Текст книги "У подножия Саян (рассказы)"
Автор книги: Симон Бельский
Жанры:
Научная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)
Корабль мертвых
Земля без борьбы и шума исчезала под тусклой водой, в которой не было отражений света и теней. На черные горбатые холмы испуганно вбежали деревья и кустарники, перепутавшие гибкие, длинные ветви, навалились друг на друга и, окутанные слепыми туманами, медленно уходили под мелкие волны.
Там, где был Амур, в черной вспененной воде мимо нас плыли, извиваясь гибкими телами, длинные змеи; они кружились в пене под берегом так быстро, что трудно было усмотреть за их движениями, развертывались, вытягивались, уходили в глубь и неожиданно всплывали, высоко взбрасывая волны и космы седой пены. По середине реки, обгоняя друг друга, двигались драконы, направляясь то к одному, то к другому берегу, сталкивались с кружащимися в водоворотах змеями, метались и бились на всем необъятном просторе реки, от русского берега до сумеречного Хингана, в ущельях которого всегда лежат туманы и дремлют густые тени ночи.
Две недели дул восточный муссон, нагнавший столько туч, что небо стало черным, как распаханное поле.
Дождь день и ночь шептал что-то напоенной водой земле. – Каждая капля унесла с собой с поверхности океана смутное воспоминание о грозном шуме волн, и теперь они миллионами слабых беззвучных голосов лепетали Амуру и зеленой пустыне о реве и шуме на просторе широкого моря.
Над размытой землей и тусклой водой ползали прозрачные туманы в печальных ответах, принесших, как и дождь, далекое воспоминание о тех берегах, с которых они двигались, гонимые восточными и северными ветрами и бурями.
Мы с Ван-Фангом дожидались парохода на широком пустынном мысе, с двух сторон которого в бешеных извивах кружился Амур, а с третьей медленно росло плоское озеро, затянутое сеткой дождя.
Тяжелый груз Ван-Фанга был разложен на берегу под открытым небом. В два ряда стояли шестнадцать больших ящиков вроде тех, в каких возят яблоки. Стенки их были с широкими щелями, из которых торчали пучки мокрой соломы.
В ящиках лежали шестнадцать китайцев, трупы которых Ван-Фанг везет на родину, в Чифу.
Он сидел на мокрой глине около своего мертвого груза, важный и неподвижный, охватив колени худыми руками и опустив глаза к земле, не обращая внимания ни на дождь, который барабанил по крышам ящиков, ни на Амур, медленно поднимавшийся к вершине обрыва.
Сморщенное желтое лицо китайца казалось страшно древним.
Сколько лет было этому человеку? Пятьдесят, а может быть, триста или пятьсот. В глазах его светилась чуть заметная лукавая усмешка, а худое желтое тело не способно было испытывать ни утомления, ни страдания.
Парохода не было, или он прошел в тумане под стеной Хингана. У берега в пяти шагах от нас стояла широкогрудая пустая джонка с толстомордым драконом на носу, обрубленной кормой и парусами из мочалы, которые лениво трепал ветер.
Я не мог сидеть или лежать неподвижно, как Ван-Фанг и шестнадцать мертвых китайцев. Если нет парохода, можно попытаться переплыть на этой джонке: на высоком берегу нам нечего было бояться дождя и бешеной реки.
Ван-Фанг отрицательно покачал головой.
– Джонку перевернет. Два человека не могут справиться с черной рекой.
– Но что же нам делать?
Острые плечи китайца, к которым прилип бумажный халат, чуть заметно поднялись.
– Ничего не делать.
– Ну, а если Амур поднимется еще выше? Ему остается вырасти на пол-аршина, чтобы проглотить нас всех, и живых и мертвых.
– Да. Остается немного. Шибкая вода.
Мне очень не нравилась покорность Ван-Фанга.
Он способен был спокойно дожидаться, пока косматая вода хлынет на клочок берега и закружит его самого и его ящики. Непонятно было, как этот маленький древний человек мог прожить с своей тупой покорностью, десятки лет скитаясь по безвестной тайге, полной опасностей, разыскивая свой мертвый груз от берегов Тихого океана до Байкала.
Угадывая то, что я подумал, Ван-Фанг поднял на меня свои маленькие глаза и сказал:
– Человек умирает, когда не хочет жить. Кто хочет жить, тот не умрет.
– Вот как! И думаю, что Амур совсем не будет справляться с тем, хотим мы жить или нет. Он проглотит нас, как ветку.
– Дождь, Амур, туманы, все это большой сон, – ответил китаец. – Есть два сна: один настоящий, другой как вода. Ты боишься потому, что тебя обманули видения. Я не боюсь и они не боятся, – Ван-Фанг указал на ящики.
– Ну, им-то нечего бояться! Не попробовать ли нам спуститься на джонке ниже? Может быть, найдем какой-нибудь бугор, куда не достает вода.
– Когда придет время, – ответил Ван-Фанг все с тем же раздражавшим меня спокойствием.
Быстро сгущались лиловые сумерки. Не было уже видно середины реки, где плыли горбатые драконы с иззубренными спинами.
Черные скрутившиеся змеи под берегом поднялись еще выше и, сидя на грязной земле, я видел их извивающиеся тела; слушал, как тихо и ласково сосет вода желтую обвалившуюся глину. Но страха смерти не было. Казалось невозможным и нелепым, чтобы через час или два я был таким же неподвижным трупом, как те шестнадцать китайцев в ящиках.
Мокрая одежда прилипла к телу, ноги давили тяжелые ботинки в комьях грязи. Я сидел под мокрыми кустарниками и думал, что, может быть, Ван-Фанг и прав.
Все это мне снится. Потом придет другой сон и в том сне я буду жить в Китае, Индии или где-нибудь еще, и смутно, как дождь, нашептывающий о шуме моря, вспоминать полузабытые берега, Амур, тайгу, далекую Россию, родную степь, где летом в сумерки в прогретой за день пшенице кричат перепела, по пыльным дорогам идут косари в белых рубахах, где в камышах горланит страстный хор лягушек, густой стеной стоят подсолнечники. Они весь день повертывали свои желтые лица вслед солнцу и теперь смотрят на запад; теснятся несметной толпой, как народ, заблудившийся в пустыне.
Все это станет сном. И мне было безумно жаль того сна, который я вижу тридцать с лишним лет.
– Эй, Ван-Фанг! вода все прибывает, надо уходить!
Китаец не ответил. Он возился около своих ящиков; сквозь всплески реки я услышал визг гвоздей.
– Что ты делаешь?
– Надо поднять крышки. Если черная вода пойдет на берег, эти люди должны встретить ее с открытыми лицами.
Китаец выбрасывал намокшую солому и что-то бормотал, низко наклоняясь над ящиками. Любопытство пересилило у меня страх. Я подошел ближе и взглянул на мертвый груз Ван-Фанга.
– Все эти люди, – сказал китаец, – видели в последней жизни плохой сон. Вдали от родного дома они скитались по тайге; голодали, мерзли, мокли под дождем, и пойдут в новую жизнь, увидят новый лучший сон. Теперь они последний раз спешат к родным полям, где их давно ждут. Но, если черная вода унесет Ван-Фанга, они не будут на него сердиться, потому, что он хорошо делает свое дело.
– Уедем отсюда, – настойчиво повторил я. – Джонка прочна, и на ней можно выбраться к другому берегу.
Ван-Фанг ничего не ответил и молча уселся рядом со своими трупами. Они лежали, обращенные лицами к Амуру и, казалось, жадно, как и мы, слушали отвратительный захлебывающийся шепот воды под крутым берегом.
Было так темно, что я едва различал фигуру Ван-Фанга и тяжелую чащу кустарников, свисавших над водой.
Человек уверен в своем бессмертии сильнее, чем в том, что дважды два четыре. Никто и ничто не может лишить его этой уверенности, и поэтому солдат, который, цепляясь окровавленными руками за колючую проволоку, идет в атаку, так же далек от мысли о своем полном уничтожении, превращении в ничто, как и тот, кто после трудового дня спокойно ложится в свою постель.
На осыпавшемся клочке земли, охваченном бешеной рекой, я все еще не мог представить себе конца. Что-то должно было жить, и никакие волны не могли смыть и унести в разверстый мрак то вечное, что хотело и должно было жить.
– Ну, наш сон плохо кончается! – сказал я Ван-Фангу или кому-то другому.
– Их было много, – равнодушно ответил китаец, – не надо жалеть…
Он вдруг замолчал и потом что-то с волнением заговорил по-китайски. Я не мог понять, к кому он обращается. Все так же лениво хлестала вода в Амуре, все так же кто-то сторожил нас в темноте, в чаще под кустарниками и на широком просторе реки.
– Скорей джонку! – закричал неожиданно Ван-Фанг, испуганным, дрожащим голосом. – Помоги мне поднять их! – он указал на ящики.
– Но ведь таким грузом мы потопим лодку.
– Скорей! скорей! – твердил Ван-Фанг, бегая по берегу, как испуганная ночная птица. – Вот здесь лежит И-Кан. Его ждут дома пятеро детей. Он хочет, чтобы они видели его тело, прежде чем он уйдет.
Вода все прибывала. Казалось, кто-то дикий и разъяренный мечется в гулком мраке, разыскивая тот клочок земли, на котором были мы все, мертвые и живые.
– Скорей, скорей!
Я поднял за один конец мокрый ящик и, осторожно ступая по глине, скользя и обрываясь, пошел к лодке. Дальше мы работали в воде. Ван-Фанг выказал такую силу, какую нельзя было ожидать в его маленьком, худом теле. Я спотыкался, падал, расцарапал себе до крови руки о гвозди, и, наконец, обессиленный, опустился на скамейку в лодке, которая так прыгала и качалась на волнах, что ящики ползли с одной стороны на другую, сталкивались и наваливались друг на друга.
Ван-Фанг перерезал веревку и джонка, подхваченная жадным течением, быстро понеслась к середине реки. Через низкие борта хлестали потоки воды; намокший парус тяжело ворочался и казался злобным существом, которое наваливается мягким телом на меня и Ван-Фанга и напрягает силы, чтобы выбросить нас в певучую, кружащуюся реку.
Тяжелый мрак был полон движения, шороха, каких-то странных голосов, шедших снизу и с боков, перекликавшихся на непонятном языке. Мы то кружились в водоворотах и тогда джонка плыла боком, так что приходилось цепляться за скамейку, то неслись к середине реки и скользили, как в санях с ледяной горы.
Я сидел в тесной дыре между кормой и ящиками, придавленный парусом, оглушенный ударами и толчками, ревом и шумом, уносившей нас воды. Китаец медленно прошел вдоль борта и встал у руля. Я видел полы его халата, раздуваемые ветром, и худые ноги, облепленные комьями грязи.
– Ван-Фанг! – крикнул я и ветер подхватил звуки моего голоса. – Ван-Фанг!
Китаец на руле молчал, но кто-то ответил с другого конца лодки:
– Нельзя говорить! Смотри и молчи.
Я приподнялся опираясь руками о корму, и увидел в двух шагах от меня посредине лодки чью-то высокую черную фигуру и рядом с ней другую. Они сидели, низко склонив крепкие, широкие спины, и мерно поднимали длинные весла.
Люди эти были так близко, что если бы я протянул руку, то мог прикоснуться к их широкополым шляпам и мокрым халатам.
Но страх, перед которым исчезла опасность утонуть в бешеной реке, не позволял мне сделать ни одного движения. Слух и зрение обострились до такой степени, что сквозь завывания ветра под стеной Хингана я отчетливо слышал, как скрипят весла в уключинах, как переливается вода на дне лодки под ящиками; видел или угадывал, что должен был видеть, лицо китайца на корме. Оно казалось мне хорошо знакомым. Неожиданно я вспомнил И-Кана! Я долго смотрел на его широкий лоб, большие, крепкие скулы, когда мы переносили ящики в лодку.
Свернулся или упал сорванный ветром парус. Кто-то стоял рядом со мной, указывая гребцам куда-то вправо, в мечущийся и ревущий мрак под скалами. Лодка скользнула мимо двух зубцов, глубоко выставлявшихся из воды, черпнула полным бортом, медленно прошла под деревьями, цепляя мачтой за ветви и, вздрогнув, остановилась, уткнувшись носом в песок.
Я позвал Ван-Фанга и, не дождавшись ответа, прыгнул на хрустящий песок. С невыразимой радостью ухватился за гибкие ветви, за неподвижные камни.
– Я здесь! – крикнул снизу Ван-Фанг, оттуда, где я видел мерно раскачивающуюся вершину тонкой мачты. – Надо привязать джонку. Вода может еще подняться.
Через час мы сидели у костра, в который валили целые деревья, сломанные бурей.
– Пусть он горит выше и ярче! Пусть радостно пламя осветит весь мрак ночи, черную реку и тот далекий берег!
Прямо перед нами была стена Хингана, вся в зеленых кудрявых шапках, по которым плясали отблески света. Внизу, освещенная до мельчайших подробностей, качалась джонка со своим мертвым грузом. Рядом с ней на черной морщинистой воде горело пурпурное пятно.
– Теперь наш сон будет продолжаться, – сказал я. – Амур сюда не достанет.
Мудрое древнее лицо Ван-Фанга улыбнулось.
– Да, мы были между двумя снами, но наше время еще не пришло.
Особенный вкус страны
I
– Страны, как напитки и кушанья, бывают очень различного вкуса – пресные, соленые, горькие, от которых щиплет во рту и выступают слезы; бывают земли ядовитые, как укус скорпиона, но есть и такие, отрава которых приятна и входит в человека легко и свободно, как вот эта смесь спирта и коньяка, сдобренная лимоном и ванилью! Так ли я говорю?
Пассажир из каюты № 17 выпил большую рюмку чудесного напитка, который стоял перед ним в графине из розового стекла, и продолжал, обращаясь к № 13, молодому человеку, ехавшему на службу из Петербурга в Петропавловск.
– Вы окончили лицей (он сказал «ликей»), прочитали или краем уха слышали от других много вздора о климате, природе, инородцах, ископаемых и прочих богатствах этого края, и все это не поможет вам здесь вот настолько, – № 17 встряхнул рюмку, на дне которой оставалось несколько капель противолихорадочной настойки, помогающей, впрочем, и при холере, унынии и крушении всех надежд и упований.
Юный чиновник улыбнулся и спросил:
– Как же познакомиться со вкусом страны?
– Пробуйте ее! смакуйте, как остяки гнилую рыбу, – кончиками пальцев, языком; обоняйте ее запахи и когда вас начнет тошнить, будет довольно! Мне повезло больше, чем вам. Десять лет тому назад я первый раз ехал по Амуру, как теперь едете вы, с той, весьма существенной разницей, что вы знаете, куда и зачем едете, и в Петропавловске попадете в такую же канцелярию, в какой сидели бы и в Петербурге, а я тогда потерпел крушение, затонул на такой глубине, что вытащить меня на поверхность не могли бы все водолазы. В житейском море есть, знаете, такие неизмеримые пучины! Когда человек в сорок лет погружается в глубину, ему еще не хочется умирать и он пытается начать новую жизнь. Об Амуре я знал тогда побольше вашего. Настроение у меня было скверное и очень скоро у меня начались ссоры с капитаном парохода, бывшим лоцманом, матросом и парикмахером где-то на золотых россыпях на Витиме в то время, когда там каждый бродяга таскал за пазухой мешок с золотым песком.
Кто знает вкус Сибири, тот сразу поймет, что профессия брадобрея при таких условиях давала чертовские доходы.
С намытыми сокровищами, тщательно запрятанными в лохмотья, вы возвращаетесь из тайги на свет Божий и по пути заходите к цирюльнику, чтобы придать себе подобие человека и снять столько волос, что ими можно было бы набить пару подушек. За вами плотно затворяется дверь, и вы остаетесь с глазу на глаз с каким-нибудь беглым каторжником, вооруженным бритвой, который отлично знает, что вы нагружены золотом, как несгораемая касса в банке.
– Садитесь! будьте любезны, поднимите голову… еще немного! Благодарю вас, теперь довольно.
– Что вы делаете!.. Кркркркр… хрхр… и все кончено.
Ваша душа парит над землей, а кауфер роется в лохмотьях, вытирает кровь, прячет золото и труп. Потом раскрывает двери, смотрит на пыльную дорогу, по которой бредут новые золотоискатели, и с любезной улыбкой приглашает:
– Пожалуйте бриться!
Все происходило именно так, как я вам рассказывал.
На Витиме у одного брадобрея нашли в подполье поминальную книгу, в которую этот благочестивый человек занес имена сорока убитых, и там же отыскали их трупы. Ну так вот, капитан, о котором я рассказываю, был именно такого сорта парикмахером, но, должно быть, повел свое дело неосторожно, бежал с Витима и пристроился на пароходе, сначала в качестве матроса.
Ссоры у нас начались из-за буксирного каната, которым была причалена к пароходу огромная баржа. Канат этот на неудачных поворотах, как удав, носился по всему судну, сбивая с ног пассажиров, хлестал по бортам, выбивал стекла в каютах и наконец задушил одного почтенного лысого господина, никому не сделавшего ни малейшего зла.
Он умирал на наших глазах, раздавленный и истерзанный как муха, у которой отрывают лапки и крылья. Чаша моего терпения переполнилась. Я поднялся на мостик и сказал убийце, что отставной штабс-капитан Крымзов не позволит в своем присутствии давить людей, как бродячих собак. Посмотрели бы вы, что сделалось с бывшим парикмахером! От бешенства его широкое лицо начало менять цвета, как надувающийся мыльный пузырь. В одну минуту оно из красного стало зеленым, потом желтым и, наконец, синим.
– Здесь хозяин я, и никто не смеет рассуждать о моих поступках! – кричал он, захлебываясь от ярости.
– Вы не дагомейский король, и ваши прежние занятия в роли цирюльника не дают права…
– Я вам покажу свои права! – закричал капитан, и… что вы думаете, он сделал со мной? Ну вот вы, молодой человек, не знающий вкуса этой страны, ответьте на мой вопрос. Никогда не догадаетесь! Он немедленно высадил меня на необитаемый берег, и вслед за мной с лодки полетели чемодан, бутылка с коньяком и картонка с новой шляпой.
Пароход ушел, и в первый раз в жизни я понял справедливость мудрого изречения, что лестница бедствий человеческих нигде не оканчивается. Сколько бы вы по ней ни спускались, ниже всегда остается еще одна ступенька.
– Как же вы выбрались из этого положения? – спросил № 13.
– Как выбрался? Я поступил так, как поступил бы на моем месте каждый разумный путешественник: я решил двигаться от берега в глубь страны. Но вот тут-то и оказалось, что я имел такое же представление о крае, какое вы имеете о вкусе трепангов. Я еще не пробовал ее, и все свои знания основывал на книгах, а это все равно, что стараться опьянеть, изучая по энциклопедии действие вина.
По книгам полагается, что от берега начинается земля, и, так или иначе двигаясь по ней, человек стремится в глубь страны.
Я немедленно убедился, что все это вздор, вздор по крайней мере в этом крае. Во-первых, не было никакого берега, так как рядом с Амуром, отделенная от него небольшой грязной возвышенностью, начиналась другая река, за ней третья и так далее. Все они соединялись широкими протоками; всюду блестели озера, над болотами качались высокие травы, и вся эта земля, если ее можно назвать землей, была в каком-то полужидком состоянии, точно глина, замешанная для выделки кирпича. Во-вторых, никоим образом нельзя было уйти в глубь страны, так как Амур, рассыпавшийся на тысячу протоков, оканчивался неизвестно где, и я мог блуждать все лето, отыскивая выход из этого водного лабиринта.
И так я сидел в месиве из глины, на своем чемодане, и мне предстояло либо утонуть, либо умереть голодной смертью. Я выбрал первое, и, связав в узел платье, двинулся вниз по течению, переходя вброд мелкие протоки и переплывая глубокие. Через час я уже лишился своего узла, который смыли волны и унесли в Амур с такой скоростью, что, прежде чем я успел выбраться из воды, мое платье вылетело из устья притока и неслось к китайскому берегу, к подножию мрачного Хин-Гана, ныряя в стремительных водоворотах. К счастью, погода стояла жаркая, хотя беспрерывно шел дождь, как он льет теперь.
Может быть, кто-нибудь другой и растерялся бы на моем месте, утратил необходимую бодрость, но я обладаю одним драгоценным качеством, – чем сильнее несчастия, постигающие меня, и чем они неожиданнее, тем быстрее вырастает моя энергия и сообразительность.
Подумайте только, я был голый, как яйцо, и находился среди пустыни, в которой вода, еще не отделилась от суши.
Тут я первый раз почувствовал истинный вкус этой страны! Избавлю вас от описания лиловых облаков, туманов, которые шатались по всей равнине, дождей всех сортов, барабанивших по деревьям. Я не желаю прибегать к тем штукам, при помощи которых сочинители обманывают своих читателей, продавая им ложь в такой упаковке, которая придает ей вид действительности. Скажу сухо и без прикрас, – на три недели я превратился в земноводное существо: плавал, нырял и жил то в воде, то на земле, как черепаха или лягушка. Питался рыбой, кореньями, ягодами и зайцами, которые во множестве спасались на маленьких островках и боялись воды больше, чем меня. По правде говоря, я начал привыкать к такого рода жизни. Мучило только отсутствие табака и соли. Понемногу я подвигался все вперед и, наконец, выбрался к становищу гиляков, которые приняли меня очень радушно и снабдили меховой одеждой чрезвычайно простого покроя, вроде мешка с отверстиями для головы и рук. Эти добрые люди не имели никакого понятия о том, что лежало за пределами их болота. Все их сношения с цивилизованным миром ограничивались тем, что раз в год к ним приезжал становой пристав и собирал с них что-то вроде квартирного налога. Они не знали той страны, откуда являлся этот пристав, которого они называли «большим начальником», но исправно платили дань, размеры которой устанавливал по своему произволу все тот же пристав. В их жизни он был таким же неизбежным явлением, как тучи, комары, дожди и морозы. С этим ничего нельзя было поделать!
К моему счастью, пристав должен был приехать через две недели, и в течение всего этого времени я обучал гиляков русскому и французскому языку, употреблению ножей и вилок и даже танцам.
Если я сказал хоть одно слово неправды, то пусть до конца моих дней не выпью ни одной рюмки коньяку!
– Удивительно, – сказал молодой человек после небольшого молчания.
– Не удивляйтесь! История вроде этой была не со мной одним. В Благовещенске все знают о том, как тамошний начальник переселенческого управления, – слушайте, я называю все обстоятельства дела – лишился, подобно мне, при переправе через реку всей одежды и голый, искусанный тучами комаров, опухший блуждал в девственном лесу, пока не наткнулся на охотников.
– Удивительно, – еще раз сказал чиновник. – Ну, а Камчатка, куда я еду? вы бывали там?
– Камчатка!.. Из окна губернского правления в Петропавловске вы не получите ни малейшего понятия об этой стране, и только, если с вами случится, от чего Боже вас упаси, такая история, какая произошла с стариком Пискуновым, вы будете знать, что такое Камчатка.
– Может быть, вы расскажете?..
– С удовольствием, но только перейдемте на палубу. Проклятый дождь, кажется, перестает!
Мы вышли из каюты и сели за столик на галерее парохода, куда матрос принес новый графин с коньяком для рассказчика.
Бледные лучи солнца скользили по темной зелени на берегу, блуждали по черной реке, отыскивая на воде и на земле такую полоску, на которой они могли бы рассыпаться в яркие краски, и, наконец, бросив бесплодные поиски, скрылись в серых тучах, похожих на стальные фермы гигантского моста, перекинутого через все небо.
– История, которую я буду рассказывать, – начал наш спутник, – сразу приготовит вас к жизни на Камчатке лучше, во всяком случае, чем все энциклопедические словари. Все разыгралось на моих глазах, точнее, я видел середину происшествия, но это все равно! так как конца никто не знает, а начало известно в Петропавловске сотне достоверных свидетелей.
Если вы будете смотреть на волны, молодой человек, то и я не стану рассказывать! Это происшествие такого сорта, когда от слушателей требуется полное внимание и большая доля воображения!
Я жил в ту зиму на стоянке Кой-Ран (по-русски – мерзлая земля) и по поручению одного американца занимался скупкой пушнины. Кругом расстилалась пелена твердого снега, которая в короткий день казалась синеватой, а вечером при заходе солнца окрашивалась в оранжевый цвет. Торговать с камчадалами очень трудно. Они запрашивают за шкуры зверей ни с чем не сообразные цены и постепенно доходят до настоящей стоимости вещи. Все равно как если бы в мелочной лавке с вас спросили за фунт сахара тысячу рублей, и когда вы и продавец накричались бы до хрипоты, до звона в ушах и красных кругов в глазах, то получили бы товар за пятнадцать копеек.
Я, впрочем, не обижался, так как скука там была такая, что от нее дохли даже выносливые камчатские собаки. Торг происходил примерно таким образом.
В мою юрту являлся какой-нибудь камчадал, садился на корточки и бережно расстилал перед собой шкуру песца.
– Хорошо! Что ты желаешь получить за этот товар?
Камчадал закрывал глаза и, раскачиваясь справа налево, начинал вслух мечтать о всех тех вещах, которые он хотел иметь, или о таких, которые видел во сне.
– Ты мне дашь три ружья, бочонок водки, большое зеркало, дюжину ножей, сто локтей сукна синего и сто красного, ящик сальных свечей, лодку, сани, упряжку собак и двух жен и… – он на минуту останавливался, – отдашь мне такую шкуру, как эта!
Я брал песца и выбрасывал его на снег. За ним исчезал охотник, но через полчаса его голова в меховой шапке опять появлялась в узком отверстии, служившем дверью и вентилятором.
– Слушай, Пин-Тан (они звали меня Пин-Тан – красная рожа, но я не обижался).
– Слушай, Пин-Тан, мне не нужны жены, но зато ты дашь мне твои часы и два самовара.
– Убирайся! За твой товар ты получишь одну сальную свечу и полбутылки водки.
Охотник делал такой вид, как будто я его смертельно обидел, исчезал со своим песцом, но через час являлся с дядями, племянниками, тетками, женами, и все они начинали торговаться, перекрикивая друг друга. Я прибавлял для женщин их любимого лакомства – кусок или два яичного мыла, и дело кончалось. Мыло они съедали тут же, не выходя из юрты. Страсть их к этому тонкому лакомству была так велика, что я прятал обмылки и никогда не оставлял в тазу мыльную воду, чтобы не возбуждать ссор или драк из-за этого напитка.
В то время, когда я занимался торговлей в глубине Камчатки, в Петропавловске готовилась экспедиция внутрь страны. Во главе ее стоял действительный статский советник Пискунов, присланный на свою погибель из Петербурга для обсуждения мероприятий по поводу введения в крае нового управления.
Говорят, что это был безобидный близорукий господин, немного глухой, постоянно улыбающийся и чрезвычайно решительный. На свою беду, Пискунов жестоко обидел лучшего погонщика собак, крещеного алеута, Яшку. – Он приказал вымыть этого человека в теплой ванне и, когда трое стражников купали алеута, генерал читал ему лекцию по гигиене и в заключение велел следить, чтобы Яшка каждую субботу брал ванну, а по утрам мыл лицо и руки. Эта была тяжкая обида, которую неспособен перенести ни один уважающий себя погонщик собак! Если бы Пискунов лучше знал Камчатку, он никогда бы, даже для спасения своих детей, не решился на такой поступок. Дело в том, что закутанные в меха бродячие инородцы далекого севера представляют по своему характеру помесь оленя, белого медведя, лисицы и зайца. Смотря по обстоятельствам, преобладает любое из этих животных, и смена их совершается иногда с такой быстротой, что ошеломляет европейца, не успевшего уловить, в какой момент произошло превращение безобидного трусливого животного в хищника с острыми когтями.
Алеут надел на свое вымытое, навеки опозоренное в ванне тело меховой магазин, нахлобучил шапку до подбородка и ушел, поклявшись отомстить обидчику.
И день мести настал!
Накануне выступления экспедиции генерал пожелал поучиться езде на собаках. Был прекрасный наст, снег лежал, как сукно на бильярдном столе. Таинственная синяя пустыня манила в свою глубину, так что кружилась голова и являлось такое чувство, какое бывает, когда смотришь вниз с высокой колокольни, удерживаясь за расшатанную решетку. Легкую нарту покрыли ковром, запрягли в нее лучшую потяжку собак с передовым белоногим Алеком, славившимся своей резвостью и силой по всему краю, до берегов Ледовитого океана. Правил, конечно, Яшка, в совершенстве изучивший все тонкости трудного искусства погонщика. Пискунов закутался в шубу, лег так, что его шапка упиралась в спину алеута, и нарта исчезла в снежной пустыне, как ласточка в сумерки!
Ездил ли кто-нибудь из вас на собаках? Нет? Ну, так я должен сказать, что вы не знаете одного из самых приятных удовольствий, доступных человеку в этом мире. Картины райского блаженства описаны жителями жарких и умеренных стран, и по всей справедливости их следовало бы дополнить ездой на собаках. При хорошем снеге и дружной сильной упряжке, вы не чувствуете толчков и тряски, точно скользите над землей, как черное видение, уносящееся над замерзшими равнинами. От быстрой езды путник слегка пьянеет, снег и безмолвие погружают его в дремоту, в которой чудесным образом смешивается реальная жизнь с сновидениями. Тут есть особенный вкус, который знаком только тому, кто тысячи верст, дни и ночи, летел в нарте, уносясь в таинственные страны, где нет ни газет, ни полиции, ни судей, ни благотворительных учреждений, ни чиновников, ни тюрем, ни судебных приставов, ни законов…
– Что же все-таки случилось с этим Пискуновым?
– Сейчас! Он, как, вероятно и вы, не слышал, что упряжные собаки дики, как волки. Они знают своего хозяина и погонщика, а для чужих так же опасны, как волкодавы и овчарки, стерегущие стада в южных степях, или даже еще опаснее, потому что живут впроголодь. На остановках погонщик держит упряжку, пока путник не уйдет в безопасное место. Предоставленные самим себе, собаки заворачивают широкой дугой к путешественнику, набрасываются на него и могут растерзать, прежде чем он сосчитает до десяти. Единственное спасение в санях, так как собаки чувствуют необъяснимое уважение к человеку, находящемуся в нарте, и будут его тащить по снежной равнине, пока хватит силы в их железных мускулах, не знающих усталости. Верстах в десяти от города Яшка остановил свору. Генерал вышел, чтобы поразмяться. Тонконогие псы, точно по команде, закружились на одном месте и молча, оскалив зубы, ринулись к тому месту, где стоял несчастный Пискунов.
– Скорее ложись в нарту! – закричал алеут. – Они съедят тебя вместе с шубой и мундиром. – Путник бросился в нарту, упряжка выровнялась, широкогрудый Алек занял свое место впереди с той важностью, какая свойственна всем лидерам.
– Слушай, начальник! – сказал погонщик, – ты меня вымыл и приказал мыть каждую субботу! Такой обиды не может вынести ни один человек на свете. Я жил сорок лет и ни разу не мылся. Теперь я потерял восемь фунтов веса и буду терять еще по несколько фунтов каждую неделю, пока не исхудаю, как мыло, брошенное в горячую воду. За это я оставлю тебя одного с собаками. Они увезут начальника далеко, к замерзшему морю, потому что передовая собака, Алек, родилась и выросла на краю земли, или даже еще дальше, куда едут по льду одну неделю, другую неделю и третью неделю.
Понятно, что Пискунову все это очень не понравилось, но что, скажите на милость, мог сделать канцелярский человек, закутанный в трехпудовую шубу, лежавший на дне нарты, в пяти шагах от стаи диких хищников, лишенных малейшего проблеска сознания о той разнице, какая была между генералом и первым попавшимся камчадалом? Алеут засвистал, отошел в сторону, и собаки ринулись в мерзлую пустыню с быстротой курьерского поезда, таща сани, в которых стонал и кричал несчастный исследователь Камчатки.