Текст книги "Мокрые под дождем"
Автор книги: Симон Соловейчик
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)
13
Вспоминая те годы день за днем, я переношусь в них так, словно все это происходит сегодня, сейчас, только где-то в другом месте; словно сегодняшнюю мою жизнь отделяет от прежней не время, а пространство. Запреты времени рухнули, и я вернулся в ту жизнь – но с нынешним моим сознанием. Вот это новое сознание позволяет мне понять, что случилось с Сережкой.
В книгах и газетах пишут о людях, которые жалеют, что поздно они родились: все уже открыто и белых пятен на карте не осталось. Сам я таких людей не встречал и не очень верю, что они есть. С Сережкой, во всяком случае, было наоборот: он видел перед собой слишком много «белых пятен», торопился – впереди очень много дел, которые надо сделать… Потому он так яростно спорил с дядей Мироном.
Это можно расценить как великое самомнение, как зазнайство, но Сережке действительно казалось, что мир только создается, что он лишь поднимается вместе с ним, Сергеем Разиным. У него было ощущение человека, проснувшегося до зари, раньше всех. Еще темно, еще звезды в небе, а он проснулся и взялся за работу, пока все еще спят. Не для того, чтобы кого-то перегнать, – для того, чтобы успеть сделать работу.
Не в учебник по матанализу окунулся Сережка, – он бросился в кипящие котлы, как Иванушка-дурачок. Его мыло и катало, шпарило и чистило, продирало до слез и до крови. К счастью, он вышел живым и невредимым. При четвертом или пятом чтении толстой своей книжки он сумел сначала выделить те определения, которые понять совершенно необходимо; потом – постепенно – незнакомые раньше слова стали привычными. Не понятными, а только привычными, – но это уже было кое-что. Термины не пугали, создавалось некоторое представление о том, в каком отношении они находятся между собой. И чем понятнее, тем интереснее становилось, и с еще большей страстностью кидался Сережка на книжку, и появлялось чувство облегчения, а потом и удовлетворения.
Почти год ушел на матанализ, но теперь Сережка знал, что нет на свете науки, которой он не мог бы преодолеть. Науки-то, конечно, есть куда более сложные, чем матанализ, однако соотношение сил между Сережкой и любой из наук изменилось. Оно было в пользу Сережки. Ему могло быть труднее прежнего, но страшно ему уже не было. Людям, не погружавшимся в математические дебри, они кажутся непроходимыми. Но ведь на самом деле как только ты овладел одной ступенькой, она становится для тебя пустяковой и обычной. Вот следующая действительно представляется дебрями, джунглями, особенно если не читать книгу, а листать ее. Но смелые люди говорят, что опасность никогда не надо рассматривать, ибо, чем больше ты будешь приглядываться к ней, тем меньше она будет нравиться тебе. Бросайся вперед, и ты увидишь, что опасность не так уж велика, как казалось сначала.
Так и в математике, и в физике, и в каждой науке. Человеку, которому предстоит по водосточной трубе забраться на пятый этаж, это предприятие представляется неосуществимым. Но для того, кто уже вскарабкался до третьего или четвертого этажа, дорога вверх хоть и опасна, но все же возможна – хотя бы потому, что психологически он уже приладился к этой самой трубе и его подбадривает то, что часть пути уже позади.
Я нарочно избрал такой странный метод забираться в квартиру, потому что он больше всего похож на то, что делал Сережка. Не по пологим ступенькам (в конце концов, тысячи людей изучают вещи куда более сложные), а головокружительную, опасную дорогу избрал он себе, подгоняемый нетерпением и любознательностью.
В конце восьмого класса Сережка чуть ли не сутками сидел в своей комнатке при свете лампы на решетчатой ножке. Рыжая тетрадь дяди Мирона лежала перед ним. Тетрадь для открытий. Сколько раз Сережка представлял себе, как на страницах ее проступают длинные и красивые формулы. Между формулами небрежно обронено: «Отсюда следует…», «Что и требовалось доказать…» Но что требовалось доказать?
Сережка оставлял книги и ложился на раскладушку. Заложив руки под голову, думал.
Строгое, горестное лицо девушки с обложки «Туманность Андромеды» вставало перед ним. Эпсилон Тукана. Тысячи световых лет… Фантастика? Вот сейчас, сию минуту, где-то там, в пространстве, действительно плывет эта красная звезда, и, может, в это самое мгновение кто-то тоже рвется мыслью сюда, к далекой планете Земля. Все фантастическое. Но ведь звезда-то есть, не эта, так другая, и люди на ней есть… Как же это может быть, чтоб они были недосягаемы, – чего же тогда стоит ум человека?
Когда читаешь школьный учебник физики, все на свете представляется решенным и ясным, ну, если не тебе, то хоть кому-нибудь. В тех книгах, что читал Сережка, все было по-другому. «Этот вопрос еще не решен», – вдруг суховато сообщал автор. Сережке казалось: стоит только сосредоточиться, сконцентрировать умственную энергию на какой-то точке – и блеснет озарением счастливая, великая мысль.
Но озарения не наступало, мысль не приходила.
Пробиться, прорваться, победить!..
14
Одно меня смущало в Сережке: его крайняя замкнутость, одиночество. Я говорил уже, что в классе он ни с кем не подружился. Витька Лунев, наш общественник в оппозиции, пробовал было завязать с Сережкой какие-то отношения, но у него, конечно, ничего не получилось.
Витька в ту пору был одержим идеей «внимательности». Это мама его, человек весьма общественный, подсовывала ему одну высокую идею за другой, и, если бы я писал о Витьке, я смог бы четко выделить «период луневской внимательности», затем «период принципиальности» и в конце школы, перед самым выпуском, – «период деловитости».
Внимательность Витьки я испытал на себе. Вдруг ни с того ни с сего он явился ко мне домой, просто так, и расхвалил беспорядок на моем письменном столе (подробно рассказав при этом, какими способами его мама поддерживает чистоту в доме), отметил мои литературные способности (и прочитал несколько своих стихотворений), страшно огорчился оттого, что я не умею танцевать, и взялся учить меня. Он зазвал меня к себе и вправду учил, а мама его одобрительно посматривала на нас и не переставая хвалила мою восприимчивость и чувство ритма.
Меня никто никогда не хвалил в глаза (боюсь, что за глаза тоже), и я был несколько ошарашен. Я и подумать не мог, что в наше время и не в романе каком-нибудь, а в самой что ни на есть действительности люди льстят, – я еще не встречался с лестью и не знал, как она выглядит. И, конечно, не понимал, что Витькой движет не интерес ко мне, не внимание, а идея внимательности к товарищам. Мама ему внушила, что он должен быть внимательным к товарищам.
Через неделю или две (не помню точно), подойдя на перемене к Витьке, я обнаружил, что он смотрит мимо меня, что он сегодня занят и вообще занят в ближайшие дни, – доза причитающегося мне интереса была исчерпана, и Витька перенес свою заботливость на Мишу Беленького. Кажется, Витька и его учил танцевать, а мама Лунева (Мишка мне рассказывал потом) говорила, что Мишины математические способности несомненно сказываются на чувстве ритма.
Я не понес ощутимых потерь – я наблюдал за маневрами Витьки с недоумением, другого чувства они у меня не вызывали.
Но когда Лунев подошел к Сережке – искоса поглядывая на меня и немножко нервничая, оттого что я рядом, – я насторожился. Мне хотелось предостеречь Сережку. Однако помощи моей не потребовалось.
– Ты очень умно отвечал, – сказал Лунев и посмотрел на Сережку почти хмуро, чтобы тот оценил похвалу и понял, как трудно ему, Луневу, говорить это, но не сказать он не может, ибо честен и прям душою.
Сережка добродушно улыбнулся:
– А ты бы так не смог?
– Нет, – прямо сказал Витька. – У меня другая манера отвечать. – И тут он не удержался и начал длинно рассказывать про свою манеру отвечать.
Сережка слушал его, скучнея на глазах, потом перебил Лунева, извинился и убежал куда-то.
Витька недовольно посмотрел на меня, потоптался и ушел ни с чем.
Я подумал тогда, что у Сережки появился первый враг, – это ничего, это уже что-то!
На том дело и кончилось.
Но вот с кем Сережка нашел общий язык, так это с нашими баскетболистами. Как удалось ему добиться их признания, не сближаясь с ними, – до сих пор не понимаю. Однако никто из них не смел подшучивать над Сережкой, говорили с ним уважительно. Если бы он захотел, он сразу был бы принят в их компанию. Да только Сережка нисколько не дорожил их хорошим отношением.
Я спросил Сережку однажды, не чувствует ли он себя одиноким. Сережка задумался.
– Понимаешь ли, слово «одиночество» предполагает не только то, что ты один, а еще и другое: что тебе при этом плохо, – сказал он. – Одиночество – это когда тебе плохо. А мне не плохо, – улыбнулся он.
– Но ведь один не проживешь, – сказал я. – И вдвоем с математикой тоже.
– Не знаю, – сказал Сережка. – Не вижу проблемы.
Но проблема все-таки возникла…
Я понял это следующей осенью, когда мы вновь встретились с Сережкой после каникул.
15
Если бы я не сознавал скромности моего труда, я бы, пожалуй, гордо вывел бы перед этой главою: «Часть вторая». Собственно, мне придется теперь писать о новом человеке. Такая резкая перемена произошла в Сережке за лето между восьмым и девятым классом.
Это было для него очень интересное лето. Отец взял его с собой на строительство железной дороги, где предстояло произвести серию взрывов. Отец рассчитывал взрывы так, чтобы грунт лег прямо в полотно будущей дороги, и Сережка, как я потом узнал, сидел вместе с ним, пытаясь понять эти расчеты. Сережке было хорошо с отцом и вообще среди взрослых. Он вызывал интерес. Кажется, чувство равноправия было у него врожденным – он никогда ни к кому не приспосабливался, не был снисходительным или, наоборот, почтительно вежливым. Я понял цену этой естественной независимости лишь после знакомства с дядей Мироном.
Сережка и думать не думал, чтобы хоть кто-то вокруг него не знал той сложной духовной жизни, какою он жил сам. Он считал доступный ему уровень размышлений и исканий совершенно естественным, нормальным, даже заурядным – не стоящим каких бы то ни было обсуждений. Дело было не в скрытности, а в уважении к любому, кто оказывался рядом. Уважение всегда отдает холодком, требует соблюдать известное расстояние.
Как бы там ни было, но уже своим первым нечаянным прикосновением к моей жизни Сережка дал мне больше, чем десяток друзей разных лет. Друзья были и откровенны, и внимательны, я ссорился и мирился с ними, проводил и провожу часы и дни. Но это обычные отношения. Они поддерживают лишь полубодрствующее состояние духа, не требуя никакого напряжения ума и чувства. Сережка бывал и невнимательным ко мне, но он показал, что значит духовная жизнь, – я не подозревал о ее существовании.
Старшие принимали Сережку как ровесника. Но большую часть времени он проводил один. Другим, для того чтобы измениться, обогатиться, обязательно нужно общение, нужны какие-то толчки и подталкивания извне. Мне, во всяком случае, это необходимо. А Сережке в ту пору достаточно было лишь остаться одному – он черпал силы для развития внутри самого себя, прислушиваясь к себе. И не было никого вокруг, кто, увидев его задумчивым, приставал бы с участливыми расспросами: «Что с тобой? Ты грустен? Отчего ты молчишь?» Задумчивость принято считать признаком недомогания, она почему-то кажется неестественной или опасной. Очевидно, предполагается, что если человек начнет думать, то ни до чего хорошего он не додумается.
Сережка много читал в это лето, хотя слово «много» в данном случае означает не совсем то, что принято. Вместе с учебниками он взял с собой только две книги: «Туманность Андромеды» и пьесы Шиллера. И вот эти-то две книжки Сережка много читал. Я всегда удивлялся ему: как он может читать одну и ту же вещь дважды или трижды в год? Роман Ефремова он только на моей памяти перечитывал не то десять, не то двенадцать раз; так же читал он в то лето и «Разбойников» Шиллера, легко переносясь откуда-то из двадцать пятого века в век восемнадцатый и обратно. Потом он долго говорил со мной о том, что объединяет прошлое и будущее – благородство, и о том, что книги вообще не бывают привязаны к определенному времени, и почему интереснейшие слова о необходимости преступать законы Шиллер вложил в уста дурного человека, и так далее, и так далее. Хотя я читал и Ефремова (после Сережки), и Шиллера (тоже по совету Сережки), я никак не мог уследить за ходом Сережкиных мыслей – он вычитывал в книгах такое, чего, по-моему, вовсе не содержалось в них.
И все это вместе – речи Карла Моора и скитания Мвена Маса по Острову Забвения, жизнь среди взрослых, степное небо (оно не над головой, как в городе, а всюду – впереди, сзади, справа, слева) и взрывы в степи, – все это, вместе взятое, потрясло Сережку, привело, в свою очередь, к взрыву, направление которого рассчитать было бы трудно.
Но прошло немало времени, прежде чем я узнал, в чем дело. Чуть ли не год. Да, точно год.
Оказывается, там, на стройке, работал студенческий отряд. И вот уже на прощальном вечере в школе, которую выстроили студенты, Сережка и увидел ее. Трое ребят играли в углу большой комнаты – саксофон, гитара и ударник. Можно представить, что это была за музыка, но все веселились и плясали не переставая. Когда весело, всякая музыка – музыка. И вот…
Сережка, видно, так часто перебирал в памяти этот вечер, что когда он рассказывал, я видел все воочию. Словно это происходило со мной. Я сразу представил себе ту девчонку… Она танцевала одна. Перед ней кто-нибудь крутился, вокруг невесть что творилось, а она – одна, сама по себе, ушла в глубь себя. Танцует, и все в ней такое милое, все жизнь, сила, чистота необъяснимая…
Я понимал Сережку. Я ведь тоже мечтал о такой. Чтобы она была самая первая красавица, и самая первая умница, и самая нежная и добрая… и чтобы она была совсем одна, ничья, чтобы она ни от кого не зависела. Видеть не могу, когда девчонка от кого-то зависит.
Сережка говорил, что она была не просто красивой – красавицей, и стройная, и крепкая, и нежная. Но она была сама по себе… Все ловили ее взгляд, все улыбались ей, а она смотрит – будто никого не видит, и ни одному взгляду не ответит, ни одной улыбке не улыбнется, слушает, что у нее там, в ее душе.
– И тебе не улыбнулась? – спросил я.
– Мне? А кто я? Музыканты утомились, все разбрелись. Мне бы подойти к ней, а я не могу. Сижу и смотрю на нее, смотрю как завороженный, – говорил Сережка.
– А дальше что было? – спросил я.
Сережка ответил не сразу.
– Я не ложился в ту ночь, я все время был там, даже когда все разошлись и она исчезла куда-то. Она позже всех оставалась. Гитарист был, она, еще трое или четверо и я. Мы пели, и она тоже пела тихонько, я смотрел на нее, смотрел – потом она куда-то исчезла. Вышла и не вернулась. И все разошлись. Утром они уезжали. Подали машину. Она вышла с рюкзаком. Их никто не провожал. Я один стоял и смотрел на нее. И уже когда машины совсем было отправились, она вдруг повернулась ко мне и улыбнулась. Потом выпрыгнула, подбежала ко мне, руку протянула, прощаясь, и в глаза заглянула. Что я увидел в ее глазах, Саня, это передать невозможно. И вот за эту улыбку, за этот взгляд, за это мгновение, за это счастье я не знаю что готов отдать… Машина тронулась, парни застучали кулаками по крыше кабины, чтобы водитель остановил, звали ее. Она оглянулась, еще на меня посмотрела, догнала машину. Я побежал следом, но было поздно. И с тех пор… – Но тут Сережка махнул рукой, опустил голову и сразу сник, смолк, и долго не мог я добиться от него ни слова.
– Я только знаю, что она в Москве, – сказал он. – Я все время о ней думаю, и день и ночь.
16
Сережка как-то разъяснял мне проблему «черного ящика» – есть такое понятие в физике. Дан некий «черный ящик», а что в нем, как он устроен – мы не знаем. Мы можем судить о его устройстве лишь по тому, как прибор реагирует на сигналы извне, что он показывает «на выходе».
Во всей этой истории Сережка был для меня этаким «черным ящиком». Я не знал, что с ним случилось, – я видел только результаты этого происшествия, только последствия.
Теперь, сопоставляя факты, я вижу, что была прямая связь между этим, в то время неизвестным мне событием, которым завершилось лето, и другим происшествием, участником и свидетелем которого я был сам и потому могу рассказать о нем.
Сережка появился в школе, изменившись до неузнаваемости. Я имею в виду не только то, что он коротко остригся, похудел, обветрился и вырос – теперь он был выше всех в нашем классе, и мне, например, приходилось поднимать голову, чтобы посмотреть на него. Главное было в другом.
Сережка стал разговорчивее, мягче, он охотнее проводил со мной время, чаще расспрашивал меня и больше рассказывал о себе. Тут следовало бы подчеркнуть сравнительные степени: «чаще», «больше», потому что эти перемены могли быть заметны только тому, кто знал, до какой крайности изнурения доводил себя Сережка прежде. А теперь – теперь мы иногда даже ходили вместе в кино. Редко, раза два в месяц, но все-таки! Вот именно в кино, в нашем старом «Орионе», с его массивной, под мрамор отделанной колоннадой у входа, и произошла наша встреча с Валькой Дорожкиным.
Это было в воскресенье днем. Что показывали в «Орионе» – не помню, хоть убейте, потому что в зрительный зал мы так и не попали…
Народу в тот день было очень много, очередь заполняла весь подвал, где помещались кассы; подвал тоже был отделан под мрамор. Сережка повернул, лишь только мы спустились к кассам. Но я уговорил его постоять. Пока мы препирались, за нами быстро образовался хвост, и теперь уходить было жалко. Очередь подвигалась не так уж медленно. Решили остаться.
И тут я заметил Дорожкина, того самого, который когда-то писал «контрольную по учителям». Валька стоял подальше, за нами, засунув руки в карманы брюк, и вся его фигура выражала скуку и обреченность.
У меня было непонятное отношение к людям в то время. Люди, про которых я ничего не знал, как бы не существовали для меня и не вызывали никакого интереса. К тому же я слишком охотно пользовался общественным мнением, безмятежно и без сомнений соглашаясь с ним. В глазах нашего класса Дорожкин был двоечником, шутом гороховым, пустым местом. Так, фигура на пятой парте. И для меня само собой разумелось, что Дорожкин – двоечник, шут гороховый, пустое место – ничто.
Но все-таки он был свой, и потому я позвал его к нам – мы с Сережкой были ближе человек на десять.
Валька смотрел, как всегда, хмуро. Не вынимая рук из карманов, плечами и головой он показал на очередь:
– Орать начнут.
Это «орать», конечно, не осталось незамеченным: в очереди тут же стали обсуждать нравы современной молодежи.
Валька состроил рожу – мол, вот видите! – и отвернулся.
Перед самой кассой вдруг началась толчея. Кто-то лез вперед, кто-то вздумал устанавливать цепочку вдоль стены, все смешалось, поднялся шум и крик. Явился администратор, мужчина лет тридцати, с худым, изможденным лицом. Размахивая руками, он начал наводить порядок. Сережка стоял в стороне, я пробивался к кассе и, когда вылез из толпы с билетами в руках, увидел, что Вальку выжали из очереди и теперь оп старался протиснуть плечо на свое место.
– А ты чего еще тут! – вдруг истерично закричал администратор, схватил Вальку и отбросил от себя.
Валька едва удержался на ногах. Его старенькое пальто распахнулось, а может, оторвались все пуговицы.
– Он тут стоял! – подошли мы с Сережкой, и в очереди тоже закричали:
– Стоял тут парень!
– Всех их гнать! – крикнул кто-то.
Дальнейшее случилось в одно мгновение. Валька сбоку подскочил к худому администратору и с выражением отчаяния и решимости что есть силы ударил его в скулу и тут же поставил перед собой острые кулачки, то ли готовясь нанести еще один удар, то ли решив, что администратор будет боксировать с ним.
Но разъяренный администратор боксировать не стал: он схватил Вальку за шиворот и, пиная и подталкивая, ловко сунул его в какую-то дверь рядом с кассой. Валька не успел и рукой шевельнуть, как дверь с треском захлопнулась, скрыв его за собой. Сережка постучал кулаком – никто не отозвался, только изнутри послышался шум.
Все это – от Валькиного неожиданного удара до захлопнувшейся двери – произошло, повторяю, в одно мгновение. Вальку будто слизнуло.
– Ладно, оставь, – сказал я Сережке. – Вечные с ним истории. Психованный какой-то!
У меня в руках были билеты, и звонок уже звенел. Но Сережка так посмотрел на меня, что мне стало не по себе, словно я был больше всех виноват.
Впрочем, я был и вправду виноват. Признаюсь: если бы Сережки не было, я безмятежно пошел бы себе в кино. Валька меня не интересовал. В крайнем случае я легко утешил бы себя размышлениями вроде того, что, мол, и без меня разберутся.
«Орион» своими мощными колоннами смотрел на старый колючий бульвар. Мы поднялись наверх и уселись на скамейке так, чтобы видеть вход в кассы, и там ждали Вальку.
Каждый год бывает несколько дней, которые кажутся праздником осени, когда только и разговоров о том, как все красиво. Это был как раз один из таких дней. Редкая зелень нежно светилась на желтом и красном. Тонкие кривые дубки чернели меж берез. Ребятишки сгребали охапки листьев, швыряли их друг в друга, валялись и кувыркались, опьянев от воли, и голоса их таяли в чистом сероватом воздухе. На боковых аллеях бледные огни вырывались из собранных в кучи листьев; пахло сладкой гарью. Все было тихо в мире, спокойно и медлительно. И мне не хотелось впускать в себя никаких тревог. Я по-прежнему только злился на Вальку. Наше ожидание на бульваре казалось мне бессмысленным.
Мы просидели, наверно, около часу. Вальки все не было. Наконец мы спустились к кассам и вновь подергали ручку проклятой двери. Спросили у кассирши про администратора.
– Давно все ушли, – сказали нам. – Никого нет.
Мы пошли вдоль бульвара.
«Ну, вытолкнули из очереди, – размышлял я, – какая беда? На то и очередь, чтоб там все скандалили. Свое всегда можно доказать, и нечего лезть с кулаками». И я представлял себе, как я завтра буду рассказывать эту историю в классе и все будут смеяться над Валькой и приговаривать: «Герой!»
Но тут мы увидели Вальку… Он шел нам навстречу, по направлению к кино, держась поближе к домам, и что-то нес в руке. Мы подбежали к нему. Валька хмуро посмотрел на нас и остановился. В руке у него был маленький, в полметра, тяжелый ломик.
– Ты куда? – тихо, почти шепотом, спросил Сережка.
– Я его убью, – сдавленно сказал Валька. – Убью! Втроем на одного…
Валька не плакал и даже не жаловался, просто сказал, как о будничном деле, как будто его не били втроем, а так, слегка пожурили: «Трое на одного».
Я помню свою первую реакцию. Мне захотелось, остро захотелось, чтобы в следующее же мгновение все это оказалось шуткой, выдумкой, безделицей, чтобы можно было стереть все это, как стирают с доски случайную чепуху – и следа не остается. Когда я встречаюсь с бедой, первое мое движение – спрятаться от нее, отодвинуться. Особенно если это такая беда, что ничего нельзя сделать. А я чувствовал, что тут как раз такое: ничем не поможешь.
Однако Сережка, видимо, решил иначе. Странно, но Валькино сообщение, казалось, не произвело на него никакого впечатления. Он даже стал спокойнее. Он сразу что-то решил.
– Пойдем, – сказал Сережка и взял Вальку за рукав, торопя его. – Пойдем, пойдем!
Валька стоял перед нами маленький, с землистым лицом, с оттопыренными ушами.
– Я его убью! – со злобой, растягивая слова, выкрикнул он.
– Куда идти, ну куда идти? – заторопился я. – Там никого нет, ушли все. Мы стучались. Спроси у Сережки.
Валька недоверчиво взглянул на Сережку.
– Ушли, – подтвердил тот. – Но где-то же они есть? Пойдем.
И тогда Валька вдруг повернулся и пошел обратно, не обращая на нас внимания. Я даже подумал, что, может быть, Сережка и добивался этого эффекта. Валька был в таком состоянии, что скажи мы ему «не ходи», он бы и на нас замахнулся своим ломиком. Сказали ему «пойдем», и он повернул обратно.
Так мы и шли – впереди Валька с ломиком, за ним мы – до самого Валькиного дома.
Мы шли, и я чувствовал, как Валька презирает и не любит всех нас – и Сережку, и меня, и всех людей вокруг, – и самые отвратительные мысли лезут ему в голову, и он с горькой радостью встречает их, эти мысли, и рисует в уме картины – одну страшнее другой.
И вдруг я понял, что же происходит: Валька не надеется на нас, он не умеет надеяться на кого-нибудь. Вот точно так же, как я считал его пустым местом, – точно так же Валька думал и обо мне. Я не считался с ним, а он попросту презирал меня и всех таких, как я, и может быть, вообще всех. Он жил в своем, своеобразном мире, состоящем из одного человека – из Вальки. И как же ему было там одиноко, в этом его пустынном доме! Наверно, Сережка почувствовал все это сразу, с первого взгляда на Вальку, потому что и с ним, с Сережкой, происходило то же самое…
Собственно говоря, ведь и я в тот день впервые в жизни переживал беду незнакомого мне человека, как свою. В первый раз в жизни. Я-то ведь тоже, оказывается, был сам по себе, один, если не считать Сережки…