Текст книги "Безымянная могила"
Автор книги: Сильвестер Эрдег
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц)
Эрдег Сильвестер
Безымянная могила
Сильвестер Эрдег
Безымянная могила
О чем, собственно говоря, идет речь в этой повести: о трагической, полной бесплодного героизма новейшей истории Венгрии или о судьбе человечества, ради которого в течение тысячелетий принимают напрасные муки пророки и искупители? Стоят ли за выведенными в произведении образами реальные персонажи недавних, еще не стершихся в памяти лет или, наоборот, в библейских фигурах просвечивают черты, которые, будучи вечными свойствами человека, порождают свои проекции, реинкарнации в любой эпохе, в любой стране, в том числе и в Венгрии XX века?
Да, в додуманной автором истории Иуды-Анании многое указывает на Яноша Кадара; а последняя речь экс-первосвященника Анании перед Синедрионом и стилем, и многими недвусмысленными деталями напоминает (или пародирует? Если это пародия, то крайне грустная) выступление смещенного Кадара, незадолго до смерти, перед пленумом ВСРП. В фигуре Гамалиила, возможно, проглядывает философ Дёрдь Лукач. И все же книга С. Эрдега написана, я уверен, не (только) для того, чтобы заклеймить или оправдать конкретного деятеля.
Писателя волнуют куда более существенные вопросы. Почему желание облагодетельствовать человечество так часто неразделимо переплетается со злодейством, с предательством? Почему, чтобы стать Ананией (обеспечившим народу Иудеи пускай недолгий, хрупкий, но все же мир), герою повести нужно было нести в душе страшный нравственный опыт Иуды? Почему вожди и герои так часто бьются за – в общем, что спорить, великие и благородные – идеи, оплачивая их бесчисленными жизнями тех самых людей, ради которых эти идеи проводятся? (Ведь до сих пор жива формула: биться за справедливость, или за свободу, или за независимость до последнего человека, – и пусть восторжествует справедливость, или свобода, или независимость, даже когда не останется никого, кто этой справедливости, или свободе, или независимости мог бы порадоваться!) Почему, в конце концов (все-таки действие-то в книге завязано вокруг фигуры Христа), ни прекрасные примеры, ни крестные муки подвижников и героев не могут образумить человека, наставить его на путь истинный?
Все это – повод для горечи, для отчаяния? Или все-таки для надежды? Ведь пример Иисуса, несмотря ни на что, живет в сознании, в душах людей! И в аду Иудина греха – даже имея в виду Иуду библейского, не литературного просыпается стремление к раскаянию, к компенсации нанесенного зла...
Все персонажи, фигурирующие или упоминающиеся в повести, все топографические понятия С. Эрдег, по его сообщению, взял из Библии или из книги Иосифа Флавия. Даже, казалось бы, выдуманный Дидим (я проверил) упомянут в Библии как второе имя апостола Фомы. Дидим означает "близнец"; на этом и строится литературная версия Эрдега о Дидиме как брате-близнеце Фомы.
Он, приняв кусок, тотчас вышел; а была ночь...
Евангелие от Иоанна, 13, 30.
Могила... Простая яма, которую выкопали, потом зарыли... Земля, молчаливая хранительница тайн человеческих... То, что жило, любило, мечтало, покоится в ней, не подвластное более изменениям. Могила – ларец с тайнами; ларец, к которому нет ключа. То, что там оказалось, во веки веков останется неразгаданным. Можно, конечно, напрягать память, можно гадать, можно строить предположения. Но точный ответ найти невозможно, ибо изменчивое, став неизменным, перестало быть тем, чем было. Там, в могиле, в черном покое небытия, живое достигает предела, преображаясь в вечную, чистую тайну. Тайна – смутное понимание, что для прошлого у нас слишком мало слов. Тайна – то, чего невозможно высказать, ибо само бытие ее тлен, в нем она обретает седьмой свой чертог, пол в котором – земля, и стены – земля, и свод потолка – земля. Там она обитает, словно звезда в пространстве, одинокая среди множества, сияя во тьме, на свету угасая...
Могила – мистический, непостижимый тайник, единственная твердая точка в зыбучей субстанции жизни, среди изрытых, изборожденных, песком, камнями и мусором засыпанных пустырей. Точка, где обрывается любое стремление, где печальный итог перечеркивает, задним числом, любое деяние, любой благородный порыв, все сводя к унылой кучке костей. И мы обескураженно стоим над ними, стоим перед ними, не находя ответов на мучающие нас вопросы, и нами овладевает слепой, безымянный страх. И как бы теряет смысл знание, добытое ценой страшных жертв; оно, как песок, уходит меж пальцев, и уже непонятно, кто в этом мире счастлив и ради чего стоит жить... Но в беспроглядной растерянности вдруг поднимает голову сомнение, сомнение порождает надежду, надежда – веру. Веру в то, что нам под силу вынести даже нераскрытую тайну.
А перед нами – всего лишь яма, которую вырыли, потом закопали. И в испуганном, темном, беспомощном нашем сознании, как бы уже и без нашего ведома, распускается то, что скрыто внизу, под ногами, в земле, в глинистой темноте, словно в полости черепа, где дремлет, собираясь проснуться, мозг. И то, что ушло, прекратилось, угасло, став вечной тайной, каким-то чудом дает ростки в душе человеческой, упрямо взыскующей света...
Мертвое море Пустыня была словно море – вне времени. Волны вздыбленные, недвижные – и волны пенные, ритмично дышащие. Солнце слепило глаза.
Они стояли на берегу. На берегу пустыни, на берегу моря.
– Море тоже мертвое, – произнес хрипловато Дидим.
Лука не обернулся; щурясь, он смотрел вдаль, на водный простор. То, что он сегодня узнал от Дидима, оглушило его, наполнило голову тяжелым шумом.
– Что собираешься теперь делать? – спросил он наконец.
– Прости, ни к чему тебе это знать. Если есть у тебя вопросы по существу и я сумею на них ответить – отвечу с радостью.
– Что еще спрашивать... после этого? – Лука наконец повернулся к Дидиму.
Губы его кривила усмешка, в которой бессилие смешивалось с отчаянием. Пустыня – это пустыня, море – это море, пустыня мертва, море тоже. Что тут спрашивать? Ведь не я, ты хотел со мной говорить. Ты меня разыскивал. Ты передал, что будешь ждать меня здесь. Я из такой дали шел... Думал, у тебя хорошие вести. А ты мне...
– Надежнее места я не нашел, – перебил его Дидим. – Никто не должен видеть, как мы с тобой встретились, и знать, о чем говорили... Кстати, я тоже сюда пешком добирался.
Лука растер пот на лбу, на висках, огляделся в мучительном недоумении, шагнул к каменистому пригорку.
– О том, что Анания умер, я и сам знал. О смерти первосвященника, хоть и бывшего, слухи расходятся быстро. Сикарии, говорят, его зарезали. И было это год назад.
– Про Павла тоже слухи пошли. Вроде бы голову ему отсекли, на дороге из Рима в Остию. – Теперь Дидим повернулся лицом к морю. – Я думал, ты в Риме был, с ним вместе.
– Да, был... Но потом вернулся на родину, в Антиохию, так мы с ним решили. А Павел остался. Он в Риме снимал жилье, власти его особо не донимали, приходил к нему всяк, кто хотел, и всем он нес слово истины. Лука сел на камень и продолжал говорить, обращаясь к спине Дидима: – Это он мне советовал, как возвращусь домой, записать всю историю. Что умер он, до меня тоже дошло. Только не поверил я этому, да и сейчас не верю. Я думал, ты меня для того и разыскиваешь, чтобы сообщить, что он жив. А ты про Ананию...
– Не про Ананию, а про то, как все на самом деле произошло. – Дидим по-прежнему стоял к Луке спиной, словно ему тяжело было смотреть тому в глаза. – Когда я услышал о смерти Павла, мне нужно было удостовериться, жив ли ты. Кому-то ведь я обязан был все рассказать. Анания очень просил: только после того, как не станет Павла. И – самому надежному из братьев. Вот почему я тебя разыскивал. Ты знаешь многое – должен и это узнать.
Наступила долгая тишина. Лишь мелкие волны шуршали, взбегая на берег и сонно вздыхая, прежде чем откатиться назад. Зной висел над берегом тяжелой, недвижной пеленой.
– Почему ты молчишь, Дидим? Ответь: что ты теперь собираешься делать? Сам понимаешь, после того, что ты рассказал, нет и не может быть у меня вопроса важнее.
– Еще раз повторяю: это тебя не касается.
Лука перебирал камешки, насыпал их горкой рядом с собой.
– Признайся, Дидим... Кому ты служишь? И кому служил раньше?
Дидим поднял к небу лицо и сухо то ли покашлял, то ли засмеялся.
– Недоверчивый ты человек, Лука! Сколько раз тебе повторять: писарь я. И всегда был писарем. Ремеслу этому мы учились вместе с Фомой. Я не нищий, но и особым достатком похвастаться не могу, это ты тоже знаешь. Я всегда старался жить честно, но тайны умею хранить, если нужно. Видишь, я ничего от тебя не скрываю. Деньги – если на это ты намекал – мне платит Синедрион. Там я служу тридцать восемь лет.
– Почему тогда мы не встретились, например, в Сидоне? Или в Дамаске? Или где-нибудь на полпути между Антиохией и Иерусалимом? – Лука взял камешек, поднес его близко к глазам, повертел, отшвырнул. – Так было бы куда проще, не думаешь?
– Если ты мне не доверяешь, скажи прямо! – крикнул Дидим, теряя терпение. Он зашел по колено в воду, нагнулся, поболтал ладонью в густой соленой влаге, пригладил пальцами редеющие седые волосы. И, овладев собой, добавил негромко: – Иначе мне придется считать, что ты ничего не понял. Или еще хуже: что ты сам на кого-то работаешь.
– Великолепный ответ, Дидим, – с бесстрастной, холодной улыбкой произнес Лука. – Изобрази возмущение и сделай ответный выпад... Виден почерк тайного агента с большим опытом.
– А ты, Лука, хорошо знаешь приемы, которыми пользуются тайные агенты!
– Пришлось познакомиться. Нашему брату иначе нельзя.
Дидим вышел из воды, остановился на берегу, похожий на усталого рыбака.
– Циник ты, Лука. Но я тебя понимаю. Последний раз повторю: я служил и служу писарем в Синедрионе. Это – все. Тайным агентом никогда не был и никогда не буду. Не гожусь я для такой работы. Компетентные люди это давно заметили. Но надежный чиновник им тоже нужен – и я стал им. Тайных агентов я видел; то есть... мне доподлинно было известно, что они – агенты, но связан с ними не был никогда. Потому, наверно, что я брат Фомы, который был одним из двенадцати, еще до Павла. Но о Фоме тебе ведомо столько же, сколько мне, а может, гораздо больше. И, должно быть, ведомо, что от брата я не отрекся.
Вот почему я ненадежен как соглядатай, хотя надежным чиновником могу быть вполне.
Лука устало набирал в горсть мелкую гальку и тут же высыпал ее.
– Ты мне не ответил. Почему мы не могли встретиться в Сидоне или Дамаске?
– Не было другой возможности, я все перебрал. Слишком велика тайна.
– Предположим, Дидим, я тебе верю. И не только из-за того, что ты брат Фомы.
Но скажи, откуда тебе известно так много: и про смерть Павла, и про то, что Анания был убит не сикариями?.. Не говоря уж об этой бредовой истории, будто Анания – не Анания вовсе, а Иуда, которого нынче иначе не называют, кроме как предателем, Искариотом...
Дидим подошел к Луке, который все сидел на камне и все набирал и набирал пригоршнями гальку и сыпал ее рядом с собой.
– Ты как ребенок, Лука. Сидишь, камушки перебираешь. Еще бы домики строил...
Я бы даже тебе позавидовал... не будь мне так горько.
– Тебе что, это мешает?
– Да, мешает, Лука. Не для этого я тебя столько разыскивал.
– А... как я должен себя вести? Чего ты, собственно, ждал, рассказав мне все это? Так оглушают коров на бойне... обухом по голове.
Дидим опустился рядом с Лукой на колени.
– Как я должен был рассказать? Смягчив, приукрасив? Придумав что-нибудь утешительное? Ради этого ни к чему было тащить тебя в такую даль... И думаешь, мне, мне-то легко было, не моргнув, выдержать этот удар... как ты говоришь, обухом по голове? – Он устало сел на пятки. – Ты спрашиваешь: что я собираюсь после этого делать? Не хотел говорить, но скажу: покинуть хочу этот мерзостный мир. Если повезет, в тот же самый момент, что и Фома. С близнецами такое бывает. Правда, я о нем совсем ничего не знаю. Попрощались мы с ним наспех. Слышал я, в Индии он, учит тамошних людей вере Христовой.
– Хоть ты и писарь простой, а хорошо информирован.
– Писарь в Синедрионе, не в какой-нибудь деревенской общине. И с Фомой мы близнецы. Он сомневался, потом уверовал. Так же и я. Пускай мы два разных человека, но неразрывно едины друг с другом. Другому этого не понять. Когда у него зуб болит, у меня тоже ноет. Расстояния нас не разделяют, а связывают. Я бы тебя не стал разыскивать, если б не знал, что война на пороге. И поэтому вызвал тебя сюда, а не в Сидон, не в Дамаск. Бежать вам надо. Спасать, что можно спасти. Теперь веришь?
Лука молчал, перебирая камни.
– В общем, я тебе все сказал, Лука, – продолжал Дидим. – Дальше – делай как знаешь. Если веришь мне – хорошо, нет – ладно и так. Одно знай твердо:
слежки за тобой нет, никто тебя не задержит. Синедрион послал меня в Кесарию: судебное разбирательство, мне велели вести протокол, откомандировали на целую неделю. Послезавтра буду на месте, и никому не придет в голову спрашивать, где я пропадал целых два дня. А если кому и придет, скажу: застрял на день в Антипатриде.
Солнце клонилось к горизонту; на небе откуда-то появились белые пушистые мазки – облачные клочья. Двое на берегу молчали; так молчат люди, которые сказали друг другу все. Время текло; наконец Лука поднял голову:
– Я когда-то врачом был... Если ты болен, скажи: вдруг сумею помочь.
– Павел тоже был болен: помог ты ему? И вообще – кого-нибудь ты в жизни вылечил?
– Однако... у вас там, в Синедрионе, порядочно информации обо мне!
Дидим смотрел на Луку с грустным сожалением.
– Я же тебе говорю: за тобой нет слежки. Ты – из семьи язычников, под общие законы не подпадаешь. Досье на тебя у нас не заведено. Наверное, считают, что ты на римлян работаешь.
– Ты разочарован во мне, Дидим? Ты уже думаешь: не стоила овчинка выделки.
Дидим встал.
– Выводы делай сам. Я сказал все, что знал. Фомы рядом нет, с ним я не мог разделить свое знание. От тебя я ничего не хочу, и советы свои врачебные оставь при себе. – Он отвернулся к морю. – Тебе же я желаю от всего сердца мира и благополучия. Что война будет – это факт, так что пожелание мое прими всерьез. Хотя ты человек свободный, можешь просто выбросить из головы, что я тут рассказывал. Свидетелей – нет. А еще можешь считать, что я лгал, что меня для этого наняли...
Лука стряхнул с ладоней песчинки, потеребил свою седеющую бороду, глядя на пятно пота, расплывающееся по ткани на спине Дидима.
– И все же: есть у тебя хоть какие-нибудь доказательства? – Лука смотрел на Дидима неподвижным колючим взглядом.
– Я много беседовал с Ананией перед его смертью.
– Говорят, после того, как его сняли, он умом тронулся.
– В последние недели в самом деле так казалось. Возможно, иначе он никогда не выдал бы своей тайны.
Лука склонил голову к плечу.
– Значит, свихнувшийся, больной старик что-то тебе наболтал, а ты его бреду поверил?
– У меня нет сомнений: он говорил правду.
– Он же мог сказать все, что в голову придет. Из обиды, из жажды мести.
Многие, проиграв, теряют голову и сами не знают, что несут.
Дидим присел рядом с Лукой на корточки.
– Ты был с ним знаком?
– Нет. Но видел, как он перед всем Синедрионом велел бить Павла по устам.
– Если ты не был знаком с ним, только видел однажды – почему судишь его?
– Не сужу. Просто говорю то, что слышал от других. Двенадцать лет он был первосвященником, и вдруг, ни с того ни с сего, его сняли. Власть отравляет тех, кто к ней привык. Таковы люди, и с чего бы Анании быть исключением? Ни семьи, ни друзей у него не было. С помощью Феликса он пытался добиться осуждения Павла – и потерпел позорный провал. Хотя даже адвоката-римлянина нанял на этот процесс. Римляне смеялись ему в спину, свои же возненавидели и в конце концов сместили. Разве этого мало, чтобы он почувствовал себя оскорбленным и стал вынашивать планы мести? У человека в такой ситуации легко возникают навязчивые идеи, он говорит невесть что, придумывает фантастические истории, чтобы себя обелить. Злоба, Дидим, самая заразительная и самая стойкая вещь на свете.
– Ни единого твоего слова не оспариваю, Лука. Но повторяю: сомнений у меня не возникло. Да и злобы в нем уже не было. Он сидел такой сгорбленный, опустив плечи... ему и дышать уже было трудно. Потом снова и снова начинал говорить, через силу, но страстно... Время от времени, подняв на меня неподвижный взгляд, спрашивал, понимаю ли я, что он делал и почему. Иной раз бормотал: да, тут я ошибся... Мне кажется, у него наступило раздвоение личности; иногда понять было невозможно, что он хочет сказать. И сказал он не все, я уверен... В общем, Лука, у меня сомнений не возникло. Да и зачем ему было лгать?
Лука задумался и спустя какое-то время спросил:
– А как получилось, что ты у него оказался? Трудно поверить, что вы с ним были приятелями.
– Ответ прост: меня послали к нему. Или, если быть точным: приказали пойти.
– Думаю, с каким-то особым заданием.
– Да. С секретным. Задача моя была: выспросить все, что ему известно. Это была личная просьба первосвященника Иешуа из рода Гамалиилова. Он вызвал меня к себе, дал задание и велел представить отчет в письменном виде.
– Выходит, ты все-таки тайный агент, Дидим?
– Нет, Лука. Я не получил за это особой платы, да и Анания не был уже опасен ни для кого.
– Тогда что хотел узнать Иешуа?
– Ему был нужен ответ всего на один вопрос: почему при Анании был какой-никакой, а мир? И почему после его смещения все пошло прахом? Вот какую тайну нужно было разгадать Иешуа.
Значит, в Синедрионе считали, что Анания – человек с двойным дном?
– Да. Иешуа, во всяком случае, именно так и считал.
– И ты думаешь, это возможно, чтобы человек с двойным дном целых двенадцать лет был первосвященником? Ведь такой человек вряд ли способен внушать доверие людям.
– Что думали об Анании в Синедрионе двенадцать лет назад, я знать не могу. В то время я был всего лишь помощником писаря. Может, он в тот момент чем-то устраивал Рим?.. Ведь что бы здесь ни происходило, решение всегда Рим принимал.
Лука покачал головой.
– Тогда – как же в Риме допустили, чтобы их человека взяли и сбросили? Ведь прокуратор Феликс на посмешище его выставил.
– Что ж... многое с тех пор изменилось. Императором стал Нерон. Вон Каиафу в свое время тоже сместили, а ведь он был первосвященником восемнадцать лет.
Разве можно знать, как действуют тайные пружины власти?
С моря потянуло ветерком; волны с пенными гребешками побежали на берег.
Пушистые клочья в небе стали сереть. Лука встал, отряхнулся, подошел к воде.
Волны, набегая, лизали его ноги в сандалиях и тихо отползали назад.
– Вот еще что, Дидим... Ты сказал, что должен написать Иешуа отчет?
Дидим тоже поднялся, подошел к Луке, встал рядом с ним.
– Стражи Анании присматривали и за мной. Я боялся, Иешуа не внушал мне большого доверия.
– И ты изложил в письменном виде все, что рассказал сейчас мне?
– Да. Но Иешуа мой отчет не прочел. У него появилось много других забот... А если и прочтет когда-нибудь, наверняка уничтожит.
– Ты уверен в этом?
– Да. Он понимает, люди не должны знать об изменах на самой вершине власти.
И Ананию он сам хоронил с надлежащей роскошью. Так что будь спокоен, тайна эта останется лишь твоей и моей.
Лука рассмеялся, но на лице у него было страдание.
– Вот спасибо!.. А если ты ошибаешься? Если Иешуа все же воспользуется твоим отчетом? Тогда нам конец!
– Я не ошибаюсь.
– Ох, Дидим... От этих людей можно ждать что угодно.
– От каких людей? От иудеев?
– Нет, от власть имущих!
– Видишь ли, тут-то я точно не ошибаюсь. Нет такой власти, которая по доброй воле станет рубить сук, на котором сидит. Найти и назвать врага в собственном лагере – это еще куда ни шло. Но выставить на всеобщее обозрение что-то такое, что разоблачает ее как власть, – никогда. Это политика, Лука.
Возможно, завтра Анания станет козлом отпущения; послезавтра, возможно, героем. Но пока эта власть существует, предательство, совершенное внутри нее, будет спрятано за семью печатями. Потому что власть, и эта, и любая другая, хочет лишь одного: удержаться любой ценой, сохранить своих родоначальников, свои законы, свои пророчества и свои поверья. Если она падет, то и народ этот погибнет, его поглотят пустыня и море. Вот почему я уверен: Иешуа, если прочтет мои записи, бросит их в огонь. Ибо никакой первосвященник, будь у него хоть сто пядей во лбу, не признает по доброй воле, что пора отречься от иудейской веры, ибо она потерпела крах. За тридцать восемь лет я много всего повидал, Анания же окончательно открыл мне глаза. Пускай с помраченным рассудком, пускай в разладе с самим собой... У него остались и еще тайны, которых нам уже никогда не узнать... Он сказал, что хочет умереть.
Лука плюнул в пенное кружево, колышущееся у берега, повернулся и двинулся к тропинке, что вела прочь от моря.
– Одного ты добился, во всяком случае: мне тоже горько. И тошно... от всего.
И от всех.
– Я этого не хотел. Меня ты можешь ненавидеть, но Фому, очень тебя прошу, люби.
Они долго шли по тропинке. Позади остались море, волны, каменистые гряды.
Зыбкие вечерние сумерки мало-помалу затопили окрестность.
– Синедрион заинтересован, чтобы народ иудейский и вера его оставались в неприкосновенности до скончания мира. Вот почему они не позволят тайне Анании выплыть наружу.
– Но Иешуа знает, что тайна эта известна тебе.
– Об этом я тоже подумал, Лука. Потому я тебя так настойчиво и разыскивал.
Теперь, если меня зарежут сикарии... будем считать, по чистой случайности, тайна станет твоей. А что касается Рима... Римлянам нужна надежная колония, им все равно, христианская она или иудейская. Война вспыхнет не из-за этого.
И тот, кто ее начнет, будет все время иметь в виду, какой мир ему нужен после войны. Мир этот носит имя "равновесие интересов".
– Ты циник, Дидим.
– Я лишь хотел, чтобы ты знал правду. Знал то, что было на самом деле. Ибо то, чему учил Иисус, это другая правда, она еще не воплотилась в жизнь.
Лука остановился.
– Но многие верят, что воплотилась. И таких людей все больше. Я тоже верю в это, и Фома учит этому, и Павел с Варнавой, и все остальные.
– Я говорю не о вере – о жизни.
– Ни единого твоего слова не хочу принимать! Анания лгал тебе! Ведь Иисус воскрес, он явился другим, и Фома, твой брат, тоже тому свидетель!
Дидим положил руку Луке на плечо, крепко сжал пальцы.
– Ты ведь врач, Лука. И знаешь: сколько ни лечи больного, смерть в конце концов одолеет его, как и меня, и тебя, и любого. Я не врач, я не саддукей и не фарисей. Анания, однако, сказал, о какой из заросших бурьяном могил на Земле Горшечника идет речь. Вот об этом я не писал в своем отчете. Анания сам об этом меня попросил.
Лука упрямо тряс головой:
– Неправда!.. Не может быть!
– Все может быть, Лука... Кстати, Ананию положили в склепе того самого Иосифа Аримафейского, который в свое время просил у Пилата тело Иисуса...
Пойдем, а то темнеет.
Долгое время они шли, слыша лишь звук своих шагов. На небосводе одна за другой загорались звезды.
– Прости меня, если сможешь. С кем-то надо было мне разделить этот груз.
И... прокляни, если хочешь, но я очень ждал вести о смерти Павла. Анания взял с меня слово, что лишь после того...
Лука снова остановился и устало сел, почти упал в придорожный бурьян. Дидим сел рядом с ним на обочину.
– Знаю, тебе нелегко сейчас.
– Только не надо меня утешать... Ты-то можешь вздохнуть свободно:
послезавтра будешь в Кесарии, потом вернешься в Иерусалим, получишь свое жалованье...
– Не было у меня другой возможности: кому-то я должен был довериться... – Дидим встал и двинулся по дороге.
Лука подождал, пока тот отойдет подальше, потом тяжело поднялся с земли и, опустив голову, пошел следом.
Совсем стемнело.
Недалеко от окраинных домиков Вифании черной тенью в призрачном свете звезд стоял, прислонившись к дереву, Дидим.
– Я подумал... надо бы попрощаться.
Лука шагнул к нему.
– Может, пойдем дальше вместе?
– Нет, Лука. Давай попрощаемся.
– Мир тебе.
– И тебе тоже.
Они неторопливо брели по пыльной улице. В селении залаяли собаки. Кое-где кричали петухи. Приземистые тени домов медленно проплывали мимо и тонули во тьме.
Записки Гамалиила Прокуратор Иудеи Тиберий Александр и первосвященник Иосиф из рода Ками, каждый сам по себе, но не скрывая тождественности намерений своих, намедни прислали ко мне гонцов, кои с приличествующим возрасту моему и заслугам почтением вручили мне письма, содержащие просьбу поделиться с ними мнением относительно ситуации, сложившейся в наших краях после кончины царя Агриппы и вызвавшей волнения черни, и высказать соображения относительно способа разрешения кризиса, особо учитывая острую необходимость добиться примирения и справиться с голодом, который даже щедрые дары, присылаемые Еленой, царицей Адиабены, способны разве что смягчить. (В скобках замечу:
великодушие Елены и ее сострадание к нам во все времена и во всяком сердце достойны вызвать лишь признательность и благодарность.)
В обоих письмах говорится, что более чем уместно было бы произвести сейчас кадровые перестановки, и называется – для размышления – несколько имен.
Прокуратор Тиберий Александр дает понять, что ждет для себя нового, важного назначения; насколько ему известно, в Риме уже назначен его преемник: можно предположить, это некто Куман, имя которого мне до сих пор слышать не доводилось. Ввиду чего у меня и мнения на сей счет быть не может, хотя доверие прокуратора, оказанное мне, скромному жителю дальней провинции, не может не радовать. Я расцениваю это как дружеский жест и горячо желал бы видеть в нем знак уважения империи к моему многострадальному народу, знак того, что скоро и в этих краях убийства, междоусобицы, смуты сменятся плодотворным сотрудничеством и миром.
Первосвященник же Иосиф, ссылаясь при этом и на Ирода, царя Халкиды, брата царя Агриппы, просит у меня рекомендации и подробных сведений относительно будущего первосвященника. И прямо называет того, кого имеет в виду, – некоего Ананию.
Считаю необходимым предварить свои рассуждения напоминанием о том, что от политики я – как это, вне сомнений, в Иерусалиме известно – всегда старался держаться на расстоянии, посвятив свою жизнь толкованию и преподаванию Писания. Избегал я и общественных постов: поприще священника меня, по складу характера моего, не влекло, чиновничья же карьера всегда была глубоко чужда натуре моей. Все это, разумеется, не мешало мне иметь, в связи с теми или иными событиями и обстоятельствами, собственное мнение, которое я в нескольких случаях обсудил со своими учениками, прося их высказываться откровенно и нелицеприятно, поскольку я тоже могу ошибаться. Вообще, я и в преподавании был верен принципу заведомо отвергать всяческую лесть, ибо она – питательная почва для духовных и душевных аномалий, жертвами которых становятся и те, кто льстит, и те, кому льстят. По тем же соображениям всегда предпочитал я не связывать себя с партиями, ибо партийность воздвигает заслоны для мысли, я же целью жизни и деятельности своей сделал понимание, ибо оно, по-моему, есть нечто большее, чем знание, и даже большее, чем воплощение этих знаний в жизнь, поскольку предполагает чуткость к другим, способность видеть, слышать и делать выводы.
Завершая сей предварительный экскурс, считал бы важным сделать еще два замечания. Проводя часы в раздумьях над столь лестными для меня письмами, пришел я к выводу, что причиной этих конфиденциальных обращений могло стать лишь мое единственное, имевшее место совершенно случайно, хотя в той ситуации и принесшее успех, публичное выступление – возможно, вкупе с моим скромным авторитетом, завоеванным на ниве учительства. Как известно, несколько лет тому назад, в разгар начавшейся уже давно братоубийственной смуты, саддукеи схватили и представили на суд высокого Синедриона нескольких человек, вожаком которых был Симон, из рода то ли Ионы, то ли Иоанна, но именовавший себя Петром, и которые называли себя последователями пророка по имени Иисус. Оружия при них не было, и, хотя провозглашаемые ими идеи граничили с безумным подстрекательством – а мы знаем, что безумие как не ведающая никаких границ одержимость подчас опаснее любого оружия, – я высказался за то, чтобы отпустить их на свободу, желая тем избежать бессмысленного кровопролития, ибо ясно было, что саддукеи добиваются их смерти. Доводы мои тогда утихомирили разбушевавшиеся страсти, предложение мое было принято, и сторонников Иисуса, наказав розгами, действительно отпустили. (Должен отметить в скобках, что я не поддерживал и наказание розгами, но, ради с трудом достигнутого согласия, предпочел, хоть и стыдясь, закрыть глаза на происходящее.) Что касается упомянутого выше Иисуса, сейчас я о нем говорить не буду: в дальнейшем мне все равно придется остановиться на его личности – в связи с поднятым кадровым вопросом.
Второе предупреждение, которым я завершаю свое вступление и которое считаю столь же важным, сводится к следующему: по затронутым выше причинам, мнение мое отразит, как то и можно было предположить, глубокую мою некомпетентность. Я уже достиг преклонного возраста, разум и память мои слабеют вместе с телом, из дому я выхожу все реже, проводя дни в обществе своих свитков и упрямых, мучительных дум, держась на расстоянии от того, что в обиходе называют политической жизнью; в последнее время даже и учительский труд меня утомляет и я беру меньше учеников, чем когда-то. Все это значит, что знания мои о происходящих во внешнем мире событиях опираются уже не на непосредственные наблюдения, а лишь на слухи, на рассказы других людей, на новости, которые приносят мои домочадцы и которые я благожелательно выслушиваю, чтобы затем, оставшись в одиночестве, попытаться взвесить их на весах беспристрастной оценки, сопоставляя с непосредственно пережитым, с уроками своей долгой жизни, ища между ними подобия и различия. И тем не менее должен сознаться, что, против воли своей, не могу не быть в какой-то мере пристрастным, ибо на меня оказывают влияние личные симпатии и антипатии, и среди них – самое безличное из моих свойств, которое я называю склонностью к сомнению.
Должен еще объяснить, почему я не пишу два ответа, по отдельности каждому из обратившихся ко мне высоких мужей, как то, вероятно, приличествовало бы.
Возможно, это расценят как чрезмерную скромность или излишнюю осторожность, но я хотел бы избежать невольно вкрадывающихся в такого рода письма личных моментов: да не подумают обо мне, пусть даже после смерти моей, будто я поддерживал конфиденциальные отношения с прокуратором и с первосвященником.
Тем самым, как естественно вытекает из сказанного, я стараюсь не подвести – учитывая доверительный характер писем (полагаю, именно по этой причине я не обнаружил ни на одном из них исходящего номера) – и своих досточтимых корреспондентов: ведь одно дело – искренность между друзьями или близкими родственниками, и совсем иное – подчиненная высшим интересам, часто жестокая конфиденциальность в политике. Обещаю доставленные письма после ответа на них уничтожить, так же прошу поступить и с настоящей запиской. Полагаю, это касается не только нас лично, но и, если брать дальнюю перспективу, отвечает взаимным интересам и империи, и провинции.