
Слава Тропинина росла. О нём писали в отчётах о художественных выставках, печатали отзывы о его работах в журналах, толковали о нём в дворянском клубе, в гостиных.
Известный знаток и ценитель искусства Дмитриев выиграл как-то у графа Моркова в карты очень крупную сумму. Так как граф не мог её отдать немедленно, Дмитриев потребовал, чтобы он вместо уплаты карточного долга отпустил на свободу Тропинина. Но Морков и на этот раз не сдался.
Однако он уже сознавал, что нехорошо, неловко держать в неволе крупного художника, имя которого известно не только в России, но и в Европе.
Проводив гостя, Морков, вместо того чтобы, по обыкновению, соснуть часок-другой после обеда, прошёл в малую гостиную, где старшие дочери – Наташа и Варя – расположились с рукодельем.
– Ах, папенька, – обернулась на его шаги Наталья, – а я, представьте, и не знала, что наш Василий даже у иностранцев славу стяжал. Лестно подобного человека среди своих крепостных иметь. Запишите за мной Тропинина, папенька, окажите милость!
– Наталú, душа моя, – ответил он задумчиво, – ты воскресаешь в моей памяти твою незабвенную матушку. С той же девической прелестью, теми же словами просила она отца своего записать за ней в приданое Ваську Тропинина, казачка. Будто вчера ещё сие произошло.
– Вот видите, папенька, вы Тропинина за маменькой получили, так отдайте его за мной, в приданое же.
– Вишь что выдумала! Всё ей да ей! Или одна ты у папеньки? – затараторила вдруг Варвара. – Почитай, все фамильные бриллианты ей в приданое, и портрет семейственный ей, и самого художника за ней же запиши! Папенька, милый, будьте справедливы, запишите Тропинина за мной!
Морков молча похаживал по залу. Потом сказал:
– Господин Свиньин журнальную статью тиснул, восхваляя славу Тропинина, и после оной статьи вся Москва точно рехнулась. В аглицком клубе только и речи что о Тропинине. И общий глас не токмо у нас в Москве, но и в Санкт-Петербурге настоятельно требует его освобождения. Им всем легко, мне-то каково…
Тропинин взошёл к себе, снял ливрею, снова надел перепачканную красками коричневую свою блузу и принялся за работу. Начал смешивать краски, подошёл к полотну, но вдруг отложил палитру в сторону и присел у стола.
За стеной тяжко храпел Данилевский, с присвистом, со стонами. В дверь заглянула Аннушка:
– Я ему, Василий Андреич, шкалик поднесла, огурчиков солёненьких. Выпил и соснул, сердечный…
Тропинин долго сидел за столом в непривычном бездействии.
То ли боль за старого друга возмутила всегда ясное его душевное спокойствие, то ли непрошеное внимание француза в новом свете явило ему горькую его участь, которую он переносил с таким гордым смирением.
Уже сумерки затянули углы мастерской. Уже за окном на бульваре заплясали вокруг фонаря искристые снежинки.
Аннушка внесла свечу, начала собирать ужин. В горнице рядом храпел Проша Данилевский.
Добрый барин
Благовестили колокола «сорока сороков». Пасхальный звон, густой и затейливый, рождаясь в глубине разверстых медных пастей, плыл в утреннем воздухе над золочёными куполами Ивана Великого, над кремлёвскими стенами, над принаряженными толпами, стлался в голубоватом тумане над Москвой-рекой.
Первыми вернулись из церкви молодые графини. Ливрейный лакей распахнул дверцы. Промелькнули атласные башмачки, оборки, кружева, собольи накидки, страусовые перья, искусные парикмахерские сооружения из лоснящихся от заграничных помад волос и живых цветов. Шелестя лиловым шёлком вдовьего наряда, проследовала за молодыми графинями их воспитательница, мадам Боцигетти.
Несколько позднее подъехала карета графа. Блистая шитьём мундиров, Ираклий Иванович с сыном поднялись по ступеням крыльца.
В столовой над большим столом разносился приторный аромат гиацинтов и бледных оранжерейных роз. На четырёх углах стола золочёные медведи держали в лапах хрустальные подносы с зернистой икрой. Крашеные пасхальные яйца лежали на фарфоровых тарелках. Сдобные куличи и «тюлевые бабы», украшенные белой глазурью и белоснежными агнцами или яркими розами, возвышались над столом. Сырные пасхи с замысловато выложенным узором из цукатов источали аромат ванили. Сочные окорока, огромные рыбины лежали на золочёных блюдах. Вина всех цветов и оттенков, выдержанные в обомшелых бутылках из собственных погребов, стоялые меды, наливки и настойки в прозрачных гранёных графинчиках, окружённых серебряными, золотыми и стеклянными стопками, чарками и рюмками, играли радужными переливами.
В конце столовой, за колоннами, толпились дворовые: девушки в пёстрых ситцевых платьях, чинные лакеи в ливрейной форме или в цветных фраках с высокими галстуками, казачки, повара, конюхи и прочая челядь. По обычаю, исстари заведённому в дворянских семьях, господа одаряли дворню в светлое Христово воскресение перед разговеньем. Каждый получал «на красное яичко» подарок по чину, по заслугам, по господскому благоволению.
Стол, заваленный подарками, стоял в углу. Подле кресло с высокой спинкой для его сиятельства.
Вошёл граф, перекрестился на образа, поздравил домочадцев с праздником и приступил к раздаче подарков. Челядинцы прикладывались один за другим к бариновой пухлой руке и получали кто серебряную табакерку, кто пузатые, серебряные же, часы, кто золотой перстенёк с самоцветным камешком, дутые золотые серёжки, шёлковый полушалок, штуку сукна.
– А где же Тропинин? – спросил граф, окончив раздачу подарков.
– Здесь, ваше сиятельство.
Тропинин стоял в стороне, прислонившись к колонне, рядом с женой Анной Ивановной и сыном Арсением. Год тому назад художник перенёс тяжкую болезнь. Жив остался, но силы пошли на убыль.
И теперь сказались две бессонные ночи подряд: одна за изготовлением куличей к господскому столу, другая у пасхальной заутрени.
– А тебе, друг Тропинин, я приготовил самый желанный дар, – торжественно и не без волнения в голосе произнёс Морков, когда художник к нему приблизился.
Он открыл ларец сандалового дерева и вынул вчетверо сложенный толстый атласистый лист бумаги:
– Прими сие, Василий.
Не смея верить догадке, художник развернул бумагу дрожащими руками.
«Пятнадцатого марта 1823 года. Предъявитель сего, крепостной дворовый человек, Василий, Андреев сын, Тропинин, принадлежащий графу Ираклию Ивановичу Моркову…»
Вольная? Вольная! Буквы слились. В глазах потемнело… Тропинин пошатнулся, но, тотчас же овладев собой, наклонился над рукой господина, намереваясь поцеловать её.
– Полно, Василий Андреич, – сказал граф, отводя руку. – Ты теперь человек вольный. А таковому лишь к деснице венценосца да к ручке прекрасных дам прикладываться подобает.
И, довольный собственной шуткой, Морков троекратно облобызал Тропинина.
– И впрямь вольные мы?.. – ахнула Анна Ивановна, лишь сейчас уразумев происходящее.
Она в ноги поклонилась графу:
– Ваше сиятельство! Батюшка барин, благодетель ты наш! Матушка графинюшка, Наталья Ираклиевна! Варвара Ираклиевна, голубушка наша!.. Да как же мне благодарить-то вас?.. Василий Андреич, родной ты мой! Привёл господь хоть под старость-то лет. Вольные мы люди, вольные!..
Она заплакала.
– Полно тебе, матушка, – сказал граф. – Василий Андреич, успокой жену.
Тропинин отвёл Анну Ивановну в сторону. Дочитал бумагу, спрятал в карман. Сын Арсений всё ещё стоял один у колонны. Василий Андреевич подошёл к юноше, положил руку ему на плечо. Слов утешения не было: отпустив на волю отца и мать, Морков оставил их сына крепостным…
Пасха выдалась в том году ранняя. Погода стояла пасмурная: снег вперемешку с дождём. К подъезду особняка подкатывали кареты. Слуги сновали по скрипучей лестнице из буфетной в столовую и обратно с блюдами, тарелками и бутылками. Из малой гостиной доносились звуки романса. Пела графиня Наталья Ираклиевна. Мадам Боцигетти аккомпанировала.
А в людской бренчала балалайка, захмелевшая челядь вскрикивала, била в ладоши, а казачок Фомка выстукивал каблуками «русскую».
– Василий Андреич! – окликнула Тропинина жена.
Ей хотелось поговорить с мужем о том, как они устроятся теперь, заживут своим домком на вольной воле. Он будет картины писать без помехи, сколько душеньке угодно, а она по хозяйству хлопотать. Заведёт кур, гусей, уток, чтобы дом был полная чаша. Будут жить тихо, скромно, честно. А там, гляди, подкопят деньжонок и Арсения выкупят. Не век же его граф будет в неволе томить.
Тропинин молча смотрел на мокрые снежинки, крутящиеся в мутном воздухе. Не отзывался.
– Да что с тобой, Василий Андреич, сделалось? – недоумевала жена. – Вольная ведь… Вольная! А ты ровно каменный. И не радуешься вовсе. И графа не поблагодарил путём. Грешно тебе, право. Добрый барин, дай бог ему здоровья, нас на волю отпустил, а ты…
– Добрый барин… – Тропинин обернулся, и Анна Ивановна удивилась невиданному доселе выражению горечи на его обычно невозмутимом лице. – Подлинно добрый, – продолжал художник раздумчиво. – На конюшне не порол, голодом не морил. Лаской господской да милостями не обходил. Только душу обкорнали и крылья подрезали. По лакейским, по чадным кухням, в суете, в бестолочи силы растрачены. Вспомнился мне сейчас и Прокопий. Что и говорить, добрый барин…
– Полно, Василий Андреич, – опасливо оглядываясь, уговаривала жена. – Опомнись, батюшка. Вольные мы теперь.
– Вольные… – с горечью повторил художник. – Не поздно ли? Почитай, вся жизнь в кабале. Седина в висках, силы на убыль идут. И у орла в неволе крылья слабнут. А человек… За чужой спиной привыкли, на господском куске, на готовом жить… А ныне своим домом как проживём? Оправдаем ли себя? Не поздно ли?
– Это на волю-то поздно? – выкрикнула Анна Ивановна. – Грех тебе, Василий Андреич! Цены себе не знаешь!
Тропинин обнял жену. Она была права. Если он в холопах образа человеческого не потерял, в ливрее лакейской, в поварском колпаке духом не пал, не угас, искусству высокому всей душой, всеми помыслами был предан, так уж теперь-то, вырвавшись из-под ярма, чего ему страшиться.
Под вечер его сиятельство поднялся в светлицу Тропининых. Он по-своему любил художника, гордился им. А главное, ценил его как честного и усердного слугу.
Отдышавшись в подставленных ему креслах, граф сказал:
– Не присоветуешь ли, Василий Андреевич, кем заменить тебя в камердинерах? Кузьма сметлив, расторопен, да, боюсь, на руку не чист. Гаврюшка – тот на господское не позарится, да больно уж неповоротлив, с ленцой.
Обсудив достоинства и недостатки ещё дюжины своих челядинцев, Ираклий Иванович заключил, что Тропинин незаменим ни в камердинерах, ни в кондитерах, ни как доверенный по всему графскому имуществу.
– А сам-то как думаешь устроить себя? – полюбопытствовал Морков, когда хозяйственные дела были закончены. – Коли желаешь, в художественное училище тебя определю. Уроки давать воспитанникам. Верный хлеб, а мне не в труд.
– Благодарствую, ваше сиятельство, – поклонился Тропинин, – никакого казённого места я отныне и до конца дней моих занимать не буду.
– Почему сие? – недоумевал Морков.
– Всю-то жизнь я под началом был, хочу теперь по вольной воле пожить. Сам себе господин и никакого начальства не знаю, – спокойно объяснил художник.
– Как же жить-то будешь?
– В академики баллотироваться предполагаю, ваше сиятельство.
– Дело, – одобрительно кивнул Ираклий Иванович. – Я тебе протекцию окажу. Чтобы моего художника в академики не провели…
– Покорно благодарю, ваше сиятельство, но я твёрдо уповаю пройти в академики и без протекции, по заслугам своим.