355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сильви Жермен » Взгляд Медузы » Текст книги (страница 11)
Взгляд Медузы
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 17:05

Текст книги "Взгляд Медузы"


Автор книги: Сильви Жермен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)

Зовы

Но сами были для себя большим бременем, нежели тьма.

Премудрости, 17, 21.

Первый рисунок углем

День стоит молочно-белый; приглушенный свет, никаких проблесков. Звуки и те кажутся приглушенными, земные запахи неощутимы. Мягкость, источаемая небом, так безмерна, так холодна, что даже сама цепенеет. Неземная мягкость, плотная и безмолвная, на мир опустилось белое оцепенение. Снегопад. Во всех домах дети прилипли носами к окнам, они медленно проводят растопыренными ладошками по стеклам. Гладят холодную пушистость снега. Улыбаются, и глаза у них при этом огромные. Они глядят, глядят – восхищенные или даже, скорей, возбужденные. Хотя ничего не видно. Мириады снежных хлопьев падают безвольно, безучастно, скрывая небо, горизонт, землю. Больше нет ни пространства, ни глубины, ни объемов. Мир стал плоским, единообразным. Снег сыплет, и нет ему ни конца, ни края.

Женщина стоит в проеме двери. Неподвижно стоит на пороге между комнатой и гостиной. Но, несмотря на ее неподвижность, в ней чувствуется какая-то нерешительность. Что-то дрожит в ней. Она никак не может принять решение, войти ли в комнату или вернуться в гостиную. Но и там, и там та же пустота, такое же безмолвие.

Женщина худая, чуть ли даже не изможденная, одета во все черное. Одной рукой она опирается на притолоку двери, в другой держит бокал. Время от времени она медленно подносит бокал к губам, но в том, как она отпивает глоток, есть какая-то поспешность и даже что-то наподобие нетерпения. После каждого глотка она трясет головой, словно говорит кому-то «нет» или пытается стряхнуть с себя оцепенение.

Женщина стоит в дверях спиной к гостиной и смотрит в комнату. Когда на улице повалил снег, цвета всех вещей в доме разом поблекли, но женщина даже не повернула голову к окну. То, что происходит на улице, ее ничуть не интересует. Она увидела, как все краски обрели свинцовый оттенок, как погасли все отблески. И ей вдруг почудилось, что все вещи, безделушки вступили в заговор. Дл, вещи внезапно затвердели, наполнились темнотой, холодом; они в сговоре между собой. Но женщине не удается проникнуть в тайну сговорившихся вещей, она только чувствует, что тайна эта недобрая, она исполнена враждебности.

Вещи выталкивают ее, не позволяют переступить порог, а главное, прикасаться к ним. Абсолютно все – и лампа с тусклым глянцевитым абажуром, стоящая на маленьком столике недалеко от двери, и мебель, грузная, как скалы, и зеркало, занавешенное черным покровом, и зияющая пустотой керамическая ваза перед ним, в которой больше нет букета. И люстра с семью серыми лампочками, и сундук, с которого убрали прежде загромождавшие его предметы для ухода за больным и туалетные принадлежности, и остановленные часы. И мишень на стене со стрелами, воткнутыми по дуге вокруг центра; их оперение теперь покрылось пылью. И карта полушарий, на которой континенты, острова и океаны одинаково невыразительные и одинаково плоские. И иллюстрированный календарь с изображениями портовых городов; сейчас вместо Гамбурга на нем представлен вид Стокгольма с птичьего полета. Месяцы менялись, и страницы переворачивались. Это февральская страница. Город Стокгольм расколот на множество островов и полуостровов. Море проникает повсюду – серо-стальное между лишенными объемности клочками суши. И ни один морской гений не оживляет строгое изображение. На море выпущены несколько черных парусников. Единственным украшением является вписанная в окружность роза ветров, которая среди сумрачных вод кажется звездоподобным островом.

Женщина в черном оглядывает все это с порога, к которому она словно бы пригвождена. Взгляд ее перебегает с одного предмета мебели на другой, с вещи на вещь. Но ни на чем не задерживается. Он не находит того, что ищет, его ужасает жесткая непроницаемость вещей, тусклый свет, от которого все становится мутным, а главное, пустота, царящая в комнате.

Кровать пуста. И пустота эта распространяется с не застланной бельем кровати повсюду. С кровати, на которой нет тела. С плоского прямоугольника посреди комнаты – ее даже не придвинули к стене. Матрац накрыт шерстяным одеялом такого глубокого темно-синего цвета, что он кажется почти антрацитовым. Можно подумать, что это просто прямоугольное черное пятно на полу, тень, отброшенная завешенным зеркалом; а может, чернота кровати отражается в ослепшем и оттого помрачившемся зеркале.

Легенда

А быть может, это незрячий взгляд того, кто лежал недвижно на кровати, затемнил большое зеркало? Тусклый и какой-то пыльный свет, что источает в своем падении снег, не достигает зеркала. Ни лучика света, ни отблеска, ни единого отражения не проникает в него. Всецелый и абсолютный заговор вещей: ничто и никто отныне не вправе коснуться их. Все они объявили себя неприкасаемыми.

Но в заговор вступили не только вещи, но и все вокруг. Комната, стены, пол и потолок, а также смежная с ней гостиная и огород за окнами, и комнаты на втором этаже. Весь дом, вся улица, весь поселок. Весь мир и вся жизнь.

Жизнь перестала быть жизнью, она покорилась смерти. Все цвета растеклись, растворились в траурной черноте; любое движение, любой жест причиняют боль, больно произносить слова, а смотреть вообще невыносимо. Да и что делать, если все теперь стало пресным и тщетным? И куда идти, если всюду зияет отсутствие? Что говорить, если все слова пусты и все заглушены воплями, слезами, а главное, молчанием? И куда обратить взор, одержимый одним-единственным видением? Видением тела, лица, которых больше нет на свете. И что теперь думать и как думать? Горе не способно рассуждать, оно утыкает мысль терниями, обращает в скорбный соляной столп любое воспоминание, осмелившееся вынырнуть на поверхность сознания. Горе безжалостно неразумно. Это тиран, глумящийся над рассудком, унижающий ум, каким бы могучим он ни был.

Женщина в черном стала жертвой этого тирана. С самого ее рождения жизнь была враждебна к ней. Отца своего она не знала. Алоиза была плодом очередного увольнения из части; когда она родилась, ее отец уже был мертв, погиб в окопах Великой войны[3]3
  Так французы называют Первую мировою войну 1914–1918 гг.


[Закрыть]
. И ее он зачал как бы походя, в промежутке между двумя отправками на позиции. Потом пришла пора великой любви, и тот, кого она любила, стал ее мужем, и они оба поклялись, что любовь их – до гробовой доски. Но жизнь очень скоро обманула их, и счастье длилось неполных семь лет. Началась новая война, и, словно взмахнув злокозненной волшебной палочкой, она унесла и тело, и душу возлюбленного супруга. Счастье не дожило до зрелого возраста, скорбь же и горечь затянулись на долгие десятилетия. И теперь настал черед того, кто был ее единственной отрадой. Ее маленький Король-Солнце, свет ее жизни, ее нежный лунный василек скончался. Сын соединился с Супругом, ушел за незримый предел, куда был изгнан его отец, которого он не видел и не знал.

* * *

Фердинан умер в самом начале февраля. Сейчас уже март, но календарь не реагирует на быстробегущее время. Впрочем, какое это имеет значение, ведь этот календарь висит в комнате уже несколько лет; Фердинан сохранял его из-за красивых иллюстраций, ему нравились виды портовых городов, таких далеких и в пространстве и во времени. Фердинан не обращал внимания ни на дни недели, ни на числа. Когда начинался новый месяц, он переворачивал страницу, а какой год, ему было абсолютно безразлично. Он умер обращенный лицом к Стокгольмскому порту, к этому скоплению островков, серо-стальному морю, к черным крохотным парусникам. И теперь уже не явятся на свет порты Мессина, Алжир, Брест, Глазго или Лиссабон, гораздо более красочные и оживленные. Время застыло и уже не переплывает из порта в порт. Оно затонуло в ледяных водах шхер Балтики.

А теперь еще запоздалый снег, что падает за окошком крупными хлопьями, отодвинул наступление весны, снова привел зиму. Он все укрыл своим тусклым блеском. И не только то, что зримо; он удерживает людей, никто не осмеливается топтать его девственную чистоту; он глушит все звуки.

Снег сыплется на имя Фердинана. «Это имя королей и императоров, а не простых смертных!» – любила когда-то повторять его мама. Ведь для матери он всегда был только королем.

Снег сыплется на имя Фердинана. И это заледенелое имя дрожит на сомкнутых губах Алоизы, наворачивается слезами ей на глаза.

Сыплет снег. Король умер – и мир пуст. Алоиза неощутимо покачивается на непреодолимом пороге. Она все не может постичь, не может заставить себя поверить в произошедшее.

Сыплет снег, всюду сыплет снег. Память Алоизы белым-бела. Она перестала взывать к прошлому, гоняться за воспоминаниями. С сеансами сновидения-реальности навсегда покончено. Больше уже Алоиза не укладывается на диван. Сейчас надо держаться на ногах. Здесь, на пороге, на страже у края пустой могилы. Что делала она на диване, чье тело укладывала рядом с собой? Колдовское тело Виктора, который приходил овладевать во сне ее жаждущим телом и исчез так же внезапно, как явился. Это колдовское тело появилось сразу после падения Фердинана и исчезло, как только Фердинана не стало. То было тело-мародер, пришедшее украсть земную оболочку другого, чтобы обрести возможность упокоиться в могиле.

Длинный Марку верно говорил: «Кто-то, погибший насильственной смертью, похитил душу Фердинана и теперь бродит вокруг него, пытается похитить жизнь. Нужно изгнать этого призрака, этого злокозненного духа, задобрить его, чтобы он оставил ваш дом». А что делала Алоиза? Все совсем наоборот. Только и знала что призывала этого призрака, отдавалась ему. Стала любовницей, сообщницей погибшего насильственной смертью.

Снег сыплет на безмолвное имя Фердинана. На кладбище все могилы стали безымянными. Они превратились в безликие, плавные, белые холмики. Кто первым решится протоптать тропку, осквернить снег на дорожках, что вьются вдоль могил?

Снег сыплет на исчезнувшее тело Фердинана. Не холодно ли ему? Глядя на тусклый свет, что сочится в комнату сквозь окошко, Алоиза не может отвязаться от этого вопроса. И тот же холод, что угрожает утраченному сыну, постепенно охватывает сердце Алоизы.

Бокал ее пуст. Алоиза смотрит в бокал, который держит в руке. Во рту у нее сухо. Ее взгляд на некоторое время задерживается на капле, что блестит на дне. Она пытается обдумать какую-то мысль, но у нее не получается. И она позволяет жажде вести себя. Алоиза возвращается в гостиную. На столике стоит бутылка. Алоиза наполняет бокал джином. И опять возвращается на порог комнаты Фердинана.

Она подносит бокал к губам. И вдруг ей кажется, что освещение в комнате изменилось, из мутно-белого стало каким-то шелковистым. Потому что прекратился снегопад. И теперь снег безмолвно лежит, нетронуто чистый, и снова сияет небосвод, освободившийся от туч. Снег искрится, мерцает, и мерцание это струится в воздухе, ложась на стены домов, и проникает даже в сами дома.

Серо-свинцовые воды Балтики становятся серебристо-серыми, абажур из вощеной бумаги обретает алебастровую прозрачность, а сквозь черное покрывало, которым завешено зеркало, кое-где пробиваются искорки. В комнату вдруг врывается столько света, возвращая предметам краски, что Алоиза вздрагивает и поворачивает голову к окошку. Сверкающая белизна за окном слепит ее, и она щурится. Ее глаза, ее ресницы блестят: это навернувшиеся слезы. Сердце внезапно начинает биться сильней, быстрей, ее пронзает бессмысленная надежда. А что, если это сияние, столь внезапное и сильное, излучает вовсе не снег, а лицо, а уже преображенное тело Фердинана? Что, если этот поток белоснежного света изливается из души Фердинана, чтобы укрыть землю, достичь неба, соединиться с нею, его матерью, и унести ее в незримые пределы? А вдруг, если сорвать с зеркала черный траурный покров, в нем отразится лицо Фердинана? Сердце Алоизы стучит, как бешеное. И, уже не помня себя, она переступает через порог, подходит к зеркалу, ставит бокал на комод и приподнимает черный покров.

Руки ее опадают, от сердца отливает кровь. Зеркало пусто. Слезы, навернувшиеся на глаза, вдруг становятся тяжелыми и жаркими; они катятся по щекам к губам, во рту становится солоно. Резким движением Алоиза бросает бокал на пол, и он разбивается вдребезги, а сама выбегает в гостиную. Ее сотрясают рыдания. Лицо и руки пропитываются запахом слез.

У слез есть запах. Отвратительно сладковатый, противный, как запах ржавчины или плесени. Да, да, у этой испарины сердца есть запах. Едва ощутимый запах прокисшей пенки на молоке.

Запах слез Алоизы смешивается с запахом пролитого на полу джина. Так пахнет снег или же вода – едва уловимо, на пределе обоняния, но тем не менее запах этот ощущается – неким сверхчувством. Запах горя.

С каждым днем комната Фердинана все больше пропитывается этим сероватым запахом. Запахом пустоты, студеного света, запахом серых вод Балтики. Потом отсутствия.

А вещи в комнате вновь вступают в заговор. Сейчас, обретя краски и засияв, они кажутся еще враждебнее. Они словно облеклись в броню чистого ледяного света. В металлически поблескивающие панцири. Безумием было бы даже пытаться приблизиться к ним; они обожгут руки – ладони прилипнут, кожа закровоточит. В них жгучесть мороза. Вещи объявили войну, они в трауре. Вся комната в трауре. Хозяин ушел – без единого слова, даже без вздоха сожаления. А немота хозяина, который так долго лежал в этих стенах, передалась вещам.

Алоиза присела на краешек дивана. Судорожные рыдания, внезапно перехватившие ей горло, от которых она вся сотрясается, заставили ее опуститься на диван. Она сидит, сложившись чуть ли не пополам, приникнув лбом к коленям и стиснув кулаками виски. Колени у нее влажные. Но рыдания ослабевают, иссякают слезы. Горе ее огромней, стократ всеохватней, чем все физические его проявления. Оно ее ломает, гнет, крутит руки, от него внутренние колики, приливы крови, головокружения, порой она не способна удержаться от горестных воплей, стенаний, внезапных неудержимых слез. Так воет плоть. Живая плоть, насильно оторванная от другой, любимой плоти.

А иногда все обходится спокойно. Ни конвульсий, ни слез, ни рыданий. Плоть в изнеможении смиренно покоряется безысходному горю. И такое состояние продолжается дольше всего.

Алоиза медленно выпрямляется, механическим движением вытирает лицо, складывает руки на животе и чуть заметно раскачивается вперед-назад. Наконец встает, неуверенным шагом подходит к окошку, останавливается, прижимается лбом к стеклу. Она не может находиться на одном месте, у нее потребность перемещаться в пространстве, в молчании, в отсутствии.

Магия сновидения-реальности разрушена, утрачена. Это безумие развеялось – безумие, наполненное шелестом образов, жестов, отзвуков и даже запахов. То было безумие ожидания, в котором перемешались надежда и память. Но из него родилось иное, куда более беспокойное безумие – безумие желания. И от него Алоиза потеряла голову; Она поверила, что сможет повернуть время, отбросить прошедшие для нее годы, отвергнуть смерть и сжать в объятиях тело Виктора. Она почувствовала себя сильней войны, могущественней смерти. Убедила себя, что ее любовь к Виктору настолько всеобъемлюща, настолько бездонна, что способна творить чудеса, убедила себя, что ей удалось вырвать из преисподней мужа и помочь ему обрести тело. Тело, озаренное неземным светом, сверхъестественное, но в то же время дарящее плотское наслаждение. И, наслаждаясь обретенными ласками, она забыла о том, ради чего обратилась к сновидению-реальности. Она предала сына.

Все это было лишь приманкой, мороком и ложью. Предательством. Нет никакого «сновидения-реальности», есть только смерть, и лишь она подлинна. Смерть, которая злобно отняла у нее тех, кого она любила.

Все всегда было в заговоре против нее. И вот сейчас вещи, мебель, стены холодно и безжалостно отталкивают ее, но на самом деле это всего лишь второстепенные проявления отношения к ней судьбы, которая всегда была враждебна к ней. Теперь она везде и во всем видит признаки отношения к ней судьбы. И словно сыщик, отыскивающий на месте преступления следы, оставленные убийцей, Алоиза пересматривает свою жизнь, несчастную, загубленную жизнь.

Нет, по складу характера она определенно не Андромаха, и уж совершенно не из породы Иббетсона и Мери Тауэр. Она никогда не была способна бросить вызов судьбе и противостоять несчастьям. Так из какой же она породы? Раньше она попыталась бы поискать свои истоки в Софокле, Эсхиле либо Шекспире, но теперь ее напыщенность рухнула, гордость сломлена. Ее горе слишком обнаженное, чтобы облачаться в заемные трагические одежды и высокомерно щеголять в них. Ее страдание настолько непоправимо нагое, что не приемелет никаких одеяний.

Алоиза принадлежит к бесчисленной и безликой породе несчастных, бедных, обездоленных. И ей остается лишь бродить по кругу в пустоте, стенать и плакать. Ни на что другое она уже не способна. Не способна даже мыслить. Ее мысли зыбки, подобны пару, ее воображение – лишь прах и пепел.

* * *

Прижавшись лбом к стеклу, Алоиза смотрит на преображенный снегом пейзаж. Однообразный пейзаж. Все бело до самого леса. Холод постепенно проникает в голову, наполняет ее безучастностью. Алоиза так устала, она так далека от всех и вся. Она видит, как по снегу бегут тени облаков. И чувствует, как такая же тень наползает ей на душу. Или верней, ощущает себя тенью, словно это ее душа, а может, сердце вот так вот, в безмолвии, в холоде, летит между небом и землей. Ее душа, сердце, тело; что точно, она не знает, для нее нет различия между тремя этими словами. Все три они означают одну и ту же истерзанную реальность, одинаковую безутешность. Алоиза и есть эта летучая тень, эта бестелесность цвета сажи, обрывок ночи, изгнанный в мертвенную белизну дня. Но одновременно она и эта бесконечность снега, застылость земли, шуршащее безмолвие.

Алоиза – снег, укрывший, одевший землю, но она и земля, укрытая снегом, скованная холодом. Земля, в которой лежит ее сын. Алоиза чувствует, как холод спускается ото лба к животу, проникает глубоко во внутренности. Ее дыхание, оседающее на стекле, все время замутняет пейзаж. А вереницы облаков все бегут по небу, и тени их все быстрей и быстрей скользят по снегу. Облака гонит восточный ветер, он прилетел издалека, с края земли, который где-то там, за лесами, что высятся по ту сторону болот. Леса стоят нагие, любой треск, каждый крик грача отзываются в них с необыкновенной силой. Болота опустели, грязь смерзлась, присыпанная и очищенная снегом. Вокруг них тоже пусто. Вся растительность сведена до черных изломанных штрихов различной толщины. Скупая графика, лишенная объемности. Все сучья, голые ветви и стволы кажутся резкими линиями, отточенными ветром. Ни одной живой твари. Личинки и куколки кроются под землей, под корой деревьев. Животные спрятались в своих подземных невидимых норах. Птицы давно улетели, так давно, что кажется, будто их чудесные песни – это что-то из старинных легенд. Остались только грачи да галки.

Грачи да галки, чьи резкие крики подчеркивают шершавость тишины, останутся навсегда, точно так же как черные вороны, испещрившие подслеповатое небо кривыми помарками. И никогда не возвратятся певчие птицы с оперением, расцвеченным яркими красками. И не вернутся цветы, травы, листья, больше не пробудятся звери и другие твари. Все должно остаться именно таким. Застывшим, заледенелым, безнадежным и безмолвным. Природа должна навсегда умолкнуть, замереть, стать неизменной, как календарь, что висит на стенке в комнате Фердинана. Февраль встал на вечный якорь в Стокгольмском порту; времена года погрузились на дно Балтийского моря. Одиннадцать месяцев в один миг потерпели кораблекрушение. И пусть эти одиннадцать месяцев никогда не поднимутся со дна! Должен длиться февраль, один только февраль. Пусть природа покорится этому закону, пусть вся земля облечется в траур по Фердинану! Так должно быть. Потому что слишком мучительно было бы снова услышать звонкое чириканье воробьев, вновь ощутить плывущий в воздухе аромат первоцветов и фиалок. Потому что было бы невыносимой мукой видеть, как земля с трепетом молодой нежно-зеленой листвы пробуждается после долгого черно-белого сна. Быть свидетелем беззаботного пробуждения земли, жизни, желания было бы до того непереносимо, что осталось бы только проклясть землю, людей, зверей, Бога. Главным образом Бога.

Бога, который виновник всего этого, который сотворил эту непостоянную, забывчивую землю. Землю, которая носит и питает людей только для того, чтобы легче было их повергнуть, а потом пожрать. Бога, который, как утверждают, даровал человеку душу. Но что за дар эта душа, привитая к глухому и такому слабому сердцу жалких и несчастных людей? Разве не мог Он оставить людей в покое, наделив их блаженной глупостью животных, не знающих мук любви, горя по умершим и ужаса перед грядущей смертью? Да и что такое душа – неосязаемая, незримая и, по правде сказать, недоказуемая, о которой, как говорят, надо бдительно заботиться каждый миг своей жизни, чтобы не обречь ее на вечную погибель? Какой смысл во всем этом и есть ли хоть капля правды в этой сказке? До чего же беспросветна и жестока эта сказка про душу!

Такие вот страшно смутные мысли блуждают в голове Алоизы, пока она стоит, прижавшись лбом к стеклу. Была ли когда-нибудь в ней вера? Она была религиозна, и прежде с удовольствием напоминала об этом. «У нас религиозная семья. Мы почитаем святыни». Но религия это практически ничто, и она отнюдь не всегда связана со святынями. И даже меньше чем ничто, если она не одухотворена верой. После смерти Виктора Алоиза не взбунтовалась против Бога; облачившись в броню вдовы, она задрапировалась религиозностью. Следуя ритуалу, заказывала панихиды по погибшему супругу. И поскольку великолепное тело Виктора было бесследно распылено, она попыталась установить с ним связь за пределами исчезнувшей плоти. Она иконизировала память о своем погибшем муже, одарила душу покойного красотой, равной красоте его тела при жизни. И искала тогда в религии опору. Ей так нужна была опора. И хотя тогда она была бедна, она еще больше надувалась гордостью. Религия придавала достоинства нищете. Выйдя ради благополучия сына за Иасинта, она вырвалась из нищеты. Но не отошла от религии, поскольку, несмотря ни на что, она все-таки по-прежнему придавала достоинства ее несчастной судьбе, ставшей из-за второго брака вполне банальной.

Теперь же не осталось ничего от этого здания, возводившегося в течение многих лет по привычке и из чувства долга. Но что значит привычка, если у вас резко вырвали из сердца желание жить, и что значит долг, если у вас безжалостно и бессовестно украли священнейшие ваши права? Ответьте же, как сохранить желание жить, если твое дитя, плоть от плоти твоей, укрыто в цвете юности землей, и как можно почитать какие-то сомнительные обязанности, если твое право на жизнь отнято у тебя самим фактом смерти ребенка, который был твоим единственным счастьем и смыслом жизни? Ведь тот, у кого ничего не осталось, ничего не может дать, даже согласия продолжать жить. Надо быть одним из пресловутых безумцев Божиих, чтобы решиться утверждать, что, когда ничего не имеешь, тогда-то и имеешь все и что давать надо тем больше, чем меньше ты имеешь. Эти безумцы теперь ненавистны Алоизе. Ее сердце супруги-любовницы, сердце безумно любящей матери глухо к их бессмысленным и даже возмутительным словам. Она безмерно страдает, она вопиет о краже, о преступлении, о предательстве. Она обвиняет – Бога. Обвиняет, как обвиняют отчаявшиеся. В ее исполненном безнадежности сердце находят отзыв резкие слова Иова: «О, если бы я знал, где найти Его, и мог подойти к престолу Его! Я изложил бы пред Ним дело мое, и уста мои наполнил бы оправданиями»[4]4
  Иов, 23, 3–4.


[Закрыть]
. Она могла бы без конца выкрикивать эти жалобы, эти упреки. Они уже таились в ней и превращались в инвективы. Но вопли эти тонули в ее сердце, потому что она не поворачивалась ни на восток, ни на запад, ни на север, ни на юг, чтобы отыскать тайное обиталище Бога, как это делал Иов на дне своего гноища. Ни на севере, ни на юге, ни на востоке, ни на западе Бога не было, но Иов не сдался и, невзирая ни на что, завел судебное дело[5]5
  Там же. 13, 18.


[Закрыть]
. Ибо Иов возвестил: «Вот Он убивает меня; но я буду надеяться; я желал бы только отстоять пути мои пред лицем Его!»[6]6
  Там же. 13, 15.


[Закрыть]
Иов мог вопиять и заводить судебное дело против Господа, потому что его вера в Того, кого он обвинял, оставалась несокрушимой. Но у Алоизы не было сил дойти до конца подобного парадокса; она закрыла свой едва начатый процесс, даже не сумев добиться, чтобы обвиняемый предстал на нем, и вынесла безоговорочный приговор Богу за самую тяжкую вину – его небытие. Или за безразличие к своему творению, что, впрочем, одно и то же.

А раз так, Алоизе безразлично, существует Бог или нет. На воскрешение мертвых после конца времен ей наплевать. Она желает видеть воскресшего сына, а также Виктора здесь и сейчас. Если Бог возвратит ей сына, она поверит в Него. А нет, она и думать перестанет о Нем, отвернется и забудет о Нем, как о дурном сне. Да она уже отвернулась.

* * *

Наконец Алоиза отрывает лоб от стекла. Ощущение, будто холод проник до мозга костей. Она вздрагивает. Слишком долго она смотрела на снег, и глаза ее как будто ослепли. Алоиза идет через гостиную, натыкаясь на мебель. Пить ей уже больше не хочется, тем паче что она разбила бокал. Тень облаков, что бежали по земле, скопилась в ней, и тень эта тяжка. Она застывает, отвердевает. Опять начинается долгий, бесконечно долгий день тоски, тусклого страдания. С ожиданием вскорости потоков слез, конвульсивных рыданий, очередного внезапного возмущения тела. У нее могут начаться спазмы или тошнота, приступ невыносимой головной боли, либо она будет проклинать жизнь и саму мысль о Боге. Алоиза даже не пытается обуздать эти внезапные приливы отчаяния, предотвратить приступы. Она стала рабыней своего горя. Жизненные силы ее на пределе, сама она на пороге помешательства.

И опять она, притягиваемая некой слепой силой, возвращается к порогу двери, соединяющей гостиную с комнатой Фердинана. К порогу между отчаянием и совершенно безумной надеждой вновь увидеть сына. Этот порог притягивает ее магнитом, удерживает на своей кромке, словно у нее ноги приросли к нему, и в то же время с неистовой силой отталкивает. Непреодолимый порог. Алоиза, дрожа мелкой дрожью, стоит на нем, и глаза ее блестят – от навернувшихся слез и от желания увидеть. Она кусает губы, чтобы удержать крик, ревущий в сердце, чтобы удержать зов, что мечется и рвется из ее тела.

В этот миг Алоиза вся – немой зов, брошенный в молчание, одержимый вопль, протестующий против утраты: «Возвратись, покажись хоть на миг, на один-единственный миг. Я так хочу хоть разок еще увидеть тебя…» Но в комнате ничто не шелохнется, изменилось лишь освещение, оно опять померкло, стало тускло-серым. Комната глуха к ее зову.

А когда дневной свет окончательно отступил и вечерние тени, таившиеся в углах, накрыли мебель, Алоиза все еще продолжает стоять там – худое изваяние, еще чернее, чем сумрак, заполнивший комнату. Комната пропитывается от нее запахом слез, а сама взамен пропитывает ее пустотой. И как перенасыщенные минеральные образования, которые в конце концов переходят в химически нейтральные и кристаллизуются, скорбь Алоизы цепенеет в зияющей недвижности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю