Текст книги "Безымянная могила"
Автор книги: Сильвестер Эрдег
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
Дидим, улыбнувшись, достает кошелек.
– Этого досье у нас нет, – торопливо говорит чиновник.
Дидим развязывает кошелек.
– А где оно?
Чиновник разводит руками.
Пальцы Дидима роются в кошельке.
– Может, в канцелярии Синедриона?
Чиновник снова разводит руками.
Дидим вытаскивает руку из кошелька, пальцы его сжаты.
– Тогда, может, в канцелярии прокуратора?
Чиновник беспомощно опускает руки.
Дидим кладет сжатый кулак на стол.
– Может, оно секретное?
– Четверо детишек у меня, господин, всех кормить-поить надо, – сообщает чиновник.
Дидим, разжав кулак, оставляет на столе три динария. Смотрит чиновнику в глаза.
– Я – писарь в Синедрионе, и не два года, а тридцать с лишним. Хочу купить этот участок для своих детей.
Чиновник, не сводя глаз с динариев, кивает растерянно:
– Досье у нас нету, о владельце участка информации тоже нет, ничем, к сожалению, не могу помочь... – и осторожно накрывает динарии ладонью.
Дидим, прощаясь, наклоняет голову, направляется к двери, оборачивается.
– Ты христианин?
Чиновник нервно смеется.
– Будь я христианин, разве бы я служил здесь, господин?
На губах Дидима снова мелькает улыбка.
– Я догадывался, что тебе ничего не известно, но хотел убедиться в этом. Я в самом деле купил бы этот участок. Даже если это чье-то тайное захоронение...
– Дидим идет к двери, потом опять останавливается, оглядывается; лицо его искренне и серьезно. – Скажи: ты бы не хотел служить писарем при Синедрионе?
Я человек пожилой, усталый, ты мог бы занять мое место. К моим рекомендациям там прислушиваются. Получать будешь вдвое больше, чем здесь. А у тебя четверо детей.
Чиновник не в силах произнести ни слова; ладонь его лежит на динариях.
– Ну-ну, успокойся. – В голосе Дидима звучит сочувствие. – Речь-то идет всего лишь о пустыре, и я понимаю, ты не можешь помочь.
– Господин... – Чиновник прокашливается; у него внезапно сел голос. Тот участок, насколько мне известно, за последние десятилетия несколько раз менял хозяина, но Синедриону он не принадлежал.
– Тогда, может, кому-то из Синедриона? – негромко спрашивает Дидим.
– Может быть. Я не знаю. Только факт, что мы все же должны платить жалованье человеку, который присматривает за участком.
Дидим возвращается от двери к столу.
– Присматривать за пустырем? Зачем?
– Об этом мне ничего не известно. Мы только деньги выплачиваем, торопливо бормочет чиновник.
– Кому? Как его имя?
– Имени не знаю. – Чиновник сидит бледный, ладонь – на монетах.
– Такого не бывает, чтоб деньги выплачивали неизвестно кому, – замечает Дидим.
– Эту графу заполняем не мы, господин. Мы ее оставляем пустой. А там, где название работы, пишем: услуги садовника, по соглашению. – Пальцы чиновника ощупывают динарии.
– Кто же забирает деньги? – спрашивает Дидим.
– Мы их перечисляем только, а сами деньги не вручаем... – Чиновник сама услужливость, в морщинах на лбу блестят капли пота. – Таково распоряжение. Я сам случайно узнал, что никакого садовника нет, а когда стал расспрашивать, мне сказали: не твое дело.
– Кто сказал? Чье было распоряжение? – настаивает Дидим.
– Начальство, господин, – отвечает чиновник.
Дидим вздыхает, снова оборачивается к двери.
– Я не буду выяснять, кто твой начальник, успокойся. И забудь, что я здесь был.
Иначе и быть не может, господин. – И чиновник стискивает монеты в кулаке.
– А если кто-нибудь спросит, – снова улыбается Дидим, – скажи: писарь Дидим хотел купить участок, как раз тот, Землю Горшечника.
Чиновник бросает взгляд на динарии, потом на Дидима и боязливо говорит:
– Ты христианин, господин?
– Нет, – отвечает Дидим, – я писарь. Состарился, устал, хотел по дешевке купить тайное кладбище. Чтоб было где провести остаток жизни. А потом детям оставить в наследство...
Политическое завещание Анны Находясь в здравом уме и твердой памяти, хотя и с подорванным годами здоровьем, и сознавая ответственность свою перед народом, диктую я нижеследующее Александру, другу своему и доверенному лицу, пользующемуся всеобщим уважением мужу, рассчитывая на точную и дословную запись моего политического завещания и возлагая дальнейшую судьбу сего документа на того же Александра, хотя бы потому, что именно у него, в соответствии с моим желанием, он будет храниться после смерти моей. Изложенная ниже последняя воля – не распоряжение о наследовании имущества моего, ибо таковое составил я еще год назад, после кончины супруги, в кругу семьи, в согласии с традициями, в присутствии адвоката, разделив между наследниками все, чем владею. Менять что-либо в этом отношении не желаю.
Бурное прошлое и не менее бурное настоящее народа нашего побуждает меня – как одного из бывших предстателей его, занимавших кресло первосвященника, и как человека, до сих пор, может быть, сохранившего немалую часть былого влияния, – в этом не предназначенном для посторонних глаз документе пролить свет на тайные, не ведомые ни общественности, ни даже узкому кругу власть предержащих детали моей прошлой деятельности, которые, надеюсь, послужат поучительными свидетельствами и дадут возможность другим сделать небесполезные выводы для себя. Прежде считал я, что необходимости письменно зафиксировать эти конфиденциальные факты и события не возникнет, ибо не только верил, но и надеялся на бескровное достижение свободы и независимости народа нашего, уповал на то, что будет он жить в мире и достигнет расцвета.
Увидев же, что достижение независимости в обозримое время невозможно, счел я реально осуществимым конструктивное сотрудничество с Римской империей, основанное на взаимных уступках и взаимном уважении интересов, хотя патриотические чувства мои не просто относились к такому пути с антипатией, но непримиримо его отвергали. Чувства эти, мною отнюдь не скрываемые, сыграли не последнюю роль в тот момент, когда Валерий Грат недостойным и унизительным способом лишил меня ранга первосвященника, и я, хоть и остался причастным к узкой группе властной верхушки, тем не менее вынужден был принять к сведению, что стать первым человеком, несмотря на девятилетний опыт, мне более не дано. С горечью принял я к сведению и то, что цари наши борются – или, напротив, заключают союз – друг с другом, с родственниками своими или с римлянами лишь в зависимости от личных своих интересов, до народа же им почти нет дела; это относится к власти не только светской, но и религиозной.
Наиглавнейшую цель свою я уже называл: свобода и независимость, приверженность нашим древним законам. Еще в юные годы я понял: понятия эти очень тонкие, судить о них, зная лишь прошлое, трудно, пустое повторение слов мало что дает, хотя и годится для того, чтобы создать благоприятную атмосферу для настойчивого выторговывания уступок. В период, когда я был первосвященником, мне стало предельно ясно, что одно из первых следствий иноземного угнетения – внутренний раскол, который, пользуясь наиболее понятными сердцу и разуму аргументами, идеологизирует различные modus vivendi. Вот из-за чего у нас возникли партии, разделяющие народ наш сильнее, чем племенные различия, и совершенно по-разному представляющие путь, ведущий к решению проблем; вот из-за чего мы так по-разному формулируем свое отношение ко всему, что оправдывает наше бытие: к нашей избранности, к нашей исторической миссии. Саддукеи, из которых происхожу и я сам, остались несгибаемыми и непримиримыми, но как раз потому оторвались от народа, занятого повседневной борьбой с трудностями. Фарисеи, более гибкие, повернулись к народу, разделив с ним ответственность по отношению к прошлому, а трудности настоящего в позиции нерешительной обороны подняв перед собой наподобие щита. Отстранение мое заставило меня осознать, что обе главные партии против собственной воли встали на ложный путь, из-за различных, но в конечном счете одинаково весомых причин не способны освободить народ наш и вернуть ему положение избранного. Выше я намекал, что, проверяя себя, усвоил ряд фарисейских и ессейских идей, надеясь в них найти подходящий в настоящих условиях метод действия и надежду на верный успех. Однако выяснилось, что с помощью старых, традиционных приемов старыми, традиционными способами – пусть при несходстве вариантов достижение поставленной цели невозможно; необходима еще и внешняя помощь, помощь Господа нашего, на которую уповали великие наши праотцы от Ноя до Моисея. Эту помощь, считал я, обеспечат нам те сыны народа нашего, которые стали проповедовать новые идеи и за которыми, по полученным донесениям, шли массы. Банды грабителей мало волновали меня. Я старался собрать как можно более полную информацию и долго присматривался к патриотам, на которых можно было бы положиться при создании сети тайных связей. В этих вопросах я часто испрашивал мнение Гамалиила, тесные, более чем дружеские отношения с которым восходят еще к тем временам, когда мы решили покровительствовать детям бедняков. Гамалиил будет, конечно, отрицать, что мы вели с ним такие беседы, но это для него естественно, а воспоминаний он не пишет. Я его знаю, он такой. На сообщничество пойдет всегда, на риск же – никогда и ни при каких обстоятельствах. И это понятно: он жил и живет для науки и для своих учеников и, маниакально влекомый к политике, в то же время столь же маниакально старается держаться в стороне от нее, чтобы остаться незапятнанным. Должен сказать, что, с его точки зрения, это наиболее мудрый путь, хотя с моей точки зрения – низость. Однако он мой друг, часто помогал мне, и я преклоняю перед ним голову.
Что касается меня, то и прежде и теперь было известно: публично я со всеми стремился найти общий язык; одного лишь я тогда не учитывал – что именно это может стать причиной моего поражения. В самых разных кругах, обладающих весом в тогдашней политической жизни, у меня было немало полезных, хотя в общем бесплодных споров; и лишь спустя долгое время я понял, что должен выйти за рамки этих кругов. В это время я давно уже был в тени, и именно Гамалиил подал мне замечательную идею.
До меня доходили слухи о движении Иисуса. Но особого значения я, признаться, этим слухам не придавал и контактов с движением не искал. Тут-то Гамалиил, как бы между делом – по всегдашнему своему обычаю обмолвившись о новом политическом факторе, и привлек к нему мое внимание и даже намекнул, что, возможно, мог бы мне посодействовать. Как он это организовал, не знаю; но вскоре ко мне пришел юноша, почти мальчик, по имени Иоанн; он сказал, что ему велено сослаться на Гамалиила. Когда я, много позже, напомнил об этом Гамалиилу, тот лишь недоуменно посмотрел на меня и замотал головой: нет, он понятия ни о чем таком не имеет. Я-то знал, что он прирожденный лицемер, и лишь улыбнулся. Юноша просто светился невинностью и смутился, когда я пригласил его сесть. Я спросил, кто его прислал; он ответил, что не может этого сказать, с него взяли клятву. И повторил лишь, что сослаться должен на Гамалиила. Я спросил, не ученик ли он Гамалиила; он ответил, что знает учителя понаслышке, учитель же его Иисус. Тут я убедился: именно эта нить ведет к достижению целей. Я знал, что мы должны победить Рим, не порабощая его. То есть мы должны лишь свергнуть имперское иго – и тогда станем свободны.
Иоанн приходил ко мне часто, мы подолгу беседовали, он всегда был голоден, и я приказывал слугам принести ему еды. Не будет преувеличением, если я выражусь таким образом: он пожирал все, что перед ним ставили. И за едой говорил, говорил; я давал ему выговориться. Вопросы я задавал редко. Он рассказывал, чего хочет Иисус, где и что он совершил, с восторгом отзывался о чудесах. Рассказал о том, что вот уже некоторое время Иисус часто отходит в сторонку с Иудой, который тоже один из его приверженцев, и они спорят о чем-то. Я просил его передать Иуде, что жду его для беседы. При следующей встрече Иоанн, которого я успел полюбить как собственного сына, сказал: Иуда отругал его последними словами, едва не побил. Ответ меня успокоил: я убедился, что именно Иисус – тот, кто мне нужен; Гамалиил не скрыл от меня, что в свое время, во время нашего общего эксперимента, оба были его учениками.
Дело в том, что я вовсе не собирался встречаться с Иудой; я хотел лишь узнать: принесет ли он себя в жертву ради Иисуса? Насчет Иисуса я ни на мгновение не сомневался: это он прислал ко мне Иоанна, и это ему послал весть Гамалиил. Ясно было, с Иисусом мы друг друга поймем, но, как и я, он бессилен, он не возьмет в руки оружие, это я понял, познакомившись с его учением. Я знал, я понимал: моя вера, мои планы не заставят разделенные внутренние силы взяться сообща за оружие. И с этого момента я стал опираться на Иуду. С Иоанном я беседовал так, чтобы Иисус, выслушав его, сделал вывод:
вместо него я выступить не могу. Я стал ждать, когда в дверь ко мне сам, по доброй воле, постучится Иуда. И Иуда постучался. Он стал ключевой фигурой в этой истории, хотя, по всей очевидности, тогда еще не догадывался об этом.
Именно по моей инициативе начат был вскоре после этого судебный процесс против Иисуса; о его согласии я знал. Каиафа долго не мог понять, зачем это нужно; именно я сказал ему то, что его убедило: лучше, если ради блага народа умрет один человек; слово "один" я подчеркнул особо. Не думаю, что он все понял; но сделал вид, что понял, и стал действовать. На Пилата мне пришлось оказать давление, подбивая на беспорядки чернь. Насчет Антипы-Ирода я уверен был, что он совать палки в колеса не станет. Непреходящая заслуга Иисуса в том, что он никому ни словом не проговорился о тайном плане. За все время мы с ним не обмолвились ни единым словом, да и видели друг друга всего только раз. Своей смертью он показал достойный пример, и я облегченно вздохнул: да, если так пойдет, мы достигнем цели, мы добьемся свободы и независимости. Все это не произошло бы так гладко, если бы я заранее не убедился в том, что у Иисуса найдутся последователи. Гарантией был Иуда, и поэтому я хотел. чтобы он остался жить после того, как его вынули из петли.
Остальные были не столь важны. На второй процесс Петра и его сотоварищей я даже не пошел, передав Гамалиилу: если может, пускай поприсутствует. Он, как человек добросовестный, пошел и сделал все, что было нужно.
Тут и должно было выясниться, правильно ли я все рассчитал. С Иудой, после его заключения под стражу, попытки самоубийства и последующего выздоровления, я пытался несколько раз поговорить с глазу на глаз. Он молчал. Это меня успокоило. Я не ошибся: именно на него следовало опираться в выращивании той силы, которая одержит победу. Из-за упрямого молчания его я – для вида – велел бить его палками. Каиафе, зная о его скорой отставке, я посоветовал вести с ним переговоры; я знал: предводитель должен вступать в контакт лишь с другим предводителем, пусть тот и находится под стражей. Моя роль вообще была уже исчерпана. Я спокоен, ибо Иуда вернулся в Иерусалим и под именем Анании стал влиятельным человеком в Синедрионе.
Мое последнее политическое пожелание: не мешайте ему развернуться. Он наш единственный шанс. Пока он жив, пока он здесь, он знает, что нужно делать. И я могу умереть спокойно.
Пусть моя последняя воля послужит на все времена свидетельством и уроком: с внешним угнетением способны справиться лишь внешние силы, вырвавшиеся изнутри; ибо тот, кто остается внутри системы угнетения, не пригоден для этого.
Мария Магдалина Городок Вифания находится в пятнадцати стадиях от Иерусалима, это добрых полчаса пешего пути. Лука не знал, живы ли еще Марфа и Мария Магдалина, жив ли Лазарь. Не знали этого и братья. Когда он стал расспрашивать их, у них округлились глаза. Кто-то сказал: в самом деле, что с ними, где они? Еще кто-то качал головой: наверняка уже умерли; будь они живы, мы бы о них слышали. Один из братьев вызвался сходить в Вифанию.
– Расспрошу там людей, если это тебе важно, брат Лука.
– Важно, – ответил Лука. – Очень важно.
На другой день к полудню посланец вернулся. Лука разбирал свитки; те, что были уже не нужны, бросал на пол.
– Нашел, – радостно объявил посланец. – Мария будет ждать тебя.
Лука кивнул, показал на валяющиеся на полу свитки:
– Эти сожгите. А остальные пока не трогайте.
– Как скажешь, так и будет, брат Лука. – И посланец кинулся подбирать свитки. – Найти ее легко. Как войдешь в Вифанию, сразу за третьим домом увидишь переулок, ведущий направо, спутать его невозможно, там на углу постоялый двор. Пойдешь по тому переулку, пока не увидишь колодец, дом точно напротив колодца, даже спрашивать никого не надо.
– Спасибо, – сказал Лука. – Завтра рано утром пойду туда.
– Жива только Мария Магдалина, – продолжал посланец. – Лазаря убили через год после распятия Иисуса, до сих пор неизвестно, кто это сделал. Марфа умерла от какой-то болезни.
– Значит, одна Мария... – пробормотал Лука, сосредоточенно раскладывая свитки.
– Да, только она. Поседела, лицо в морщинах, но до сих пор бодра. Когда-то, должно быть, она была очень красива...
Лука поднял голову.
– Что ты сказал?
– Говорю: когда-то она была очень красива, да и сейчас еще хороша собой, хоть и седая...
Лука стоял над свитками, обдумывая услышанное. Когда-то она была очень красива, да и сейчас хороша собой... Он попытался представить ее, но у него ничего не вышло...
Рано утром он отправился в путь. По дороге ему пришло в голову, что вполне можно было выйти и позже: тут всего каких-нибудь полчаса ходьбы, как бы не явиться неприлично рано. Он замедлил шаги; спокойно, спокойно, говорил он себе, оснований ни для спешки, ни для тревоги нет, свитки, предназначенные для уничтожения, были сожжены вчера вечером, пепел высыпали в рытвины на дороге, сверху закидали пылью, комнату он закрыл, братья присмотрят за домом. Сегодня он поговорит с Марией, потом они все упакуют, отобранные свитки свяжут отдельными пачками, и братья в разные дни отнесут их в разные города, он останется последним, самое важное понесет сам. Он попытался идти неспешной походкой, как бы гуляя, любуясь утренними полями, холмами, и ему вдруг снова вспомнились слова, которые посланец повторил дважды: когда-то Мария, должно быть, была очень красива, да она и сейчас еще хороша собой.
Мария Магдалина стояла у входа в дом и смотрела на него улыбаясь.
– Я тебя жду с рассвета. Проходи.
Лука увидел Марию издали и приготовил первую фразу: приветствую тебя, женщина, хотел бы поговорить с тобой. Но теперь он лишь стоял и смотрел на Марию, не в силах произнести ни слова; лишь спустя какое-то время выдавил:
– Как мне тебя называть?
– Зови как хочешь. Мое имя – Мария Магдалина, так меня звал Иисус, и Иуда так звал, когда спорил со мной.
Они стояли у входа. Мария улыбкой пригласила его в дом.
– Говоришь, с рассвета ждала? – пытался вновь обрести уверенность в себе Лука.
– Сплю я плохо, с этим ничего не поделаешь. Когда солнце садится, я тоже задремываю. Жизнь на улице еще кипит, а я засыпаю, вместе с солнцем, веки так и слипаются. А когда месяц выйдет на небо и засверкает среди звезд, я просыпаюсь и жду зари, смотрю, как наступает рассвет. Видишь, какая я: живу вместе с солнцем, бодрствую вместе с луной. Только бы ветры не дули, от них боль пронзает мне голову, будто нож. Я тебя издали увидела; глаза у меня слабеют, а вот как-то почувствовала, что это ты.
Не найдя, что ответить, Лука вошел в горницу. Мария Магдалина показала ему место на лавке.
– Садись туда, пожалуйста. Там сидел Иисус, и там сидел Иоанн.
Лука сел, огляделся. Кругом чистота и порядок, на овальном столике цветы, лавка накрыта бараньей шкурой, на стенах украшения, тканые коврики, полочки, на полках – пузырьки, кружки, кувшинчики. В воздухе разлиты ароматы благовоний.
– Я приготовила воду, чтобы омыть тебе ноги, – опять улыбнулась Мария Магдалина.
– Спасибо, женщина, дорога не была долгой, да и шел я не в пыли, а по траве на обочине, – смущенно помотал головой Лука.
– Ну, как хочешь, – развела руками Мария Магдалина. – Еды, питья тебе принести?
– Не беспокойся обо мне. – Лука задумался, глядя на Марию Магдалину. Ни есть, ни пить я не хочу. Сядь, я хочу расспросить тебя кое о чем и как можно скорее пойти обратно, неотложных дел у меня очень много.
Мария Магдалина отступила назад, склонила голову набок. Из-под накидки, что закрывала ей голову, виднелась нежная линия шеи, пряди серебристых волос.
– Ты в самом деле ничего не желаешь? – снова ласково спросила она. – Я ждала тебя, у меня на завтрак, на обед и на ужин – молоко с медом, я хотела разделить их с тобой. Могу угостить и еще чем-нибудь – сыром, копченой рыбой... Ноги у меня больны, распухают, да и желудок с тех пор, как... – Она ненадолго замолчала, потом рассмеялась. – Гадалка одна дала мне совет:
смешай мед с козьим молоком, брось в него щепотку овечьего сыра. Желудку вроде бы в самом деле становится лучше. Если все-таки передумаешь, рада буду тебя покормить.
Лука отвел глаза, не выдержав лучистого взгляда Марии Магдалины.
– Я же сказал, женщина: мне ничего не надо. У меня важные вопросы, и я хочу услышать твои ответы на них.
– Я сейчас, к твоим услугам. – И Мария Магдалина выскользнула за дверь.
Лука завороженно смотрел вслед ей. Должно быть, когда-то она действительно была красива, сказочно красива... Он снова оглядел горницу, где царили порядок и чистота, стояли цветы и графинчики, кружки на полках и плавал запах масла, какого-то особого масла; Лука даже рот приоткрыл, чтобы полнее обонять этот запах. Не такой он представлял себе Марию Магдалину, сестру Марфы и Лазаря, не таким представлял этот дом. Он ожидал столкнуться с нищетой, кислыми запахами, пауками и паутиной, ожидал увидеть старуху с трясущимися руками, корпящую над крохами воспоминаний об ушедшем. А тут – ни следа нищеты, и Мария Магдалина все еще красива, и морщинки у нее на лице – словно веселые лучики, улыбка – как солнечный свет, серебристые волосы под накидкой – лунный серп, и осанка – гордая и величественная. Что за тайны прячутся за всем этим, думал Лука, и скажет ли эта женщина правду, когда он задаст ей свои вопросы?
Мария Магдалина вернулась и поставила на стол глиняную кружку.
– Вот оно, мое молоко с медом. – И она, улыбаясь, села напротив Луки. Как мне тебя называть: господином или просто Лукой? Человек, что вчера приходил ко мне, сказал: вы зовете друг друга братьями.
– Мое имя – Лука. Лука из Антиохии. – Он приготовился задать первый вопрос, но вдруг понял, что не в силах произнести ни слова.
Мария Магдалина подняла кружку к губам, отхлебнула глоток. С каким достоинством она это делает, изумился он. В голове у него мелькнуло: ведь это же была чистая случайность, что он вспомнил про Марфу, Марию и Лазаря и решил встретиться с ними. Конечно, он слышал о них и раньше, имена их упоминались в документах, но он не видел особого смысла разыскивать их.
Однако, расставшись с Иосифом Аримафейским, он вдруг осознал: нет другого живого свидетеля, который подтвердил бы или опроверг то, что, подобно непосильному грузу, взвалил на его плечи Дидим. Но услышит ли он от Марии правду? Ведь в этом доме все не так, все не то, к чему привык он у братьев:
там стены пропитаны запахом бедности, запахом страха, а здесь витает аромат дорогих благовоний и тишина покоя. Лука смотрел на женщину, на улыбку, что цвела у нее на лице, на теплый, закатный оттенок ее карих глаз. Как просто она сказала ему: Марией Магдалиной меня звал Иисус, и Марией Магдалиной звал Иуда, когда спорил со мной. Она наверняка заметит, что он растерян, что все время вытирает об одежду свои влажные ладони, что не смеет взглянуть ей в глаза, бледнеет и покрывается потом... Не хватает еще, чтобы Мария Магдалина встала, своим платком отерла ему лоб, а он, уничтоженный, вынужден был бы благодарить ее за это.
– Сам торопишь меня, говоришь, что поскорее хочешь вернуться в Иерусалим, у тебя там важные дела. Говоришь, хочешь услышать ответы на свои вопросы, а потом молчишь. Я что-то не так сделала? – Лунное сияние на лице Марии Магдалины вдруг застыло, став восковым.
Лука энергично затряс головой.
– Нет-нет, ты очень достойно меня встретила, мне даже неловко.
– И все же молчишь ты не без причины, я вижу это по твоему лицу, Лука.
– Причина есть всегда. – Лука откинулся назад. – Сегодня ночью я тоже не спал. Много дней, много ночей я терзаюсь сомнениями. Слишком велика ответственность, что лежит на моих плечах. Я должен знать истину, Мария Магдалина, я хочу расспросить тебя об ушедших.
– Ты не уверен, скажу ли я правду? – Мария Магдалина уронила руки на колени.
Какие ухоженные у нее руки, подумал Лука, они не изборождены морщинами, ногти красивой формы и поблескивают опалово.
– Пойми, женщина: времена сейчас трудные и будут еще труднее, а я едва тебя знаю.
– Я тоже тебя не знала, однако ждала с открытым сердцем, – тихо ответила Мария Магдалина.
Лука прикрыл веки, ища слова, которые вернули бы ему уверенность в себе.
– Мертвые заслуживают того, чтобы знать о них истину. Я должен знать, что и как с ними произошло. И что – не произошло...
Мария Магдалина потянулась за кружкой, отпила глоток, потом произнесла задумчиво:
– Иногда истина – это тайна, которой владеет живой. Если он поделится ею с кем-то, она перестанет быть тайной, а не поделится – унесет с собой в могилу. Я не знаю, унес ли с собой свою тайну тот, о ком ты хочешь меня расспросить. Если ты веришь мне, я расскажу все, что знаю. Если не веришь, я тоже не смогу доверить тебе то, чем меня одарили другие. Ты должен это понять.
Лука слушал с неподвижным лицом, следя за закатными бликами в ее карих глазах.
– Ты говоришь красиво и разумно, Мария Магдалина. Эта мудрость мне тоже известна, я знаю, что такое тайна и что значит хранить тайну, знаю, какие жесткие требования ставит перед человеком доверие и как все же жизненно важно недоверие. То, что я хочу знать, не мое личное дело, не мой интерес, ты это сама понимаешь.
– Если ты решил заранее, что именно хочешь услышать и что посчитаешь истиной, то не стоило тратить силы, чтобы прийти сюда, господин. Я не могу обещать, что открою тебе истину, могу обещать лишь, что не стану лгать, если почувствую твое доверие. Если же не почувствую, то буду молчать, сохраню верность своим тайнам. – На лице у Марии Магдалины застыла печаль.
Лука поднялся; голос его дрожал:
– Вижу, ты не понимаешь меня. Я ничего не решал заранее, кроме одного: я хочу верить тебе, потому что вынужден верить. Иной возможности у меня нет, Мария Магдалина... – и он отвернулся к стене.
– Мне минуло пятьдесят, господин, я давно живу в одиночестве, беседую лишь со своей памятью, – сказала Мария Магдалина. – Когда я узнала вчера, что ты придешь, у меня сердце в груди забилось и я, словно хорошую весть, ждала тебя с рассвета. Мне храмом остался вот этот дом, алтарем – эта горница, сюда я никого не пускаю, с людьми встречаюсь на улице. Видишь, я только услышала про тебя – и со вчерашнего дня все думаю, как омою ноги тебе, когда ты войдешь в эту горницу, как умащу их маслами... Я сама боюсь: вдруг ты не так меня поймешь – мне ведь за пятьдесят уже... Я тебя так ждала, Лука, так верила! А ты думаешь, я лгать тебе буду...
Лука повернулся, сел, спрятал лицо в ладонях.
– Ты опять заставляешь меня краснеть, женщина... Попытайся понять... Вера моя – на последнем издыхании, сомнения терзают меня, словно дикие звери. Я ведь тоже один, хоть и живу среди братьев, хоть и есть у меня в жизни миссия... Разочарования медленно, но верно убивают мой дух. Посмотри на меня! – Он поднял голову. – В первый миг, как только я тебя увидел, глаза мне словно ослепило колдовское сияние, и я понял: или я поверю тебе, каждому твоему слову, или... лучше сразу уйти.
Мария покачала головой.
– Ты несчастлив, Лука, тебя слишком мало любили в жизни, никто тебя по-настоящему не любил. Вот ты и стал подозрительным, вся душа – в шрамах, ты изо всех сил стараешься быть реалистом, но презираешь реальность, а жизнь тем временем, как вода, уходит сквозь пальцы. Ты проповедуешь веру, а сам собираешь жалкие крохи ее, и дрожишь, и, как малый ребенок, робко надеешься на чудо...
Лука печально вздохнул:
– Откуда тебе все это известно, Мария Магдалина?.. Я на врача учился, видел страдания, видел смерть, в сознании у меня, сколько помню себя, живет убеждение, что спасти человека нельзя... И все же каким-то ветром туда, в сознание мое, занесло крохотную, как горчичное зернышко, надежду, что, может быть, выход, спасение все-таки есть, и вот сейчас это зернышко готово взорваться и разнести мне череп...
Глаза Марии Магдалины затуманились слезами, лицо Луки расплылось перед нею, стало смутным пятном.
– Мы с тобой знакомы всего ничего, час или полтора, а я словно всю жизнь тебя знала. Это я виновата. Нужно было бы сразу омыть тебе ноги, и накидкой своей осушить, и умастить маслами. Тогда бы не впал ты в сомнение, поверил бы мне...
– Мне еще никто никогда не совершал омовение ног, Мария Магдалина. Вполне может быть, я тогда испугался бы, и хотя мне известен твой возраст, да и мне тоже минуло пятьдесят, – может, я тогда смутился бы и убежал... Лука опустил голову на грудь.
– Словом... я несу таз с водой. – Мария Магдалина вытерла слезы в уголках глаз, на лице ее заиграла улыбка, она поднялась с лавки.
– Нет, не надо! Пусть все будет как есть. У тебя в душе тоже ведь было зерно подозрения. – Лука смотрел на женщину, чувствуя, как в груди его наконец разливается умиротворение. – Можно, я тебя спрошу кое о чем?.. Скажи, откуда ты знаешь так глубоко тайны счастья и несчастья человеческого?
– Господин, я любила, и меня любили.
– Многие?
– Многие, – ответила Мария Магдалина; потом, помолчав, продолжала: – Не спрашивай больше, я буду сама говорить. Если так ляжет на душу, расскажу тебе все, если же нет, довольствуйся тем, что услышишь, и знай, что я тебя не обманываю.
Лука кивнул, пригладил пальцами редеющие волосы, отер ладонью лицо, бороду с проседью.
– Ты-то мне веришь, Мария Магдалина? – спросил он вдруг.
– Я же лучший наряд свой надела, а ты даже и не заметил, – сказала женщина.
– Хотя никогда не видела, не знала тебя. Снова скажу: мало тебя любили, Лука. Разреши наконец принести что-нибудь, чтобы ты чувствовал себя как дома.
– Нет, – отмахнулся Лука и, откинувшись к стене, прикрыл глаза. Рассказывай все, что хочешь и можешь. Вопросов у меня уже нет, потому что ни к чему тут вопросы. Полагаюсь целиком на тебя. – Не открывая глаз, он помолчал, лишь губы его беззвучно формировали слова. Потом произнес: Околдовала ты меня, Мария Магдалина. Ты все еще... прекрасна. Говорю это тебе, чтобы не приходилось больше заикаться и лепетать.