Текст книги "Взгляд Медузы"
Автор книги: Сильви Жермен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)
С первых же дней весны, когда воздух снова насыщается запахами перегноя, мокрой палой листвы и стоячей воды, жабы вылезают из-под старых пней, где они спали всю зиму, и скачут к воде, где когда-то родились. О, эта прекрасная мутно-зеленая вода болот, обрамленная тростниками с лиловатыми султанами, камышами, ирисами и незабудками, с пятнами ряски и прядями водорослей, украшенная белыми водяными лютиками, стрелолистом, кувшинками. Глубокая вода болот – глубокая, как сны, пронизанная струистыми растениями и цветами, полнящаяся округлыми немигающими глазами, что выслеживают тени, скользящие в воде, челюстями, острыми язычками, стремительными, вечно готовыми ухватить добычу, проглотить, пожрать. Вода прадревних снов, темная, зеленоватая, в которой всплывают радужные пузырьки, отсвечивающие золотом, пурпуром и металлической синевой, вода, в которой перемешаны, как в лихорадке, холод и жар. Мертвая вода, в которой кишит неистовая многообразная жизнь. Вода, с поверхности которой смотрят круглые и блестящие глаза лягушек и жаб.
Волшебные воды, из которых в туманные апрельские вечера раздаются бронзовые рыдания. Как будто в королевствах, что погрузились в их илистые бездны, бьют в набат. Как в затонувших городах, где жабы являются одновременно государями и герольдами, кузнецами и звонарями. Любовные песни жаб заунывны и гротескны, они разукрашивают муки желания погребальными звучаниями, аккомпанируют всем другим призывам к спариванию неотвязными басовыми голосами, столь же нестройными, сколь и издевательскими. Так они разоблачают лживость желания, которое является всего лишь низменной и животной потребностью, разоблачают, подобно ребенку из сказки, который осмелился крикнуть: «А король-то голый!» Они подчеркивают смехотворность церемониала любви, почитающегося прекрасным и возвышенным.
Вот серые журавли; самцы, гордо вышагивая, высокомерно задирая на длинных шеях маленькие головки и прижимая пока что крылья к бокам, преследуют нерешительных самочек, еще не сделавших выбора, а потом начинают щегольской балет с почтительными поклонами, прыжками и кружениями, ритмизованный пронзительными трубными кликами. Но и эти торжественные танцы в глазах Люси утрачивали свою прелесть; нет, она старалась не пропускать их, следила за куртуазными па изысканных голенастых танцоров, но неизменно перебарывала в себе восхищение этой грациозностью похоти и насмешливо хмыкала всякий раз, чуть только раздавалось хриплое кваканье жабы, укрывающейся на берегу у воды.
Ей были известны все свадебные обряды, все песни, призывающие спариваться, всех тварей, которые обитают на болотах, в полях и в подлеске. И как бы ни была великолепна роскошь одеяний самцов, призванная обольстить самок, она никогда не могла заставить Люси забыть уродливость акта соития, который следовал за этим. Все любовные ухищрения животных острова Людоеда не были тайной для нее; она научилась выслеживать брачные игры любого вида в любую пору и в любом месте, могла часами сидеть в укрытии и наблюдать брачующиеся пары, будь то насекомые, утки, птахи, зайцы, косули или олени. И неизменно слышала, как их крики, стрекот, пение, рев сопровождается издевательским аккомпанементом заунывных жабьих колоколов. Впрочем, под конец осени, когда холода накрывают землю и животных, жабы покидают болота и сады, возвращаются в свои тайные подземные норы, и голоса их умолкают. Сезон похоти и спариваний кончается, а с ним и время иронии.
К тому же жабы проходят таинственные метаморфозы. Сперва это малюсенькие черные зернышки внутри длинных студенистых лент, подвешенных к водным растениям, из которых вылупляются гладкие юркие головастики; постепенно у них вырастают лапы, они формируются и наконец превращаются в пузатых жаб с бородавчатыми спинами, плоскими головами, на которых выступают круглые золотистые глаза, с горлышками, что способны раздуваться, как мехи, и звучны, как набатные колокола. Поистине, твари эти суть болотные властелины, короли стоячих вод, певцы весенних сумерек.
Они – душа острова Людоеда. Охрипшая душа, в которой дрожит горькая насмешка.
Время Мельхиора давно прошло; старая кроткая жаба, на чьих напевах лежала печать грусти, когда-то была душой надежной и спокойной земли. Ее большущее брюхо напоминало про округлость земли, округлость безмятежных дней детства. Мельхиор умер вместе с детством. И сейчас раздувшиеся горла и животы болотных жаб натянуты, как кожа барабанов войны.
А вот насекомые. Тяжело летающие на закате хрущи, рогатые, как рыжие черти, и прожорливая саранча. Божьи коровки, скорей похожие на зрачки бесенят, чем на Господни творения. Вооруженные матово поблескивающими рогами большущие жуки-олени в черных панцирях с красноватым отливом, под бременем которых они передвигаются, словно бы пошатываясь, точь-в-точь как тяжеловооруженные рыцари. Пауки с тонкими или мохнатыми ногами, величайшие мастера в искусстве безжалостной терпеливости. Свирепые богомолы, самки которых не церемонятся со своими тщедушными самцами. Стрекозы, порхающие среди цветов на своих хрустальных крыльях; в их огромных глазах, составленных из тысяч сверкающих зеркалец, пылает неутолимый голод. Проворные жуки-плавунцы, которые так стремительно ныряют, бросаясь на свою добычу, а затем впрыскивают в нее кислый яд, чтобы, когда тело ее превратится в клейкую субстанцию, было легче ее пожирать.
А есть еще бабочки. Они владыки воздуха точно так же, как жабы владыки стоячих вод. Кстати сказать, Люси подбирает гусениц, как и головастиков, чтобы наблюдать за их развитием и метаморфозами. У нее есть аквариум и террариум, которые стоят в ее комнате на полке; она чрезвычайно заботливо занимается ими к крайнему неудовольствию матери. «У моей дочери поистине тонкий вкус, – восклицает Алоиза, – она нянчится с гусеницами и куколками! Это ее излюбленное времяпрепровождение! В ее возрасте девочки заводят кошек, щенков, канареек, попугайчиков, а она играет только с эмбрионами. Даже мой Фердинан, когда был мальчиком, брезговал этой гадостью. Нет, эти ее личиночные пристрастия не сулят ничего хорошего. Господи, что за извращенный материнский инстинкт кроется в моей нелепой дочери?»
Кроме этой полки, есть еще две; на нижней стоят банки разного размера с головастиками и лягушками в формалине, а на верхней выставлены деревянные планшеты с наколотыми на них бабочками с расправленными крыльями. Раздраженная Алоиза, не скрывая отвращения, оценила эту страсть дочери следующими словами: «Моей романтической дочурке мало было нянчиться с личинками, и теперь она холит и лелеет их трупы!»
Алоиза только не обратила внимания на то, каких бабочек выбирает Люси для своей выставки, а выбирает она лишь тех, чьи крылья украшены глазками или испещрены яркими линиями и пятнами. Бабочки однообразной или бледной расцветки в ее музей не допущены. Ей нравятся дневные павлиноглазки, махаоны и адмиралы за интенсивные красные и желтые цвета крыльев с черными, белыми и ярко-синими полосками и пестрянки, переливающиеся зеленым и иссиня-металлическим с золотыми крапинками, и сатиры, чьи крылья, повторяющие тона палой листвы, ржавчины, обожженной глины, засохшей крови, меди, помечены рыжеватыми или белыми глазками. Также ей нравятся тяжелые ночные бабочки с широкими бархатистыми крыльями, все коричнево-розоватые, испещренные рыжеватыми, оранжевыми и цвета слоновой кости прожилками бражники, и парчово-золотистые перламутровки, и красные крапивницы, и бело-черные монашенки с желтоватым отливом. Но всем она предпочитает сфинкса – мертвую голову, потому что у этой бабочки есть две поразительные особенности: во-первых, на желтоватой ее спинке есть изображение черепа, а кроме того, она иногда издает жалобные крики, тихие испуганные стенания. Вот сфинксы-то и есть глаза ночи; призрачные мертвые глаза, исполненные ужаса, из которых не скатывается ни слезинки, но звучит плач. Горестные, одинокие глаза, порхающие во тьме.
Глаза! Вот что так восхищает Люси у жаб и бабочек: оба этих вида живых существ в процессе многообразных метаморфоз превращаются в глаза. Выпуклые шары цвета золота и меди, выглядывающие из травы и стоячей болотной воды, большие, пестрые, как калейдоскоп, цветы, порхающие в воздухе, заунывные плачи цвета осени, тяжело летящие в ночи, – такими казались лягушки, жабы, ночные и дневные бабочки ребенку, от которого и остались-то только глаза. И еще ей нравятся совы, сипухи, домовые сычи, потому что их плоские лица – сплошные огромные глаза, пристальные и горящие. Днем эти птицы, недвижные и словно бы безжизненные, укрываются, закрыв глаза, в каком-нибудь проеме стены или в тенистом сплетении ветвей. Однако они не спят, под опущенными веками они острят зрение, незримо для всех прядут свой собственный свет в кольце оранжевого шелка вокруг черных зрачков. Но чуть только опустится ночь, они открывают глаза, сплав рыжей луны и лучистого солнца. И тогда, словно их возносит то внутреннее сияние, что таится внутри них, они распушивают перья, раскрывают крыла и вершат свой безмолвный полет. Окрыленные глаза, вооруженные стальными когтями и клювом.
Их считают вестниками несчастья так же, как мертвую голову: птицы заунывно кричат, а бабочка жалобно стонет. Появляются они только ночью, как злые духи и неприкаянные души тех, кто умер насильственной смертью. Утверждают даже, будто они накликивают беду, являются предвестниками горя, возвещают траур.
Но для Люси они – таинственные прорицатели, носители всезрящего ока, которое провидит насквозь все тайны, разрешает все ожидания, которое дарует подлинный, незамутненный взгляд на мир и на всех населяющих его. Взгляд, который разрушает любую ложь, не страшится смерти, смеется над любыми приговорами. Взгляд безумный из-за своей проницательности и терпеливого упорства.
Общаясь с полевыми, лесными, болотными животными, со всеми тварями, которыми кишат неровности земли острова Людоеда, Люси мало-помалу вновь научилась смотреть прямо. И взгляд ее обрел ледяную, сверкающую, а главное, пугающую неподвижность всех тех глазков и огромных зрачков. «Люси! Люси! – иногда не выдерживала ее мать. – Да не таращи ты так глаза, а то они выпадут из глазниц! И перестань пялиться на людей, точно замечтавшаяся сова, это смешно и неприятно! Посмотри на себя в зеркало! Просто страх божий, можно подумать, что ты из племени пигмеев, а глазищи выпучиваешь, как у циклопа!»
Но теперь Люси только смеется над всеми придирками и поучениями. Она пристрастилась смотреть по ту сторону стыда и страха. Она вернула себе взгляд, к тому же обладающий неожиданной силой, потому что прямила она его вдали от людей, детей и взрослых; она вернула взгляд, общаясь с самыми презираемыми, а то и ненавидимыми созданьями и тварями. Именно им, ползучим, ныряющим, летающим, она обязана счастьем второго зрения. Да, именно шипению, кваканью, стрекотанью и протяжным крикам этого ненасытного бестиария она обязана проницательностью и всеохватностью нового своего зрения. Но наряду с багряными, золотыми, медно-красными огнями этого бессчетного зверинца она открыла еще один огонь – безмолвный, окаменевший и замерзший, в котором окончательно закалила свой взгляд.
* * *
Ее взгляд – она закаляла его в огне мертвых. В своих одиноких блужданиях она бродила не только по болотам или мелколесью, но захаживала и на кладбища. Мысль побродить среди могил пришла к ней вскоре после разрыва с Лу-Фе. Однако на самом-то деле эта мысль зародилась у нее уже давно, в тот день, когда она догадалась, что убийцей Анны Лизы и Ирен Васаль является не кто иной, как белокурый людоед, ее брат. Но когда она поняла это, ее охватили страх и стыд, и она не осмелилась посетить могилы убитых девочек.
Ей было стыдно, потому что она оказалась единственная, кто знает убийцу, которого безуспешно пыталась отыскать полиция, и она не смела его разоблачить. Она была кровно связана с убийцей: их родила одна мать. Они оба, как головастики, вырастали в той же самой воде, в одном и том же чреве. И она была связана с ним и другой кровью – кровью порока. Кровные узы, что связывали ее с братом, на самом деле были многообразны; то была неразрывная связь, она опутывала тесней, чем вьюнок, была шипастей, чем чертополох, жгучей, чем крапива, и была она черным-черна.
Ибо кровь эта была черной – чернотой крови, что текла к ним в материнском чреве, чернотой крови гнусных и уродливых ласк, что связали взрослого брата-убийцу и его маленькую сестренку, чернотой крови тайны, стыда и ужаса, а еще чернотой крови двух оскверненных и задушенных девочек.
Но если кровь, давшая им жизнь, и кровь постыдного совокупления была непроницаемо черной, то кровь девочек, навсегда исчезнувших с лица земли, – прозрачно-черной, пропускающей свет, точь-в-точь как стекла окон в неярко освещенной комнате: они становятся зеркалами, но в то же время сквозь них можно различить то, что находится за ними, охватить взглядом просторы ночи.
Со временем эта вторая кровь, кровь убитых девочек, набрала силы и яркости. Обрела черноту атласного глазка. И постепенно узы крови как бы переменились: теперь Люси чувствовала себя не столько сестрой людоеда, сколько сестрой Анны Лизы и Ирен. Под давлением одиночества и страха она стала их побочной сестрой. Эта неявная сестринская связь в полную силу укоренилась и выросла в ней после того дня, когда она отринула единственного друга, что у нее еще оставался, преданного и простодушного Лу-Фе. В ее обнаженном и опустелом сердце открылось местечко, способное воспринять эти узы, помочь им разрастись и укрепиться, но совсем иначе, чем под воздействием отчаяния и страха. Поначалу Люси чувствовала себя виноватой перед ними: она была сестрой их убийцы, она скрывала то, что знала, у нее недоставало смелости разоблачить своего брата, все рассказать, и Люси страдала от своего трусливого молчания. В одиночестве, не смея молвить ни слова, она несла бремя тайны и в конце концов даже стала считать себя сообщницей. Из-за ее трусости правосудие не может покарать убийцу девочек.
Но теперь все кончено: чувство стыда и вины спало с нее, как старая кожа, отслужившая свой век. Спало внезапно, когда она неслась по полевой дороге под слабым предвечерним солнцем и визгливым голосом обезумевшей летучей мыши выкрикивала Лу-Фе оскорбительные слова. В тот день она, задыхаясь, бежала стремительней, чем преследовавшая ее по пятам жалость к другу с полными слез глазами, стремительней, чем угрызения совести. Она отринула друга, чьи глаза были обращены к таинствам ночей и чистейшему свету. Отринула звезды. Поменяла великолепие небосвода на великолепие земли – земли нечистой, покрытой грязью, заросшей дурнотравьем; поменяла лучистое золото звезд на блестящую бронзу ящериц, жаб, насекомых и совиных глаз. Поменяла живую и радостную дружбу Лу-Фе на страшную дружбу убитых девочек. Она так стремительно рухнула на землю, что больше уже не хотела подняться. Ей единственно хотелось уйти вглубь, зарыться под землей.
Анна Лиза Лимбур покоится на городском кладбище на аллее, перпендикулярной той, где находится могила «бедного Альбера». Каждый год в День поминовения усопших мама таскает Люси на кладбище; они обходят могилы всех покойников семейства Добинье, нагруженные горшками с хризантемами. Покойников много, но все неведомые, такие же далекие, как звезды, блуждающие в запредельных безднах неба, и они совершенно не интересуют Люси. Выбитые на холодном мраморе безликие имена, ничего ей не говорящие. Ей всегда было скучно. И даже могила «бедного Альбера» больше не пробуждала в ней грез, она уже не искала на траве вокруг надгробной плиты следов босых ног пресловутой цыганки-житаны, о которой так часто вспоминала тетя Коломба. Пока мама с сосредоточенным видом бормотала молитвы и ей вторила Лолотта, Люси следила за кружащими насекомыми, которые случайно залетели сюда. И как всегда, когда они покидали кладбище, мама с глубоким вздохом, преисполненным возвышенной скорби, произносила ритуальную фразу: «Ах, они хотя бы с миром покоятся в освященной земле, принимая дары уважения к их памяти! Но мой бедный Виктор! Какая жестокая несправедливость! От него осталась лишь фамилия, выбитая на общем памятнике! Он лишен даже собственной надгробной плиты, даже скромной могилки в освященной земле, даже тени креста над останками!..» И в глазах Алоизы блестели слезы, которые никуда не скатывались, ее ресницы увлажнялись неподвижными слезами – как те, что туманят глаза святых и мучениц на картинах, висящих в полумраке церковных приделов. В раннем детстве эти мамины слезы вызывали у Люси потрясение и почтение: мама в один миг возносилась до ранга прославленных святых, изображениями которых она любовалась в вероучительных книжках. А Лолотта, перенявшая факел из рук толстухи Коломбы, вынужденной сидеть дома из-за своих ног-колод, каждый раз старалась утешить вдову и мученицу Алоизу. «Но, дорогая мадам Добинье, фамилия вашего покойного первого супруга не канула в забвение, она высечена на памятнике погибшим в его родном городе, и ему приносят куда большие почести, чем обычным покойникам, и это естественно, потому что он погиб за родину, как герой. Он погиб за всех нас… – и с торжественным выражением Лолотта произносила главные слова: – как наш Господь Иисус Христос!» И тогда Алоиза, еще выше вскинув голову, вдохновенно повторяла: «Да, да, именно как Христос…»
Люси долго жила, сроднясь с этой легендой. Когда-то у ее мамы была иная жизнь. Жизнь, полная славы и подлинного счастья. У нее был Супруг – в ушах девочки это слово приобретало торжественное звучание. И Супруг этот был героем и даже спасителем, совсем как Христос. А сейчас бедная мама, павшая с высот, вынуждена довольствоваться обычным скромным мужем, как другие женщины, человеком безусловно славным, но без полета, как неизменно подчеркивала Алоиза. А старший брат был сыном Супруга, и его озарял ореол героя. Люси же была ребенком мужа, и серая, как бы пыльная тень этого заурядного человека в какой-то степени падала и на нее. Но тут ничего не поделаешь, и Люси не завидовала, и у нее не было чувства неполноценности. Она даже гордилась героическим прошлым мамы и своим старшим братом, рожденным от героя. А своего отца она любила таким, какой он есть – пожилой человек, молчаливый, неприметный, но поразительно ласковый.
Но отныне покончено и с этой легендой, столь же нелепой, сколь и лживой. Совершенно справедливо, что Виктор Моррог не обрел упокоения по христианскому обряду в освященной земле, потому что он породил людоеда. И тело его так и не смогли найти, потому что умер он не так, как умирают нормальные люди. Правда, говорят, будто он взорвался. Но взрываться могут звезды, вулканы, снаряды, неотрегулированные примусы и петарды, а не люди. Нет, конечно, бывает, что дохлые животные, что валяются возле дорог, летом в жару раздуваются, раздуваются, пока живот у них не лопнет, как будто взорвавшись. Но так взрывается только разложившаяся падаль. Так что же прикажете думать об этом пресловутом Супруге, который взорвался и исчез, так что даже следа от него не осталось? Да просто-напросто, что, наверно, это какой-то монстр. И из этого монстра вылез белокурый людоед, как кишащие черви лезут из брюха разлагающейся смрадной падали. Так что совершенно правильно, что монстру этому отказано в месте на кладбище, где покоятся мирные покойники. А может, белокурый людоед в один прекрасный день тоже взорвется? Люси очень надеется на это. Первым делом она лишит его права быть погребенным в освященной земле, тем более на том же кладбище, где лежит одна из его жертв. Люси так ждет, что он тоже взорвется, и тогда она бросит его останки в ненасытное болото, в омут на съедение щукам, желтоухим ужам, камышовым луням, тритонам и плавунцам – пусть он исчезнет в жадных, вечно голодных пастях и клювах.
Сейчас на кладбище она ходит одна. И делает это втайне. Она пробирается туда в те часы, когда нет риска столкнуться со старухами, вечно семенящими по аллеям с маленькой лейкой в одной руке и с секатором в другой. У этих заплесневелых весталок, похоже, нет иных занятий, кроме как протирать, начищать, полировать надгробные плиты. Но они жутко любопытные и страшные сплетницы; Люси не хочет привлекать внимание этих древних любительниц чесать языки. Она проскальзывает на аллею, где находится склеп семейства Лимбур. Плита там старая и темная, как классная доска в школе. На нем высечено пять имен. Шарль Амеде Лимбур – 1839–1930; Эрнестина Лимбур, урожденная Фаскле – 1845–1937; Аристид Лимбур – 1864–1950; Эдме Лимбур, урожденная Помье – 1870–1953; Анна Лиза Лимбур – 1952–1961.
Имена и годы жизни предков Анны Лизы; в семье Лимбур живут долго. Если только не встретят на своем пути людоеда. Дедушка и бабушка девочки еще живы. А она сама уже здесь. Ее имя в самом конце перечня, имя вместе с двумя датами через черточку, и разница их меньше десяти. Вписана она наспех, как бы по случайности, по ошибке; годы ее выглядят совершенно ничтожными по сравнению с почтенным возрастом предков. Она покоится вместе со старцами. Золото букв ее имени – мягкого, как шелковистый шелест, – блестит гораздо ярче, чем на других надписях. Она умерла в год великого затмения; было оно совсем недавно и уже так давно. Люси вспоминает Анну Лизу в школьном дворе в день затмения. Когда снова показалось солнце, девочка захлопала в ладоши и вскрикнула от радости. На ней была голубая куртка и шапочка из некрашеной шерсти.
Сейчас Люси помнит очень многое про Анну Лизу. Она рылась в самых затаенных уголках памяти, чтобы отыскать даже самые ничтожные воспоминания, связанные с убитой девочкой. Перед ее глазами встают рыжие кудряшки, светлая кожа, испещренная веснушками, зелень веселых глаз. Светлая зелень. Люси, у которой черные, жесткие волосы и смуглая кожа, нередко завидовала яркости Анны Лизы и особенно ее нежно-зеленым глазам, оттенок которых менялся в зависимости от освещения. Но самое острое воспоминание осталось от неизбывной мелодии, которую Полина Лимбур столько времени играла на флейте. Несколько месяцев эта мелодия преследовала жителей городка: сестра убитой девочки выражала в ней свое горе. Но однажды она больше не взяла флейту в руки. Полина научилась сосуществовать со своей скорбью, свыклась. Флейта умолкла, но ее напев продолжает звучать под сурдинку в памяти людей. И очень часто вспоминается Люси.
Другая девочка, Ирен Васаль, похоронена на кладбище в своей деревне, это километрах в десяти от городка. Люси ее не знала. Но видела ее фото в газетах. Утверждали, что это преступление, хотя девочка сама повесилась. Однако причина самоубийства была сразу же установлена: на теле девочки, повесившейся на чердаке, были обнаружены следы совершенного над ней насилия. И насилие, которому подверглась ее детская плоть, пронзило ей сердце и разум; оскверненная, она утратила желание жить. Придя домой, девочка тотчас же побежала на чердак. Сняла одну из натянутых там веревок, что зимой мама использовала для сушки белья, привязала к гвоздю, вбитому в балку, сделала петлю, надела на шею, а потом ногой отбросила стул, на котором стояла. Как и Анна Лиза, Ирен умерла от удушения. Людоед обладал способностью душить не сразу и даже на расстоянии.
Газеты на все лады обсуждали трагедию, и в связи со смертью Ирен извлекли из забвения, в которое она уже стала погружаться, Анну Лизу Лимбур. Высказывались предположения, что оба преступления совершены одним и тем же лицом. Однако смерть Ирен Васаль гораздо сильней потрясла людские души, так как решительность, с какой девочка совершила этот отчаянный поступок, выявил с душераздирающей очевидностью всю омерзительность надругательства, которое толкнуло ее на самоубийство. Ирен Васаль доказала, не промолвив ни слова, что осквернение тела ребенка равносильно убийству. Негодование и ярость обвились вокруг веревки, на которой повесилась девочка с длинными светлыми косичками. Эта веревка превратилась в бич, стегавший сердца людей, бич, подхлестывавший их ненависть к убийце. Но убийцу так и не нашли, и этот бич тщетной скорби щелкал в воздухе, в пустоте. Это было как в давние времена, когда в окрестностях разбойничали волчьи стаи и шли слухи о Звере, которого поминали с ужасом, с ненавистью и, вооружившись топорами и вилами, устраивали на него облавы. Но Зверь оставался незрим. Он спокойно резал добычу в отдаленных овчарнях, в уединенно стоявших коровниках, где его не ждали и не искали. Зверь был неуловим. Он присутствовал в мыслях людей, сеял ужас. Точно так же действовал и людоед. Только Люси знала логово Зверя, знала его имя, его обличье. Знала даже его голос, цвет его глаз, запах и тяжесть его тела. Она была его заложницей. И сестрой.
Мысли об Ирен Васаль преследовали Люси куда сильней, чем мысли об Анне Лизе. Люси бесконечно жалела свою бывшую соученицу, но Ирен она восхищалась. В глазах Люси Ирен была сделана из того же теста, что и покровительница здешних мест святая Соланж, которая предпочла быть обезглавленной, но не уступила распутному сеньору, хотевшему надругаться над ней, и которая теперь гордо держит отрубленную голову на изваянии, воздвигнутом на месте ее былого мученичества. Ирен из той же породы, что и святая воительница Жанна д’Арк. Ирен обладала мужеством, гордостью и непреклонностью, как и великие святые и страстотерпицы. Наложив на себя руки, она восторжествовала над людоедом и восстановила свою чистоту. Легендарную чистоту, чистоту, оставшуюся неприкосновенной, так как она уходит корнями в вечность.
Люси упорно рассматривает фотографию Ирен, которую прячет у себя в комнате. Она всматривается в ее спокойные и ясные глаза в безрассудной надежде, что они тоже взглянут на нее, подадут знак. Для Люси эта фотография Ирен словно могила – но могила разверстая. Она склоняется над глазами Ирен, как над пустой могилой воскресшего Христа, с которой отвален камень, склонялись жены-мироносицы. Надеется увидеть вырисовывающийся в прозрачности светлых глаз лик ангела. Но не ангела-хранителя, а ангела мести, ангела-губителя. И оттого что Люси так всматривается в эту фотографию, чуть ли не гипнотизирует себя ее взглядом, она отождествляет себя с погибшей девочкой и наполняется безмолвной силой, которую излучает ее лицо.
Этот портрет, напечатанный на газетной бумаге, стал для Люси маской, наложенной на смерть, маской, открывающей выход в смерть. Маской, под которой во сне она скрывала свое лицо, которую она опускала, как забрало боевого шлема, чтобы втайне оттачивать ненавидящий и мстительный взгляд. Из портрета Ирен Люси черпала безмерную силу.
* * *
Таким взглядом в это раннее летнее утро Люси смотрит в лицо брату, распростертому у подножия стены. Неистово пылающим взглядом. То защитный клик, долго вызревавший в страдании, в позоре. Оружие мести, выкованное в пустоте и безмолвии среди болотных тварей. Меч правосудия, презрения и гордости, отточенный рядом с мертвыми.
Взгляд этот она возносит, как скипетр, как карающий меч, как перун, чтобы испепелить белокурого людоеда. А он, поверженный, валяющийся на земле, которая все так же продолжает вращение против движения небесного свода, видит эти безумные глаза. Видит этот взгляд, висящий между небом и землей, подобно хищной птице, которая падает камнем, садится на самое сердце и вонзает в него когти, клюв и жало. Взгляд этот шипит, скрежещет, кровоточит и изливает на него слезы детей, загубленных им и лежащих в земле. И поверженный людоед чувствует, с ужасом чувствует, что никогда ему не убежать от взгляда огромных глаз колдовского ребенка, в которых сплавлены мука и ненависть, уродство и красота. Ибо это взгляд Медузы.