Текст книги "Главная улица"
Автор книги: Синклер Льюис
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
– Прошу вас, не беспокойтесь обо мне!
Когда миссис Эрдстрем последовала за доктором в комнату, Кэрол с интересом оглядела крашеный сосновый буфет, вставленное в рамку свидетельство о конфирмации, остатки яичницы с колбасой на обеденном столе у стены и над ним – чудо из календарей, украшенный, помимо изображения молодой румяной красотки и рекламы магазина Эксела Эгге на шведском языке, еще термометром и подставкой для спичек.
Кэрол заметила, что из прихожей на нее смотрит мальчик лет четырех-пяти, с большими глазами, крепким ртом и широким лбом, одетый в грубую рубашку и вылинявшие штанишки. Он спрятался, потом выглянул снова, держа кулачок у рта и пугливо повернувшись к гостье боком.
Она старалась припомнить… Как это было?.. Кенникот сидел с ней у форта Снеллинг и уговаривал ее: «Посмотрите на этого чумазого младенца! Тут нужна рука женщины, такой, как вы».
Тогда она была в волшебном царстве солнечного заката, весенней прохлады и любопытства пробуждающейся любви… Она потянулась к мальчику или к этому воспоминанию.
Он бочком проковылял в дверь, с опаской посасывая большой палец.
– Здравствуй, – сказала она. – Как тебя зовут?
– Хи-хи-хи!
– Ты совершенно прав. Я согласна с тобой. Глупые люди вроде меня всегда спрашивают детей, как их зовут.
– Хи-хи-хи!
– Поди-ка сюда, я расскажу тебе сказку… Гм, я и сама не знаю о чем, но там будет стройная героиня и прекрасный принц.
Мальчик стоически выслушивал чепуху, которую она плела. Он больше не хихикал. Еще немного, и она завоюет его доверие. Вдруг зазвонил телефон – два долгих звонка и один короткий.
Миссис Эрдстрем прибежала и крикнула в трубку:
– Алло! Да, да, ферма Эрдстрема! Что? Ах, вам доктора?
Кенникот появился и загудел в телефон:
– Да! Что надо? Ах, это вы, Дэйв! Что там? Какой Моргенрот? Адольф? Хорошо. Ампутация? Гм… так, так… Вот что, Дэйв: пусть Гэс запряжет лошадь и свезет туда мои хирургические инструменты и пусть захватит хлороформ. Я поеду прямо отсюда. Пожалуй, домой сегодня не попаду. Вы застанете меня у Адольфа. А? Нет, Кэрри, я думаю, сможет дать наркоз. До свидания. А?
Нет. Расскажете мне об этом завтра: на этой чертовой фермерской линии вечно подслушивают!
Он повернулся к Кэрол.
– Понимаешь, размозжило руку Адольфу Моргенооту, он живет в десяти милях на юго-запад от города. Чинил хлев, на него упало бревно и, кажется, основательно покалечило. Дэйв Дайер говорит, что, может быть, руку придется отнять. К сожалению, надо ехать прямо отсюда. Досадно, что приходится тащить тебя с собой в такую даль!
– Это ничего. Обо мне не беспокойся.
– Как ты думаешь, ты могла бы дать больному наркоз? Обычно это делает мой кучер.
– Если ты покажешь как.
– Отлично. Ты слышала, как я отделал этих любителей подслушивать чужие разговоры? Надеюсь, они слышали меня!.. Вот что, Бэсси, не беспокойтесь о Нилсе. Все идет хорошо. Завтра поезжайте сами или попросите соседей и закажите лекарство по этому рецепту у Дайера. Давайте Нилсу по чайной ложке каждые четыре часа. До свидания. А-а! Вот он, малыш! Не может быть. Бэсси, чтобы это был тот самый, что постоянно у вас хворал! Браво, он теперь такой большущий, солидный швед, скоро перерастет отца!
Грубоватая ласка Кенникота заставила ребенка завизжать от восторга, которого не могла вызвать в нем Кэрол. И смиренная жена, которая шла теперь за доктором, спешившим к коляске, мечтала уже не о том, чтобы лучше играть Рахманинова или строить ратуши, а о том, чтобы уметь щелкать языком и смешить детишек.
От заката остался лишь розовый отсвет на серебряном куполе неба, окаймленном дубовыми ветвями и тонкими сучьями кленов. Силосная башня далеко на горизонте из красной превратилась в лиловато-серую. Фиолетовая дорога исчезла, и без огней, во мраке разрушенного мира, они мчались вперед, в пустоту.
Вся дорога до фермы Моргенрота была в ухабах и рытвинах. Пригревшись, Кэрол заснула и очнулась, только когда они приехали.
Дом здесь не сверкал новизной, в нем не было спесивого граммофона; низкая выбеленная кухня пропахла молоком и капустой. Адольф Моргенрот лежал на диване в столовой, которой редко пользовались. Его грузная, изнуренная работой жена от волнения то и дело всплескивала руками.
Кэрол предвкушала, как ее Кенникот свершит сейчас нечто изумительное и великолепное. Но он нарочито небрежно поздоровался с больным:
– Что это, Адольф, придется вас чинить, а?
Потом вполголоса обратился к его жене:
– Hat die аптека мою schwarze сумку hier geschickt? Так – schon. Wieviel Uhr ist's? Sieben? Nun, lassen unsein wenig ужин zuerst haben. [25]25
Прислала аптека мою черную сумку? Так, так, хорошо. Который час? Семь? Сначала дайте нам немного закусить (испорч. нем.).
[Закрыть]У вас было отличное пиво, осталось еще? Giebt's noch Bier? [26]26
Есть еще пиво? (нем.).
[Закрыть]
Поужинал он за четыре минуты. Затем, сбросив пиджак, засучив рукава, он куском желтого кухонного мыла стал тереть руки над жестяным тазом.
Расправляясь с ужином, состоявшим из говядины с капустой, ржаного хлеба и пива, Кэрол не решалась смотреть из кухни в сторону комнаты. Там стонал больной. Все же, бросив туда один беглый взгляд, она успела увидеть, что расстегнутый ворот его синей фланелевой рубашки открывает табачно-бурую жилистую шею, местами поросшую черными и седыми волосами. Сам Адольф, как труп, покрыт простыней, а поверх простыни лежит размозженная правая рука, завернутая в окровавленные полотенца.
Но вот Кенникот с веселым видом направился в столовую, и Кэрол пошла за ним. Неожиданно мягким движением крупных пальцев он размотал полотенце, и из – под него показалась рука, которая ниже локтя была куском сочащегося кровью мяса. Больной взвыл от боли. Кэрол стало душно, все поплыло у нее перед глазами, и она бросилась в кухню к стулу. Сквозь муть тошноты она услыхала ворчливый голос Кенникота:
– Боюсь, придется отнять ее, Адольф! Что такое вы наделали? Упали на лезвие жатки? Сейчас сделаем все что надо. Кэрри! Кэрол!
Она не могла, никак не могла встать. Но все-таки очутилась на ногах. Ноги у нее были словно из ваты, глаза застилало, в ушах стоял гул. Она не могла дойти до столовой. Испугалась, что потеряет сознание. Но вот она уже в столовой, прислонилась к стене, делает попытку улыбнуться. Ее обдает жаром и холодом. Кенникот говорит через плечо:
– Послушай, помоги мне и миссис Моргенрот перенести его в кухню на стол! Нет, сначала пойди и сдвинь там вместе оба стола и постели на них одеяло и чистую простыню.
Это было спасение. Она сдвинула тяжелые столы, выскребла их, аккуратно накрыла простыней. В голове у нее прояснилось; она уже могла спокойно смотреть, как ее муж и фермерша раздевали стонущего больного, надевали на него чистую ночную рубашку и мыли его руку. Кенникот начал раскладывать инструменты. И тут она вдруг поняла, что без всяких больничных приспособлений, нисколько не смущаясь их отсутствием, ее муж – ее муж! – готовился произвести хирургическую операцию, то удивительное, дерзновенное дело, о котором приходится читать в рассказах о знаменитых врачах.
Она помогла перенести Адольфа в кухню. Бедняга так перепугался, что не мог идти сам. Он был тяжел, от него пахло потом и конюшней. Но она обняла его за талию, ее аккуратная головка была у его груди. Она тянула его и прищелкивала языком, подражая Кенникоту.
Когда больной очутился на столе, Кенникот наложил ему на лицо стальную маску с ватной подкладкой и сказал Кэрол:
– Вот сиди тут, у изголовья, и капай эфир-примерно с такой скоростью, видишь? Я буду следить за дыханием. Ну вот, смотри, да ты у меня заправский ассистент! У самого Оксенера лучшего не было!.. Ну, ну, Адольф, спокойнее! Больно не будет. Нисколечко! Сейчас ты спокойно уснешь, и больно совсем не будет. Schweig' mal! Bald schlaft man grad wie ein Kind. So! So! Paid geht's besser! [27]27
А ну помолчи! Скоро уснешь, как младенец. Вот так, так. Скоро тебе полегчает (нем.).
[Закрыть]
Следя, чтобы эфир капал в указанном Кенникотом темпе, Кэрол с восхищением взирала на супруга, как на истинного героя.
Он покачал головой:
– Темно, очень темно! Станьте-ка сюда, миссис Моргенрот, и подержите лампу! Hier, und dieses… dieses лампу halten – so! [28]28
Сюда, и держите эту… как ее… лампу вот так! (нем.).
[Закрыть]
При тусклом мерцании лампы он начал работать быстро и уверенно. В комнате стояла тишина. Кэрол старалась смотреть на него, лишь бы не видеть капающую кровь, багровый разрез и зловещий скальпель. Пары эфира были приторны и удушливы. Ей казалось, что голова у нее отделяется от туловища. Рука ослабела.
Окончательно сломила ее не кровь, а скрежет хирургической пилы по живой кости. Она боролась с дурнотой, но была побеждена. Сквозь туман услыхала она голос Кенникота:
– Тебе плохо? Выйди на минуту на воздух. Теперь Адольф будет спать.
Она с трудом поймала ручку двери, которая дразнила ее, описывая круги перед ее глазами. Выбралась на крыльцо. Глубокими вдохами вбирала в грудь холодный воздух. В голове прояснилось. Когда она вернулась, ее взор охватил сразу всю сцену: мрачную, как пещера, кухню, два молочных бидона, серое пятно в углу, подвешенные к балке окорока, полосы света у дверцы печки, а посредине – освещенного маленькой лампой, которую держала испуганная толстая женщина, доктора Кенникота, склоненного над обрисовывавшимся под простыней телом, – хирурга с забрызганными кровью, голыми до локтя руками в желтых резиновых перчатках, снимавшего турникет. Лицо его оставалось бесстрастным, кроме тех мгновений, когда он оборачивался к фермерше и ворчал:
– Держите лампу покрепче, еще немного – noch bios ein wenig! [29]29
Самую малость (нем.).
[Закрыть]
«Он говорит на простонародном ломаном немецком языке – языке жизни, смерти, рождения, земли. А я читаю по-французски и по-немецки – на языке сентиментальных влюбленных, на языке елочных игрушек. И я воображала, что культура – это моя привилегия!» С чувством благоговения перед этим человеком она снова стала на свое место.
Через несколько минут Кенникот бросил:
– Довольно! Больше не давай эфира.
Он занялся перевязкой артерии. Его угрюмое спокойствие казалось ей героизмом. Когда он зашил культю, она пробормотала:
– О, я прямо преклоняюсь перед тобой.
Он удивился:
– Почему? Тут нет ничего особенного. Вот если бы как на прошлой неделе… Дай-ка мне еще воды! Да, на прошлой неделе у меня был больной с прободением брюшины, а когда я разрезал, смотрю, – да это язва желудка, о которой я и не подозревал!.. Так-то! Слушай, мне здорово хочется спать. Останемся лучше здесь, домой ехать поздно. И, сдается мне, начинается метель.
IX
Они спали на перине, укрывшись своими шубами. Утром пришлось пробивать лед в кувшине – огромном кувшине с цветами и позолотой.
Предсказанная Кенникотом метель не состоялась. Когда они выехали, было пасмурно и начало теплеть. Проехав около мили, Кэрол заметила, что Кенникот то и дело поглядывает на темное облако, надвигающееся с севера. Он заставил лошадей перейти на быструю рысь. Но, погрузившись в созерцание окружающего мрачного ландшафта. Кэрол забыла о несвойственной мужу торопливости. Бледный снег, колючая щетина прошлогоднего жнивья и мохнатые кусты растворились в серой мгле. Пригорки отбрасывали холодные тени. Ивы вокруг придорожной фермы раскачивались на ветру, и там, где слезла кора, их оголенные стволы белели, как тело прокаженного. Снежные хлопья стали твердыми и острыми. Все кругом приобрело суровый вид, и черная туча с аспидно-серым краем закрыла небо.
– Кажется нам не миновать сильного бурана, – соображал Кенникот. – Впрочем, можно будет заехать к Бену Мак-Гонегалу.
– Буран? Неужели? Ах!.. В детстве буран всегда был для нас забавой. Папа не шел в суд, и мы все смотрели в окно, как несется снег.
– В прерии это плохая забава. Можно сбиться с пути. Замерзнуть насмерть. Нельзя рисковать.
Он прикрикнул на лошадей. Теперь они мчались во весь дух, и коляска подпрыгивала по замерзшим колеям.
Весь воздух вдруг кристаллизовался в большие сырые хлопья. Спины лошадей и бизонья полость покрылись снегом. Лицо Кэрол стало влажным. На тонкой рукоятке кнута появился белый ободок. Похолодало. Снежные хлопья становились все тверже. Они летели почти горизонтально, прилипая к лицу.
В ста шагах Кэрол уже ничего не могла различить.
Кенникот нахмурился. Он нагнулся вперед, крепко держа в меховых рукавицах вожжи. Кэрол была уверена, что он справится, и не волновалась. Он всегда справлялся с трудностями.
Только он был реальностью, весь остальной мир исчез, исчезла обычная жизнь. Они затерялись в бушующей снежной стихии. Кенникот наклонился к жене и крикнул:
– Я отпущу поводья! Лошади сами привезут нас к жилью.
С ужасным толчком коляска накренилась, попав двумя колесами в канаву, но лошади рванули и опять выбрались на дорогу. Кэрол ахнула. Она старалась храбриться, но не выдержала и до подбородка закуталась в шерстяной полог.
Справа как будто зачернела стена.
– Я знаю этот амбар! – прокричал Кенникот.
Он натянул вожжи. Выглянув из-под полога, Кэрол увидела, как он, закусив губу, быстро маневрировал, то опуская, то снова придерживая лошадей.
Он и стали.
– Это ферма. Закутайся в полость и пойдем! – крикнул он.
Вылезть из экипажа было все равно, что нырнуть в ледяную воду, но, почувствовав под собой твердую почву, Кэрол улыбнулась мужу. Ее личико, маленькое и по – детски розовое, выглядывало из-под наброшенной на плечи бизоньей шкуры. В бешеном вихре хлопьев, царапавших и слепивших глаза. Кенникот выпряг лошадей. Потом повернулся, запахнувшись в шубу, и грузно зашагал вперед, держа поводья в руке. Кэрол уцепилась за его рукав. Они подошли к еле заметному в снежном вихре амбару, наружной стеной выходившему прямо на дорогу. Пробираясь вдоль стены, Кенникот нащупал ворота и ввел Кэрол сначала во двор, а потом и в сарай. Внутри было тепло. Внезапная тишина оглушила их. Он заботливо отвел лошадей в стойла. Ноги у Кэрол ломило от холода.
– Побежим в дом! – сказала она.
– Нельзя покамест. Сейчас его не найти. Тут не трудно заблудиться и в десяти шагах от дома. Посидим здесь, возле лошадей. В дом перебежим, когда стихнет буран.
– Я окоченела. Совсем не могу ходить.
Он отнес ее в стойло, стянул с нее ботики и ботинки, время от времени согревая дыханием свои красные пальцы, пока возился со шнурками. Потом растер ей ноги, укрыл ее бизоньей шкурой и попонами из лежавшей в яслях груды. Ею овладела сонливость, буря убаюкала ее.
Она вздохнула:
– Ты такой сильный и такой ловкий и не боишься ни крови, ни бури…
– Привык. Единственное, чего вчера опасался, – это как бы не вспыхнули эфирные пары.
– Не понимаю.
– Да просто Дэйв, болван такой, прислал мне эфир вместо хлороформа. Ты, конечно, знаешь, что пары эфира очень легко воспламеняются, а тут еще эта лампа над самым столом! Но оперировать надо было: рана была полна грязи.
– Ты знал все время, что… что мы оба могли взлететь на воздух? Ты знал это, когда оперировал?
– Понятно. А ты разве не знала? Э, да что это с тобой?
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
I
Кенникоту очень понравились рождественские подарки жены, и он, в свою очередь, подарил ей бриллиантовую брошь. Но она не могла убедить себя, что его действительно трогают праздничные обряды, убранное ею деревцо, три вывешенных ею чулка, ленты, золоченые печатки и бумажки с пожеланиями, запрятанные в игрушки. Он только сказал:
– Ты очень мило все устроила. Отлично! Не пойти ли нам сегодня к Элдерам сыграть в пятьсот одно?
Она вспомнила рождественские выдумки своего отца: священную старую тряпичную куклу на верхушке елки, груду дешевых подарков, пунш, веселые песенки и жареные каштаны. Она видела вновь, как судья торжественно вскрывает написанные детскими каракулями забавные записки: «хочу покататься на санях», «а Санта-Клаус правда существует?»… Видела, как он оглашает длинный обвинительный акт против самого себя – человека, склонного к сентиментальности и поэтому угрожающего чести и спокойствию штата Миннесоты… Вновь сидела в санках и смотрела на его худые ноги, мелькающие у нее перед глазами.
Дрожащим голосом она пробормотала:
– Надо сбегать надеть ботики: в туфлях холодно.
В не слишком романтическом уединении запертой ванной она присела на скользкий край ванны и заплакала.
II
У Кенникота было несколько пристрастий: медицина, покупка земельных участков, Кэрол, автомобиль и охота. Однако трудно было бы установить, в каком порядке они следовали. Правда, в медицинских вопросах его страсти были горячи. Он преклонялся перед одним знаменитым хирургом, возмущался другим за то, что тот хитро убеждал провинциальных врачей привозить к нему больных, нуждавшихся в операции, он не признавал дележки гонорара, гордился новым рентгеновским аппаратом. Но ничто не давало ему такого блаженства, как автомобиль.
Он ухаживал за купленным два года назад бьюиком даже зимой, когда машина стояла в гараже за домом. Он наполнял масленки, лакировал щитки, выгребал из – под заднего сиденья перчатки, медные шайбы, скомканные карты, пыль и замасленные тряпки. В зимние дни он выходил и подолгу глубокомысленно смотрел на свою машину. С волнением говорил он о сказочном путешествии, которое проектировал на следующее лето. Бегал на станцию, приносил домой железнодорожные карты и размечал на них автомобильные маршруты от Гофер-Прери до Уиннепега, или Де-Мойна, или Гранд Марэ, рассуждая вслух и ожидая от жены живейшего отклика на такие академические вопросы, как: «Интересно, если махнуть от Ла-Кросса в Чикаго, можно ли сделать по дороге остановку в Барабу?»
Автомобилизм был для него несокрушимой верой, священным культом, где искры магнето заменяли восковые свечи, а поршневые кольца обладали святостью церковных сосудов. Его литургия состояла из размеренно скандируемых фраз: «Очень хвалят перегон от Дулута до водопада Интернейшнл-фоллз».
Охота точно так же была служением, полным непонятных для Кэрол метафизических откровений. Всю зиму он читал каталоги охотничьих принадлежностей и вспоминал об удачных выстрелах минувшего лета: «Помнишь тот раз, перед самым закатом, когда я сбил двух уток с большой дистанции?» Не реже одного раза в месяц он вытаскивал из промасленного фланелевого чехла свое излюбленное магазинное ружье. Он смазывал затвор и переживал мгновения тихого экстаза, целясь в потолок. По воскресеньям утром Кэрол слышала его шаги на чердачной лестнице и еще через час заставала его там роющимся среди старых сапог, деревянных подсадных уток и жестянок для завтрака или задумчиво разглядывающим старые патроны. Он протирал рукавом медные гильзы и покачивал головой, сокрушаясь их бесполезностью.
Он сохранял приспособления для штамповки пыжей и литья пуль, которыми пользовался еще мальчиком.
Однажды в хозяйственном пылу Кэрол захотела избавиться от них и сердито спросила:
– Почему ты не подаришь кому-нибудь этот хлам?
Но он торжественно выступил на защиту любимых вещей:
– Как знать, может быть, все это еще пригодится!
Она вспыхнула. У нее мелькнула мысль, что он подумал о ребенке, который будет у них, когда, как он выражался, «они смогут себе это позволить».
С неясной тайной болью ушла она вниз, наполовину убежденная – но лишь наполовину, – что такая отсрочка в осуществлении ее материнства ужасна и противоестественна – это жертва ее заносчивости и его осторожному стремлению к богатству.
«Но было бы хуже, если бы он был, как Сэм Кларк, и настаивал, чтобы были дети! – подумала она и мысленно же добавила: – Будь Уил принцем, о котором я мечтаю, разве я сама не потребовала бы ребенка?»
Земельные сделки Кенникота знаменовали собой его материальные успехи и в то же время были его любимой забавой. Разъезжая по фермам, он замечал, где хлеба взошли хорошо; прислушивался к сообщению, что такой – то непоседливый фермер «подумывает продать землю и перебраться в Альберту». Расспрашивал ветеринара о сравнительных достоинствах различных пород скота; справлялся у Лаймена Кэсса, действительно ли Эйнар Юселдсон собрал сорок бушелей пшеницы с акра. Постоянно советовался с Джулиусом Фликербо, который недвижимостью интересовался больше, чем законами, а законами – больше, чем правосудием. Изучал карты округа и читал объявления об аукционах.
Это давало ему возможность покупать участок по полтораста долларов за акр и через год, сделав в амбаре цементный пол и проведя в дом воду, продавать его по сто восемьдесят и даже по двести.
Обо всех этих подробностях он часто беседовал с Сэмом Кларком… Слишком часто, по мнению Кэрол.
Он считал, что его пристрастия – автомобиль, охота и земельные сделки – должна разделять и Кэрол. Но он не рассказывал ей того, что могло бы пробудить в ней подлинный интерес. Он говорил только об очевидном и скучном, никогда не растолковывая ей дальних перспектив своего финансового могущества или принципов устройства автомобиля.
В этот месяц увлечения мужем она с жаром старалась вникнуть в его любимые занятия. Она дрожала в гараже, пока он тратил полчаса на решение вопроса, подлить ли в радиатор спирта или патентованного антифриза или же спустить воду совсем.
– Впрочем, нет! Спущу воду, а тут вдруг потеплеет…
Хотя, конечно, можно залить радиатор снова, это не так уж долго – два-три ведра, и все… А что, если ударит мороз, прежде чем я соберусь спустить воду?.. Вот некоторые наливают керосин, но, говорят, от него портятся шланги… Куда я дел гаечный ключ?.
На этом месте она оставила надежду сделаться автомобилисткой и ушла в дом.
В пору возникшей между ними новой близости он стал общительнее и больше говорил о своей практике. Он рассказывал Кэрол с неизменным предписанием никому дальше не передавать, что миссис Сэндерквист опять ожидает ребенка и что «со служанкой Хоулендов случился грех». Но когда она задавала вопросы по существу, он не знал, как ответить. Когда она спросила:
– Как, собственно, удаляют гланды?
Он, зевая, ответил:
– Удаляют гланды? Очень просто. Если есть гной, надо оперировать. Их просто вырезают… Ты не видела газету? Куда это Би дела ее, черт возьми!
Больше она не спрашивала.
III
Они пошли в кино. Для Кенникота и других солидных граждан Гофер-Прери кинематограф был почти такой же жизненной необходимостью, как спекуляция землей, ружья и автомобили.
В первом фильме изображался храбрый молодой янки, покоривший одну из южноамериканских республик. Он отучил туземцев от их варварского обычая петь и смеяться и приобщил их к мужественной и трезвой северной цивилизации. Он научил их работать на фабриках, носить приличные костюмы и орать: «Взгляни-ка, бэби, разве я не молодец?» Молодой янки изменил даже природу. Горы, которые раньше давали жизнь лишь лилиям, кедрам и летучим облакам, так заразились его неугомонностью, что покрылись рядами длинных деревянных сараев и грудами железной руды, которой предстояло превратиться в пароходы… для перевозки железной руды, которая опять должна была превратиться в пароходы, и т. д.
Вызванное этим гвоздем программы умственное напряжение было рассеяно более живым, более лирическим и менее философским фильмом-комедией нравов «Под кокосовой пальмой», с Маком Шнаркеном в заглавной роли и с целой армией красоток в купальных костюмах. В самые потрясающие моменты мистер Шнаркен оказывался то поваром, то телохранителем богача, то комическим актером, то скульптором. Показан был коридор отеля, по которому носились полисмены, по-видимому, только для того, чтобы из бесчисленных дверей на них могли вываливаться гипсовые бюсты. Если содержание и не было вполне вразумительным, зато двойная тема женских ног и пирога звучала ясно и определенно. Сцены с купальщицами на пляже или с натурщицами у скульптора в мастерской в равной мере служили поводом для демонстрации дамских ножек. А венец сюжета, свадьба, оказался всего лишь прологом к истинной кульминации, когда мистер Шнаркен засунул священнику кусок пирога в задний карман брюк.
Публика в зале визжала и утирала глаза. В то время, как зрители шарили под стульями, разыскивая галоши, варежки и кашне, с экрана возвещали, что на следующей неделе мистера Шнаркена можно будет видеть в новом ультракомическом сверхсенсационном боевике под заглавием «У Молли под кроватью».
– Я рада, – сказала Кэрол Кенникоту, когда они брели, сгибаясь под резкими порывами северо-западного ветра, терзавшего занесенную снегом улицу, – я рада, что мы живем в нравственной стране. Мы не признаем всех этих натуралистических романов.
– Еще бы! Общество борьбы с пороком и почтовое ведомство никогда не допустят их. Американский народ не любит грязи.
– Да. Это прекрасно! Я рада, что у нас вместо этого насаждают такую изящную романтику, как кинофильм «Под кокосовой пальмой».
– Куда это ты гнешь? Насмехаешься надо мной?
Он умолк, и она ожидала вспышки гнева, отрешенно думая о грубости его речи, о том жаргоне уличной канавы, о том беотийском диалекте, который был характерен для Гофер-Прери. Но Кенникот лишь загадочно рассмеялся. А когда они очутились в тепле дома, он рассмеялся снова. И снисходительно сказал ей:
– Должен сознаться: ты верна себе. Я думал, что, познакомившись с жизнью добропорядочных фермерских семей, ты перестанешь носиться со своим возвышенным искусством, да не тут-то было.
– Ах, вот как! – И она подумала про себя: «Он пользуется тем, что я стараюсь быть доброй».
– Вот что я тебе скажу, Кэрри: существуют три сорта людей – люди, которые вообще ни о чем не думают, потом никчемные болтуны, которые во все суются, и настоящие ребята, которые мало говорят, но работают за всех.
– Тогда я, вероятно, принадлежу к никчемным болтунам! – пренебрежительно рассмеялась она.
– Нет. Я не согласен. Ты любишь поговорить, но, в конечном счете, ты предпочитаешь Сэма Кларка всякому долгогривому комедианту.
– Ну, знаешь!..
– Ну, знаешь! – насмешливо повторил он. – Мы хотим все перевернуть вверх дном, разве нет? Хотим указывать людям, десять лет работающим в кино, как ставить картины. Хотим учить архитекторов строить города. Хотим заставить журналы печатать вороха изысканной чепухи о старых девах и замужних дамах, которые сами не знают, чего хотят. О, мы очень решительны!.. Брось это, Кэрри! Проснись! Ты чересчур щепетильна, если тебя возмущает, что в фильме иной раз видны женские ножки. А между тем ты всегда восхваляешь этих греческих танцовщиц, или как там их зовут, на которых нет даже сорочек!
– Но, дорогой мой, беда этого фильма не в том, что там показывают чьи-то ноги, а в том, что он с пошлым хихиканьем обещает показать еще больше и, посулив, не показывает. Это юмор нездорового любопытства.
– Не понимаю. Ты подумай…
В эту ночь она долго не спала, слушая, как он ворочался во сне.
«Я не должна отступаться. Он считает, что я могу только болтать. Я думала, что с меня довольно будет обожать его и видеть, как он делает операции. Но, оказывается, этого мало, после того как прошел первый порыв…
Я не хочу обижать его, но я не могу отступаться.
Мне мало стоять и смотреть, как он заливает воду в радиатор и что-то мне через плечо объясняет…
Если бы выдержать в этой роли восхищенной зрительницы еще немного, я бы смирилась и сделалась бы всем довольна. Превратилась бы в то, что здесь называют «обаятельной молодой женщиной». Яд провинции! Я уже… ничего не читаю. Я неделю не прикасалась к пианино. Дни проходят, пока я восторгаюсь удачной сделкой: «Десять долларов лишних зацепил с акра!» Не хочу так! Не хочу поддаваться!
Но что делать? Неудача постигла меня во всем: в Танатопсисе, в устройстве вечерних приемов, в деле с пионерами, с новой ратушей, с Гаем, с Вайдой… Но все это ничего не значит. Я теперь не город переделываю. Не клубы для изучения поэзии организую. Не мечтаю сидеть в белых перчатках и пожирать глазами лекторов в пенсне на черной ленте. Я спасаю свою душу.
Уил Кенникот спит спокойно, уверенный, что я принадлежу ему. Но я покидаю его. Моя душа покинула его, когда он позволил себе смеяться надо мной. Мало ему было того, что я восхищалась им, – я должна была переделать себя и стать такой, как он. Он злоупотребляет моими добрыми намерениями. Довольно! С этим покончено. Я не отступлюсь».
IV
Скрипка лежала на крышке пианино. Кэрол взяла ее в руки. С тех пор, как она последний раз держала скрипку, пересохшие струны лопнули, и на деке налипла золотая с красным сигарная этикетка.
V
Кэрол хотелось повидать Гая Поллока, чтобы он укрепил ее в прежней вере. Но власть Кенникота тяжко давила ее. Она сама не могла решить, боится ли она его или просто не может преодолеть собственной инертности и отвращения к «сценам», которые повлекло бы за собой провозглашение независимости. Она была похожа на революционера, которому стукнуло пятьдесят: он не боится смерти, но беспокоится, как бы его не продуло на баррикадах.
Через два дня после кино она, повинуясь внезапному желанию, пригласила Вайду Шервин и Гая на кружку сидра с кукурузными хлопьями. В гостиной Вайда и Кенникот обсуждали полезность преподавания ручного труда. Кэрол же сидела возле Гая за обеденным столом и маслила кукурузные зерна. Он задумчиво посмотрел на нее, и она решилась:
– Гай, вы хотите помочь мне?
– Чем, друг мой?
– Я и сама не знаю!
Он ждал.
– Я хотела бы, чтобы вы помогли мне разобраться, откуда этот мрак, обступающий всех женщин. Серый мрак и лесная чаща. Все мы затеряны во мраке, десятки миллионов женщин – молодые жены преуспевающих мужей, служащие женщины в белых воротничках, бабушки, выползающие только к чаю, жены обездоленных шахтеров, фермерши, которые с искренним удовольствием сбивают масло и посещают церковь. Чего мы хотим, и что нам нужно? Уил Кенникот сказал бы, что нам нужна куча детей и побольше забот. Но дело не в этом. Ту же неудовлетворенность испытывают женщины, у которых восемь детей и которые ожидают еще одного – вечно еще одного. Вы встретите эту неудовлетворенность среди стенографисток и поденщиц, так же как и среди девиц, оканчивающих колледж и мечтающих избавиться от опеки милых родителей. Чего нам надо?
– По существу, я думаю, что вы похожи на меня, Кэрол! Вы хотите вернуться в век изысканных манер и спокойствия. Вы мечтаете о том, чтобы вновь воцарился хороший вкус.
– Только хороший вкус? Царство презрительно-надменных? О нет! Мне кажется, что все мы хотим одного и того же, все, все: фабричные рабочие, и женщины, и фермеры, и негры, и азиатские колонии, и даже кое-кто из высших слоев общества. Это общий всем классам дух протеста людей, которые слишком долго ждали, слишком долго выслушивали увещевания. Мне кажется, что мы хотим более осмысленной жизни. Нам надоело маяться, спать и умирать. Нам надоело видеть, что лишь незначительное меньшинство людей могут делать то, что считают нужным. Нам надоело вечно откладывать надежды до следующего поколения. Нам надоело слушать политиков, пасторов, осторожных реформаторов (и мужей тоже!), ласково уговаривающих нас: «Спокойно, спокойно! Будьте терпеливы! Ждите! У нас уже разработан план Утопии: дайте нам еще немного времени, и мы проведем его в жизнь; доверьтесь нам, у нас больше опыта!» Они говорят это уже десять тысяч лет. А мы хотим Утопии теперь же и хотим приложить руки к ее осуществлению. Мы хотим… всего и для всех! Для каждой хозяйки и каждого грузчика, для каждого индусского националиста и каждой учительницы. Мы хотим всего решительно. Хотим, но никогда не получим. Поэтому мы никогда не будем довольны.























