355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сильви Жермен » Взгляд Медузы » Текст книги (страница 5)
Взгляд Медузы
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 17:05

Текст книги "Взгляд Медузы"


Автор книги: Сильви Жермен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)

Легенда

Ее тайна – черная алхимия, в один миг преобразившая жизнерадостного ребенка, каким была она. Полностью изменившая ее. Люси Добинье утратила беззаботность и игривую бойкость, что придавала жизни ее симпатичному лицу. Она совершенно утратила всякую грациозность. Пропали открытый доверчивый взгляд и звонкий заливистый смех – теперь она смотрит исподлобья, и смех ее стал недобрым и угрюмым. Ее миниатюрность обратилась в худобу, а гибкость и живая пластичность движений сменилась юркостью медянки и ловкой увертливостью тощей лисицы. Мать уже не говорит про нее: «Дочка у меня прямо настоящий весенний сквознячок, того и гляди простудишься, наблюдая, как она скачет то тут, то там». Теперь разочарованная мать говорит: «Моя дочь – настоящая маленькая гадючка, которая мгновенно проскальзывает между пальцами и того и гляди ужалит, если посмеешь приблизиться к ней. Я просто не знаю, с какой стороны к ней подойти. Она доставляет мне бездну беспокойств, и я не вижу с ее стороны ни капли нежности! А еще говорят, будто дочери ласковей, чем сыновья, будто они гораздо ближе к матерям, чем мальчики. Полная чушь! Я вспоминаю, каким ласковым был мой Фердинан в детстве…» Отец больше не называет Люси «мой звонкий колокольчик, мой милый кузнечик»; он зовет ее по имени, и голос у него немного печальный и чуть ли не робкий. Но никаких комментариев он себе не позволяет.

Люси сама потребовала, чтобы отныне ее называли только по имени. Она решительно объявила, что пора ласковых прозвищ закончилась. Все эти дурацкие словечки останутся в прошлом. И Луи-Феликс тоже. Она рассталась с давним товарищем по играм и мечтам, отреклась от своего светловолосого близнеца в очках в черепаховой оправе. Точно так же она оттолкнула всех подружек, избегает ласковости взрослых. От них она особенно держится на расстоянии. Она хочет быть в одиночестве. И ей это удалось, она создала пустоту вокруг себя. Она – Люси, и все, и она не выносит ни малейшей фамильярности.

Никому не дозволено даже пробовать пересечь четкие границы той пустыни, которой она оградила себя; любой шаг в попытке приблизиться к ней воспринимается как грубое посягательство на нее, и в ее сердце вспыхивает гнев и негодование. И она кричит «назад!» со всем неистовством детского отчаяния. Но тот, к которому она через посредство всех остальных обращает этот вопль-запрет, тот, кто, по сути, и вызывает этот вопль, смеется над этим отчаянным криком и постоянно пересекает запретный рубеж.

Тайна эта изнутри гложет ее плоть. Люси потеряла аппетит, она испытывает отвращение к пище. Сам запах еды, один вид блюда с соусом вызывает у нее спазмы в желудке. Она больше не может есть мяса, ее сразу начинает рвать. Отныне она питается только овощами, фруктами и хлебом. Ей противно даже молочное. У нее возникла болезненная чувствительность к вкусу, к запахам. Все, что похоже на запах тела ее мучителя, все, что напоминает это тело и его выделения, немедленно вызывает у нее реакцию отвращения. Запах кислый и одновременно сладковатый, запах кожи блондинов. Она всюду ощущает этот отвратительный запах кожи мужчины, запах пота и перегара. Запах мужчины, распаленного желанием, вспотевшего от наслаждения. Ей омерзительно все, что выделяет это тело – пот, слюна и кровь, но более всего странный белесый гной, теплый и пресный, как остатки створожившегося молока на дне кастрюли, который изливается у мужчины между ног. «Я, – жалуется ее мать своим старым приятельницам, – поистине не знаю ничего ужаснее, чем ребенок, отказывающийся есть. Господи Боже мой, что за испытание! Каждый день приходится кричать, грозить, хитрить, а то даже и наказывать, чтобы заставить эту упрямицу Люси проглотить хоть капельку. Мадемуазель на все отвечает „нет“, мадемуазель ничего не любит, за столом она жеманничает и капризничает, прямо как принцесса на горошине. Если бы ей позволили, она, как козочка, ела бы одни овощи и закусывала корочкой хлеба. Притом она упряма и непослушна, в точности как козочка господина Сегена. Ей можно сколько угодно твердить: „Люси, берегись волка! Если ты будешь есть только траву да хлеб, как глупая, упрямая коза, от тебя останутся только кожа да кости“, – она все равно делает по-своему». Но Алоиза, которая так напыщенно и образно жалуется, не знает одного – что волк уже давно пожирает козочку. И любая еда вызывает отвращение у ее дочки – а особенно ей отвратительно мясо, – потому что совершено посягательство на ее тело, осквернена ее детская плоть. Волк уже сожрал козочку, но продолжает и продолжает свое смертоносное пиршество. Правда, иногда волк изволит выражать недовольство: «Нет, Люси, ты, право же, слишком тощая, кости у тебя, как железные щеколды. И плоская, как доска. На тебе можно набить синяки».

И он еще смеет выражать недовольство! Он, из-за которого ей опротивела любая еда, из-за которого она перестала быть собой. Так пусть он набивает синяки, пусть набьет их по всему телу, когда елозит по ней, а главное пусть набьет синяк на лбу. Синяк, который будет позорным опознавательным знаком, таким же заметным, как пятно, нанесенное золой на покаянной мессе в первую среду Великого поста, – чтобы все могли увидеть его и наконец-то поняли.

Ну да, да, она тощая. Но если бы она могла, она стала бы еще тощее. До полной неосязаемости, полной невидимости, чтобы у волка пропало желание, чтобы отбить ненасытную прожорливость Людоеда. Само собой, реплики, которые она в изобилии слышит на эту тему от окружающих, неприятны и страшно ее злят. «Бедняжка Люси, – при каждом удобном случае бросает ей мать, – ты такая худющая, что, когда смотришь на тебя, боишься, как бы не оцарапать глаза», – или: – «Право же, Люси, сейчас ты больше смахиваешь не на глупую козочку господина Сегена, а на колышек, к которому она была привязана». А папа иногда даже спрашивает: «Люси, деточка, может быть, ты заболела?» – «Нет, я здорова», – сухо отвечает она, уклоняясь от руки, пытающейся ее погладить. А тетушки с их занудными жалостными словами! «Ах, Люси! Какая ты стала худышка! От тебя ничего не осталось! Просто ужасно смотреть! Даже бездомные кошки не такие тощие, как ты! А ведь малышкой ты была такая пухленькая! Боже мой, как ты изменилась!»

Да, изменилась. И взгляд тоже изменился. Теперь она совсем иначе смотрит на обеих своих двоюродных бабушек. И видит всю одутловатость и дряблость их плоти, всю бессмысленность их воркования, их стенаний и сетований. Две старые дуры, которые вечно плачутся, обжираясь тортами и пирожными, особенно толстуха Коломба, когда заводит свою заезженную пластинку: «Альбер-когда-в-Брюсселе-ему-прямо-на-голову-свалился-Белый-Ангел…» И поделом этому болвану Альберу! И пусть обе ее тетки, Коломба и Лолотта, обжираются до икоты, чтобы подсластить свое заплесневелое горе, но ее им не удастся соблазнить своими взбитыми сливками, своими тортами с толстенными слоями крема и бисквитными пирожными, ватными, как их задницы и сиськи! И пусть тетя Коломба с ее ножищами, как колоды, пухнет и толстеет, пока не лопнет, и пусть эта дура Лолотта откармливает своих зажиревших кошаков, чтоб они тоже лопнули! Но она рта не откроет, не проглотит ни кусочка, этого им не дождаться! А есть еще крестная Люсьена, которая никогда не упустит возможности подсыпать щепотку соли. Во рту у нее, похожем на куриную гузку, всегда найдется крупинка едкой соли, и стоит ей заметить у кого-нибудь рану, как она тут же с радостью растравляет ее. Всякий раз, когда Алоиза принимается жаловаться на дочку, отказывающуюся есть, эта старая язва Люсьена заводит ехидным голосом: «Дорогая моя, детей надо уметь воспитывать. Ребенка следует школить, а при необходимости и наказывать. Люси упрямится, ей нравится изводить вас, капризничать? Надо ее обуздать. Она отказывается есть? Прекрасно. Отправьте ее в свою комнату, велите ей там сидеть, лишите ее любимых игр и развлечений». – «Видите ли, дорогая Люсьена, – с виноватым видом отвечает Алоиза, – это ни капельки не помогает. Я неоднократно пробовала, но все тщетно. Люси стала такой дикаркой, что предпочитает безвылазное сидение в своей комнате нашему обществу, и, сами понимаете, я не намерена ей потакать и доставлять подобное удовольствие. А что касается лишения ее того, что она любит, то тут еще трудней, потому что она ничего и никого не любит». – «В таком случае отошлите ее в пансион. Там ее выдрессируют». – «Я уже подумывала об этом, – врет Алоиза, – но ее отец против». – «Одним словом, – делает вывод Люсьена, – ни ваш никчемный сынок, ни ваша капризница-дочка радости вам не доставляют. Ничего не скажешь, хорошую крестницу вы мне подсунули: облезлый мышонок, которого даже голодная кошонка побрезговала бы взять в рот. Нет, нет, вы оба с Иасинтом слишком слабые, у вас нет настоящей строгости к детям. Мой бедный братец, конечно, славный человек, но он же тряпка, настоящая тряпка». Алоиза задыхается от негодования, но не потому что злокозненная Люсьена назвала ее дочку облезлым мышонком, а мужа тряпкой – оба они вполне этого заслуживают, а потому что она походя оскорбила Фердинана. Потом она вымещает свое раздражение на Люси. «Это же с ума сойти, что мне из-за тебя приходится терпеть! Я лезу вон из кожи, чтобы угодить Люсьене, и все ради тебя, в твоих интересах, но тебе, соплячке, доставляет радость ставить меня в дурацкое положение!» – «Но я же ничего не делала, ничего не говорила», – оправдывается Люси. – «Конечно, ты ничего не сделала! А кто приходит к своей крестной, как будто к дантисту, с мученическим и тоскливым выражением на лице? Мне же стыдно людям в глаза смотреть – такой ты скелет. Да ты посмотри на себя: ты же стала прозрачной! И потом, когда к тебе обращаются, ты же не удостаиваешь ответом, только бросаешь насмешливый взгляд. Может, ты думаешь, что эта старая стерва Люсьена ничего не соображает?» – «А если она старая стерва, зачем мы ходим к ней?» – «Как это зачем? Она ведь сестра твоего отца, а кроме того, твоя крестная мать! И потом не забывай, она пообещала мне некоторые из своих драгоценностей, потому что ты ее крестница, так что когда-нибудь кое-какие ее бриллианты перейдут к тебе. Это не шутка!» Но Люси, криво улыбаясь, пробормотала сквозь зубы: «Пусть эта старая стерва засунет свои бриллианты себе в задницу и унесет в могилу. То-то червям будет радость!» – «Что это ты там бормочешь себе под нос? Сколько раз надо тебе повторять: это невежливо, это возмутительно вот так невнятно бурчать. Реплики в сторону хороши в театре, но в обществе они свидетельствуют о невоспитанности человека!»

Но иногда, правда, некоторые люди смотрят обеспокоенно, а вовсе не осуждающе или раздраженно на исхудалого, уклончивого и дерзкого ребенка. Встречаются такие, у которых угрюмый и уже почти безумный взгляд девочки вызывает тревогу; есть люди, догадывающиеся, что стать нелюдимым до такой степени ребенок способен только под воздействием горя, мучительного страдания. И некоторые пытаются говорить на эту тему с Алоизой. Но та всякий раз все оспаривает, увиливает от разговора. Ей ужасно не хочется вступать на эту скользкую почву, чреватую догадками и неприятными открытиями; слепой и в то же время свирепый инстинкт велит ей соблюдать крайнюю осторожность – не копать слишком глубоко ни в трясине души сына, ни в исстрадавшейся душе дочери. Ибо она предчувствует, что слишком много грязи таится в душе ее красавца Фердинана и слишком много слез в душе строптивой Люси. Однако она совершенно неспособна развить это интуитивное предчувствие в осознание, а уж тем более обсуждать его с кем бы то ни было. Подобное исследование сумрачных бездн и темных закоулков, что кроются в душах ее детей, было бы весьма чревато подрывом прочных основ, на которых она выстроила свою жизнь, и разрушением собственного триединого образа: дочери героя войны четырнадцатого года, родившейся после его гибели, благородной вдовы солдата, павшего на поле чести, которая лишь по необходимости вторично вступила в брак, и самоотверженной матери, готовой на все ради своих детей. «Если что-то случится с моей дочерью, – каждый раз крайне сухо и самоуверенно отвечает Алоиза, – я буду знать это в тот же самый миг. Я не спускаю с нее глаз, она – ребенок крайне испорченный, но в то же время находится под моим постоянным надзором. И если с нею произойдет несчастье, виновницей будет только она сама, потому что делает все, чтобы оно произошло».

Надо сказать, что поддерживает Алоизу в ее искусстве умолчаний и уверток то, что Люси словно бы не слышит вопросов, которые мать время от времени все-таки задает ей. «Ну ответь мне, дорогая, что с тобой? Может, у тебя какие-то неприятности в школе или на занятиях катехизисом? Что-нибудь произошло? Ты должна все мне рассказывать – я ведь твоя мать!» И, уверенная в неотразимости этого убойного аргумента, Алоиза ждет, что дочка будет с ней откровенна. «Да ничего у меня не произошло, клянусь тебе», – отвечает девочка.

«Я твоя мать», – хорошенькое дело! Как раз поэтому Люси и не может ей ничего сказать, хотя бывают дни, когда признание просто рвется у нее из уст. Ведь ее мать является также матерью и того. Ее мать – мать одновременно и волка, и козочки. И волка в гораздо большей степени.

У ее матери чистый, звучный голос, высокомерный взгляд, и он смягчается, становится нежным, вспыхивает, только когда обращен на сына ее первой любви, которая остается вечной. На сына, неотличимого от ее первой любви.

Ее мать – почти что волчица. Предательница, которая не ведает о своем предательстве.

* * *

Ее тайна – черная трансмутация, произошедшая в ее плоти. Грязное, предательское и жуткое деяние, совершенное над ее детским телом, которое неизменно повторяется и повторяется. Когда Люси корят за непомерную худобу, чтобы заставить ее хоть немножко поправиться, она угрюмо отвечает: «Да, я знаю, я худая». Она худая, потому что какая-то кислота сжигает ее плоть.

А кислота эта получается из пота и других выделений, которые проникают ей сквозь кожу, из того беловатого гноя, что так часто изливает в нее мужчина. Мужчина, который был ее старшим братом, белокурым и прекрасным, как день; мужчина, который был ее героем, ее божеством и которым она так гордилась. А теперь ее тело и ее сердце полны едкой кислоты, потому что ее предали, потому что над ней надругались. Ее герой оказался вором, укравшим ее мечты, животным, от которого воняет перегаром и потом; ее божество оказалось обыкновенным колдуном, который ночью втайне от всех прокрался в ее комнату, чтобы навалиться на нее и, сопя, ерзать по ней. Старший брат оказался всего-навсего людоедом, который питается нежной плотью маленьких девочек.

И тогда она исполнилась отвращением к собственной плоти. К худобе прибавилась неистовая чистоплотность. Она не мылась, она драила себя. Каждое утро и каждый вечер она намыливалась и терла себя мочалкой чуть ли не до крови. Чтобы изгнать из всех пор кожи запах и пятна грязи, что оставил на ней белокурый людоед, чтобы избавиться от них. А поскольку мать всякий раз, когда Люси просилась вернуться в свою старую маленькую комнатку под предлогом, что ей часто становится страшно в новой, говорила ей, что она уже большая, разумная девочка и должна избавляться от глупых детских страхов, Люси объявила, что в таком случае она достаточно большая и для того, чтобы мыться и одеваться одной. Мать посмеивалась над ее внезапной и чрезмерной стыдливостью. «Просто в голове не умещается, этот тощий скелетик, одна кожа да кости, изображает дикую стеснительность, как будто ей приходится скрывать от чужих взоров пышные, аппетитные формы. Бедный, жалкий мышонок, прячься, прячься, если тебе это доставляет удовольствие, но умоляю тебя: вместо того чтобы надраивать себя, как медную кастрюлю, чаще пользуйся расческой и щеткой для волос и не забывай про свою одежду. А то ходишь лохматая, а одета, как старьевщица. Какой кокетливой ты была раньше! А теперь настоящее пугало, причем не только от воробьев, но и от ворон!» Все эти укоры и насмешки, которыми мать надеялась возродить в дочери хоть какое-то стремление к элегантности, лишь укрепляли девочку в ее упрямстве. Если б могла, Люси мылась бы жавелевой водой, драла бы кожу железной мочалкой, натиралась бы серой и эфиром, только бы отвадить от себя брата, обладающего людоедским нюхом.

На берегах прудов и речек она обратила внимание на то, как ведут себя некоторые жабы, когда на них нападает хищник. Они переворачиваются на спину и прикидываются мертвыми, демонстрируя свое огромное брюхо, окрашенное в агрессивные цвета, а железы у них на коже тотчас начинают выделять едкую слизь с резким запахом, которая мгновенно отбивает у хищника желание полакомиться ими. И зачастую ночами, когда страх вырывал Люси из сна и она лежала настороженная, напрягая слух, и сердце у нее, стоило под окном раздаться малейшему шуму, начинало бешено колотиться, она представляла себе, что ей удалось выкрасть у жаб их секрет, так что теперь брат, когда влезет в ее комнату и сорвет с нее одеяло, увидит огромное раздувшееся желто-зеленое брюхо с блестящими бурыми бородавками, источающими резкий запах. Теперь она придумывала сказки наоборот; увидев в траве или на болоте жабу, она не вспоминала красивые истории, повествующие о прекрасных принцах, которых злые колдуньи превратили в уродливую жабу и которые снова стали юными красавцами после поцелуя прекрасной принцессы. Нет, совсем напротив, Люси мечтала надеть липкую бородавчатую жабью кожу, чтобы ужаснуть и отпугнуть брата. Людоеды не едят жаб.

Людоеды жаб не едят, но заставляют их замолчать. Во всяком случае Мельхиор умолк, после того как начались ночные визиты Фердинана в комнату Люси. После той осени, когда брат предстал пожирателем детской плоти, настала долгая зима, а когда она кончилась, добрый гений и хранитель этих мест больше не появлялся. Старая, такая родная жаба на этот раз не пробудилась после долгого сна где-то под землей. Люси обратила внимание на это молчание, молчание, которое казалось зиянием в весенних ночах. Но она ничуть ему не удивилась. Ведь людоед – это колдун, который все превращает в свою противоположность и знакомое и свойское делает чужим и пугающим.

В конце концов Люси пожелала стать уродливой. Поскольку собственная мать отдала ее в лапы людоеда, а она не могла никому признаться и у нее не было никакого оружия, чтобы защититься, ей остался один-единственный выход: стать тощей и сухой, как хворостинка, и уродливой, чтобы отбить всякое желание. «Тощее страшилище, вот кем стала моя дочь, – причитала Алоиза. – А ведь какой очаровашечкой она была, когда была маленькой! Разумеется, в ней не было той блистательной красоты, которая есть у ее брата, но тем не менее по-своему она была прелестна. У нее красивые черные глаза, тонкие, изящные черты. Она была прелестной брюнеткой, а превратилась в уродливую чернавку! И к тому же в настоящий скелет, всюду торчат кости! И притом совершенно не растет, только глаза увеличиваются, от лица только они одни и остались. Мало того, у нее стал угрюмый взгляд. Она отвыкла улыбаться, вместо улыбки у нее какая-то гримаса, и к тому же она с невероятным остервенением губит свои прекрасные волосы. Я стараюсь прятать ножницы, но напрасно, она все равно их разыскивает и обкарнывает волосы вопреки всякому здравому смыслу. Платья и юбки надевать она наотрез отказывается. И если я все-таки заставлю ее надеть платьице, она тут же старается его порвать. Ну, о всяких там пятнах я уже и не говорю. Она покрыта ими с головы до ног. Но притом, что носит она жуткие лохмотья, Люси просто потрясающая чистюля. Поистине, моя дочь – загадка: все девочки в ее возрасте из кожи лезут, чтобы выглядеть красивыми, а она делает все, чтобы казаться уродиной. Если она будет продолжать в том же духе, что сейчас, то боюсь, когда вырастет, приведет ко мне в зятья какого-нибудь жуткого монстра из фильма ужасов».

Но вся беда в том, что монстр уже есть и вовсе не из фильма. Монстр, живущий в доме.'И очень красивый.

* * *

Ее тайна запечатлена тяжелой печатью, не позволяющей ей раскрыть рта. Печатью стыда и страха. Люси молчит. Людоед отнял у нее голос, запер под замок все слова невозможного признания, что так мучает ее. Он властвует над ней с помощью страха и страдания. И не прекращает доказывать свое всесилие. Он причиняет ей боль, выворачивает руки, таскает за волосы, чтобы заставить исполнять его желания, держит в постоянном страхе, угрожая убить, если она посмеет закричать. Иногда, получив удовольствие, он сразу же засыпает прямо на ней, придавив ее всем своим весом. Она задыхается под мертвенным бременем его тела, воняющего спиртным и остывшим потом наслаждения. В такие минуты ей кажется, будто она ощущает тяжесть гробовой плиты, придавившей Анну Лизу Лимбур.

Иногда, совершив над ней насилие, он пытается заговорить ее – обольстить, приручить. Прикидывается ласковым, старается убедить, что они заодно. «Лю, миленькая, ты же со мной, да? Тебе ведь нравятся мои ласки? Тебе приятно, да? Ты ведь прекрасно понимаешь, ничего плохого мы не делаем. Нет, правда, это же так прекрасно любить, как мы с тобой любим друг друга. Но люди злы и завистливы, и поэтому не надо ничего им говорить. Ничего и никогда! Ты даешь клятву, что никогда никому не расскажешь? Это наша тайна, наша с тобой великая тайна! И никто не должен ее знать». И он шепчет, шепчет ей на ухо свои лживые доводы, заливает ее ложью. Но гораздо чаще угрожает, и этим держит ее в покорности. «Если ты кому-нибудь вякнешь хоть слово, я тебе шею сверну. Поняла? И не вздумай выдать меня, я тебя тут же задавлю, как клопа. Так что помалкивай, а не то тебе крышка. Я тебя в один миг отправлю на кладбище в красивом еловом гробике. И не пробуй запирать окно, я буду приходить, когда мне угодно, так что ставни должны быть всегда открыты. Если только ты их посмеешь закрыть, наутро увидишь, что я из тебя сделаю. Ты будешь беспрекословно подчиняться мне!»

Каждый вечер она засыпает со страхом, прячущимся где-то в животе, и с яростью в сердце. По нескольку раз за ночь она, вздрагивая, просыпается, при малейшем шуме вглядывается в окно. Потому что входит он через окно. Забирается на ограду огорода, а с нее спокойно влезает в окно. Никакая опасность ему не угрожает. Спальни родителей находятся в противоположном конце дома. А его комната как раз под комнатой Люси. Никто его не слышит, никто не видит. Девочка в полной его власти.

Люси принуждена молчать и даже быть соучастницей своего мучителя. Уж она-то знает, что его угрозы не пустые слова. Анна Лиза Лимбур, хорошенькая кудрявая рыжулька, чей смех однажды перестал звучать в школьном дворе, внезапно замолк навсегда, была убита им, и Люси теперь стопроцентно уверена в этом. И другую девочку, про которую она прочла в газете больше года назад, убил тоже он. Из-за него она покончила с собой. Ее звали Ирен Васаль. Ее фотографии были во всех газетах. Белокурая девочка с ласковым взглядом. У нее были две толстые косы. Люси вырезала ее фотографию из газеты и спрятала вместе с фотографией Анны Лизы в шкатулке, где она хранит все свои тайны. В статьях писали, что Ирен однажды вечером повесилась у себя дома на чердаке, хотя ничто не позволяло предвидеть подобного поступка. Но мотивы самоубийства были очевидны. Возможно, он убил и кого-то еще. И настанет день, когда придет и ее черед. День, когда он не сможет сдержаться и его руки, которыми он иногда ради забавы и чтобы принудить к молчанию чуть сжимает ей горло, по-настоящему стиснутся на нем. Люси постоянно чувствует, как его руки, его злобные, длинные и жесткие пальцы сдавливают ей шею. И слезы ее застывают, а крики и слова не могут пройти сквозь сдавленную гортань.

* * *

Уже несколько секунд как она проснулась. Какой-то шум вырвал ее из чуткого сна. Шум, знакомый до обморока: осторожно, как волк, он крадется по дорожкам в огороде, пробирается к стене, по которой сейчас заберется. Он напился, у него неверная походка. Он напился, его дыхание будет смердеть перегаром, движения будут грубыми, в глазах будет отблеск мутного огня. То будет взгляд людоеда, и она прочтет в нем людоедский голод, безумие, жажду преступления. Взгляд будет тусклый, грязный, как будто его глаза увлажняют не слезы, а пот. Стеклянный взгляд остановившихся зрачков на радужной оболочке цвета синеватого гноя. Он напился, он будет хрипеть непристойные слова, изображая притворную нежность, потом захихикает и начнет шипеть сквозь зубы угрозы, жуткие и реальные. Он напился, он навалится на нее, будет тереться, ерзать на ней и задирать ей ноги, как это делают с насекомыми или лягушками при препарировании. Он напился и погрузится в тяжелый сон, сразу же как только будет утолен его голод; его неподвижное тело придавит ее, она будет задыхаться, мучиться. Он напился – и опять идет совершить свое грязное ужасающее деяние. Она ждет, сжавшись, замерев на кровати, ее пальцы вцепились в край простыни, а сердце колотится так сильно, что она глохнет от его стука. Она хочет вскочить, убежать, домчаться до комнат, где спят родители. Но продолжает неподвижно лежать. Как всегда, страх приковывает ее к постели, у нее прерывается дыхание, голос. Мышцы так напряжены, что она не способна согнуть ни руки, ни ноги. Мышцы ее стали стальными, а кости стеклянными. Стоит ей шевельнуться, и внутри все треснет, сломается. К тому же в сердце, которое бьется так стремительно, так неистово, растет резкая боль.

Ей хочется хотя бы закрыть глаза, чтобы в комнате наступила ночь и темнота, ничего больше не видеть, но даже это ей не удается. Глаза остаются широко распахнутыми, прикованными к окну, в которое через секунду, вторую, третью влезет людоед.

Она не плачет, у нее даже не возникает желания заплакать. Уже давно она не способна выжать из себя ни слезинки. Людоед все украл у нее – даже слезы. Когда он в первый раз проник в ее комнату, она впала в такое оцепенение, что разразилась рыданиями. А он, пока шел от окна к ее кровати, срывал с себя одежду – рубашку, штаны, трусы, бросая их на пол, и когда оказался около нее, был совсем голый. Она впервые видела мужское тело, мужскую наготу. Мужской член. И он ужаснул ее. Она ничего не понимала. У мужчины, который среди ночи проник в ее комнату, было лицо брата, но его тело ей было неведомо. Тело одновременно очень красивое и чудовищное. У какого животного похитил он это нелепое, длинное, что торчало у него между ног? В общем-то даже смешное, похожее на обломанный сук и однако же смущавшее и тревожившее ее гораздо больше, чем все прочие находящиеся в движении члены его тела. Член, которого у нее не было и назначения которого она не знала, но инстинктивно чувствовала необузданную свирепость, исходящую от него. А брат, такой знакомый и в то же время не похожий на себя, а оттого еще более пугающий, склонился над ней, резко сорвал простыню и одеяло, схватил на руки, поднял, отнес на диван и навалился на нее. Она закричала, но он сдавил ей горло и прошипел: «Не смей кричать, а не то я тебя удавлю. Поняла? И не вздумай плакать. Я ненавижу слезы. Ты слышишь, ненавижу». И он грубым движением вытер ей залитое слезами лицо подолом ночной рубашки, которую он ей задрал до самой шеи.

С той ночи она перестала плакать. Даже когда ее наказывали или ей случалось пораниться, она не плакала. Людоед в одно мгновение иссушил в ней источник слез. Со временем люди заметили перемены, произошедшие в Люси: она, которая раньше разражалась слезами с такой же легкостью, как и неудержимым смехом, совершенно перестала плакать, впрочем, и смеяться тоже. Как-то Алоиза упомянула про этот феномен при крестной Люсьене, и старая язва тут же поставила диагноз: «Если ребенок никогда не плачет, это значит, что он никого не любит. Сухие глаза – отражение сухого сердца. Тут уж ничего хорошего ждать не приходится». Алоиза время от времени пробовала пугать Люси нелепыми страшилками: «Смотри, дочка, если ты никогда не будешь плакать, глаза твои превратятся в пыль. А то просто потрескаются, как земля во время засухи». Или еще: «Будь осторожней, Люси, у тебя глаза до того сухие, что как бы они не вспыхнули, когда ты будешь проходить мимо свечки. И останутся у тебя под веками две щепотки пепла». Но огонь был в сердце Люси. Огонь стыда и невысказанного страдания.

* * *

Она давно уже слышала звук быстрых, крадущихся, но неуверенных шагов. Было еще темно, когда она их услыхала. А потом раздался другой звук, но поглуше. Как будто кто-то упал на землю. Земля в огороде рыхлая, потому звук был приглушенный. А потом тишина. А сейчас уже светало. Тиски страха, сжимавшие сердце Люси, потихоньку стали слабеть. Мышцы ее постепенно расслаблялись. Она шевельнулась, руки и ноги снова подчиняются ей. Люси высовывает голову из-под одеяла, вытягивает шею. И даже садится на кровати, продолжая напряженно прислушиваться. Тишина. Видимо, то не был звук шагов людоеда, наверное, какой-нибудь зверек забрался в огород. Она зря испугалась. Люси пришла в себя, перевела дух. Однако решила, чтобы окончательно успокоиться, выглянуть в окно, проверить, что там в огороде. Она бесшумно спускается с кровати, на цыпочках подходит к окну, – приоткрывает и выглядывает наружу.

И в тот же миг ее вновь охватывает страх; она резко отшатывается от окна, руки ее затряслись, а сердце забилось так, что, кажется, вот-вот выскочит из груди. Он там. Она увидела, что он лежит в огороде возле стены. Какое-то мгновение она стоит, замерев, шагах в двух от окна, и в глазах ее ужас. Текут минуты. Но такие долгие, так растянутые ужасом и так наполненные яростью, что кажутся они часами. А из огорода по-прежнему ни звука, там ничего не происходит. И потихоньку паника начинает уходить из сердца Люси, она снова обретает способность рассуждать и овладевает собой. Раз людоед не шевелится, раз он неподвижно лежит на земле, значит, у него нет сил забраться к ней в окно; видимо, он так напился, что потерял равновесие и не способен подняться. Ну конечно же, людоед, нажравшийся винища, лежит ногами на грядке цикория. Значит, по крайней мере на сегодня, опасности нет. Стало слишком светло, и людоед не посмеет влезть к ней в комнату.

И неожиданно в голове Люси рождается догадка. Догадка до такой степени невероятная, что она поначалу не смеет отнестись к ней всерьез.

А вдруг людоед подох?

Брат подох! Волк подох! Подох похититель слез, похититель смеха, похититель детства! Наконец-то он сдох, белокурый красавец-людоед! Люси бросается к окну, на сей раз широко распахивает его и высовывается. Сердце ее бешено колотится от надежды и неуверенности. Она впивается в распростертое тело взглядом, ставшим столь же зорким, как взгляд ястреба.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю