Текст книги "Мой любезный Веньямин"
Автор книги: Шмиэл Сандлер
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)
Сандлер Шмиэл
Мой любезный Веньямин
Шмиэл Сандлер
МОЙ ЛЮБЕЗНЫЙ ВЕНЬЯМИН
Деньги также могут развивать
идеи и делать историю.
Освальд Шпенглер
Глава первая
Диагноз доктора Берштейна
Неделю я не заглядывал в каракули Уилла. Бог знает, заглянул бы я туда вообще, если бы Уилл не умер. В воскресенье утром мне позвонил доктор Берштейн и сообщил прискорбную весть: – Старина, мне жаль... Мне очень жаль, я не хотел тебя огорчать... – Что случилось, Аркадий? – спросил я, предчувствуя беду. – Иванов повесился. – Как повесился? – На собственных подтяжках, – последовал циничный по форме и трагический по сути, ответ. Берштейн был уверен, что это самоубийство. Но я не сомневался, в том, что кому-то понадобилось убрать парня, и этот некто настиг его даже в больнице. – Кажется, он оставил тебе дневник, – заметил Берштейн, – почитай-ка его на досуге и ты увидишь, что он сумасшедший... Тело Уилла обнаружили ночью в туалетной комнате психиатрической больницы "Абарбанель" Когда его снимали с петли в глазах у него стояли слезы. Умирая, Уилл плакал, и это обстоятельство Берштейн использовал как аргумент для подтверждения своей версии: – Видишь, – сказал он мне, – перед смертью плачут только самоубийцы. Вспомни Есенина, у него тоже слезы не просохли, когда его из петли вынимали. Берштейн был педантичным человеком и регистрировал в картотеке все прежние Уилловы попытки произвести расчеты с жизнью. Он представил инспектору полиции документальное свидетельство таковых попыток и следователь, уважая мнение специалиста, не счел целесообразным копаться в этом и без того очевидном деле. Осмотрев туалетную комнату и тело удавившегося, инспектор принял версию Берштейна и в докладной на имя комиссара бат-ямовской полиции логически обосновал вероятность самоубийства, ссылаясь при этом на авторитетное мнение доктора Берштейна. Полицейский комиссар с уважением отнесся к аргументации медицинских экспертов, тем более что речь шла о душевно больном человеке. Дело благополучно закрыли, но меня не оставляло тревожное чувство. В глубине души я был убежден, что здесь что-то нечисто, и чем больше я вчитывался в Уилловы записки, тем более зрело во мне это убеждение. За неделю до несчастного случая, я посетил больного Уилла и он сказал мне, что перевел на мой счет пятизначную сумму в долларах. Тогда я был просто ошеломлен – откуда у пьяного попрошайки такие сумасшедшие деньги, теперь же, когда его не стало, я ощущал моральный долг непременно самому разобраться в загадочных причинах его гибели. Честно говоря, разбираться я стал бы, даже если бы он не оставил мне денег. С того времени как он попал в больницу, я чувствовал себя отчасти повинным в постоянно преследовавших его неудачах.
Глава вторая
В Холонских подворотнях
Теперь, когда прошло столько лет, я не могу уверенно сказать, при каких обстоятельствах я впервые встретил Уилла Иванова. То ли это было после пьяной драки, когда Уиллу разбили голову, и я отвел его полуживого домой. То ли в пабе адона Фридмана – человека весьма знаменитого в нашем городе. Уилл заглядывал в его питейные заведения и мы вполне могли там встретиться. Но кажется мне, что впервые я увидел Уилла на похоронах его отца Константина Сергеевича Иванова. Уж очень убивался парень над гробом родителя и это мне запомнилось. Более всего, однако, я помню сами похороны. Они были очень уж пышные и как отмечалось на страницах местных русскоязычных газет " с оттенком излишней помпезности" На панихиде присутствовало много русских. Среди них два человека бывшие в свое время почетным членами общества "Знание", и еще несколько лиц представляющих объединение выходцев из Средней Азии. Константин Сергеевич Иванов был в Ташкенте не пророк, конечно, но лицо весьма авторитетное. В Израиле жизнь его не сложилась, он спился и проживал в ужасающей бедности. Человек европейской культуры, он не понимал левантийскую ментальность сефардских евреев (несмотря на то, что мать его принадлежала к этому славному колену), взъярился на страну, запил и превратился в злобного антисемита. Его пышные похороны финансировало "Объединение выходцев из Средней Азии", председателем, которого он состоял некоторое время. Отец Константина Сергеевича, и дед Уилла, Сергей Константинович Иванов-Голубкин был потомственный дворянин, увлекшийся идеями Владимира Ульянова, функционер, которого партия направила устанавливать Советскую власть в Узбекистане. В Ташкенте он женился на бухарской еврейке дочери кокандского масло заводчика, жертвовавшего немалые суммы в пользу большевистской партии. Сергей Константинович был вхож в дом партийного мецената и именно здесь юная и кареглазая Рахель поразила воображение пожившего уже в свое удовольствие революционера. Вне дома Рахель, по местным обычаям, была закутана в темную паранджу и некоторый романтизм, который находил в сей дикости Сергей Константинович окончательно укрепил его в решении просить руки шаловливой смуглянки. Это был третий брак их бывшего сиятельства, в результате которого у него родился сын нареченный в честь деда (графа Голубкина) Константином. В отличие от отца, старого партийца из тех еще просвещенных московских аристократов, Константин пошел по военной стезе и дослужился в НКВД до звания полковника. Всю жизнь, преуспевающий кадровый офицер, старался скрыть от начальства факт своего еврейства (тем более что мать свою он почти не помнил – она умерла, когда он был ребенком), но после отставки, поддавшись общему эмиграционному психозу, репатриировался в Израиль, где уже родился Уилл от йеменской еврейки, умершей при родах. Женитьба на сефардской еврейке была отчаянной попыткой, увы, не имевшей успеха, интегрироваться с "аборигенами". Полковник прожил в стране двадцать лет и, несмотря на то, что, был женат на израильтянке, не мог связать на иврите два слова. Как он познакомился с женой и на каком языке они вообще говорили, так и осталось для всех загадкой. По завещанию супруги сын был назван еврейским именем Ури. Европейскому уху полковник имя сие ничего не говорило и он переименовал первенца в Уильяма – в честь американского писателя Уильяма Фолкнера, книгами которого зачитывался в юности. С мальчиком отец общался редко, а когда сердился, обращался к нему официально и не иначе как: – Граф, извольте оставить свои жидовские штучки. Константин Сергеевич говорил с сыном по-русски и это отложило свой отпечаток на духовном облике Иванова младшего. Учился Уилл в еврейской школе, но воспитан был на образцах советской культуры и о композиторе Пахмутовой знал куда больше, чем о королеве песен в стиле мизрахи Маргалит Цанъани. Формально Уилл был саброй , но ментальность имел советскую, не ведая при этом комплекса неполноценности присущего иным репатриантам первого в мире еврейского государства.
Глава третья
Семь кругов ада
Из дневника Уилла Иванова:
"В Холоне на улице Синедрион в доме №7 умирал ботаник. Не приведи господь умирать так мучительно и долго как это было с ним. Агония длилась уже неделю. Все это время он был в сознании и очень переживал, что доставляет окружающим столько забот и это во время дикой боли. Старик жил этажом ниже моей квартиры и я почти безвылазно находился при нем, пытаясь хоть чем-то облегчить его последние часы. Страдания умирающего усугублялись при мысли о том, что соратники и друзья, дежурившие у его постели, были вынуждены носить после него судно. Но соратники не находили в этом ничего унизительного. Старик был почетный академик Узбекской ССР (в Израиле о нем неоднократно писали в прессе), и они почитали за честь лично возиться с "уткой", запрещая приближаться к его ложу робким сиделкам с лицами ангелов. Все думали, что кризис наступил во вторник – в два часа ночи, когда несчастный, извиваясь от ужасной боли, кричал на смертном одре, чтобы его отравили. На какое-то мгновение, после очередного приступа, он затих и все подумали – "Это конец..." Но боль снова взяла за свое, спустя час, и на сей раз, не отпускала почти сутки. Несчастный кричал, рвал слабыми пальцами простыню и умолял соратников положить конец его мучениям. Соратники, люди интеллигентные, глубоко сочувствовали умирающему, но не знали как ему помочь. Событие это весьма растянулось во времени, все уже порядком утомились и каждый в уме успел подумать – "Ах скорее бы все это кончилось!" Не зная, что предпринять конкретно, каждый из них счел своим долгом подойти к старику и сказать нечто вроде: – Коллега, все будет хорошо, вы еще встанете на ноги, уверяю вас! – В день страшного суда. – Отвечал больной, который и в такую трудную для себя минуту не утерял чувства юмора. Когда все средства были перепробованы и ничто более не могло помочь умирающему, я подошел к нему и сказал: – Дядя Сеня, знаете что, ругайтесь изо всех сил, когда человек ругается боль немного отпускает. Старик послушался меня и начал ругаться, но очень неумело, нечто вроде "Черт побери!" и еще пару безобидных фраз из лексикона старшеклассниц герцлийской гимназии. Помочь это, естественно, не могло и тогда я, подивившись его неумению в этом нехитром деле, стал мягко втолковывать ему: – Дядь Сень, надо резче браниться, надо чтобы была отборная брань. И тут выяснилось, что за всю свою долгую и плодотворную жизнь, из-за присущей ему природной деликатности, старик умудрился пройти мимо огромного кладезя нецензурных выражений. Это было удивительно, он не знал ни одного более менее стоящего ругательства. Если бы я не был знаком с ним уже много лет, я бы подумал, что он родился и вырос на луне. Но надо было как-то спасать положение, и я написал на бумаге целый ряд наиболее сочных словосочетаний непечатного свойства, прочитав которые, ученый на мгновение забыл об изнуряющей боли и на пожелтевших, дряблых щеках его зарделся совершенно здоровый румянец. С минуту он изучал список. Затем, после недолгих нравственных экзерсисов, внял, наконец, моему совету и стал выражаться все более крепче. Сначала это выглядело неумело и робко, но по мере того, как боль давала о себе знать, больной, уверовав в действенность моего рецепта, начал браниться увереннее, вкладывая в это захватывающее занятие все больше изобретательности и душевных сил. Я с детства знал, что старик был некогда большим авторитетом в научных кругах и когда речь заходила о нем, люди говорили – талантливый, высокообразованный... Все это в одно ухо у меня входило, а в другое, вылетая, испарялось в атмосфере. Я не особенно разбирался в ботанике, а старика уважал за отзывчивость и доброе сердце (он часто угощал меня помидорами из своей теплицы, заботился обо мне как о родном, время от времени, выделяя из своего скромного бюджета небольшие суммы, которые я тут же тратил на подарки моей возлюбленной). Теперь я воочию убедился, что способности его к импровизации были чрезвычайно развиты: через два десятка минут старик заткнул за пояс меня, хотя в Холоне я считаюсь признанным знатоком по части художественного сквернословия и уже третью каденцию являюсь неизменным председателем клуба любителей русского мата в Израиле. У нас на глазах ученый производил потрясающие лингвистические операции, выдумывая все новые и новые фразеологические обороты, которые по структуре своей и художественной ценности были куда более гибче и тоньше, тех, что я знал и считал верхом совершенства. Он матерился с такой изящной, аристократической элегантностью, что мне ничего не оставалось, как снять перед ним шляпу. Несомненно, старина обогатил бы культуру русского бранного слова в Израиле, если бы не болезнь и последствия, к которым она неизбежно должна была привести. Я даже пожалел, что большую и, думаю, лучшую часть своей жизни, ученый посвятил ботанике, которая вряд ли оценила такую высокую жертву"
Глава четвертая
Больная совесть
Смерть Уилла потрясла меня. Еще задолго до его самоубийства я видел, что с ним творится что-то неладное: он стал выпивать больше обычного, а с теми, кто пытался удержать его, порывал отношения. В конце концов, случилось то, что должно было, случится – парень совсем спился и дошел до потери человеческого облика. Я допускаю, конечно, что "сдвиг по фазе", согласно терминологии Берштейна, в какой-то степени наблюдался в нем, особенно в последнее время, но в целом, его, так называемую, "ненормальность" лично я отнес бы к неумеренному потреблению горячительных напитков. Нет, он вовсе не был психом, а просто напивался до чертиков и потери пульса. Накуролесить в таком состоянии было, возможно, но чтобы покончить с собой – сомневаюсь. Я был абсолютно уверен, что Уилл умер не по собственной воле. Впрочем, одной моей уверенности было недостаточно, чтобы доказать свою правоту. Сыщик я был никудышный и мне катастрофически не хватало улик. Я шел на ощупь в густом тумане, не ведая, на что наткнусь за следующим поворотом. Но неизвестность подстегивала меня. Я был весь поглощен разгадкой этого "списанного" дела и не мог ни о чем думать, кроме как об убийце Уилла. Я знал – он где-то рядом и может быть, даже знает о моих намерениях. Я поклялся докопаться до истины, и верил, что виновные понесут наказание! С этим девизом я засыпал ночью и поднимался утром. Оспаривать полицию, которая нашла нужным закрыть дело, я не стал, Во-первых, потому – что истинные профессионалы всегда с иронией относятся к интуиции доморощенных сыщиков, а во-вторых, я чувствовал моральный долг непременно, самому распутать сей запутанный клубок. Не потому что покойный оставил мне кучу долларов, а из чувства порядочности. Все чаще и чаще в последнее время я задавался вопросом – "А все ли я сделал чтобы спасти его от гибели?" Часами я мучительно копался в памяти, вспоминая мельчайшие детали связанные с его трагической жизнью. Я ведь видел, как он неудержимо скатывается на дно, но ничего не предпринял, чтобы не допустить этого.
Глава пятая
Заботливый папаша
1
Отец Уилла – Константин Сергеевич Иванов был чрезвычайно ранимый человек. В Израиле он вдруг вспомнил о своих дворянских корнях, углубился в переоценку своего советского прошлого и пришел к печальному выводу, что жизнь прошла мимо. Поначалу он глушил тоску активным участием в общественной жизни – состоял почетным членом многих репатриантских организаций, выжимающих галут из еврея, но потом ему вдруг все осточертело, он заявил друзьям, что галут является интегральной частью еврейского сознания (без которого еврей практически немыслим), демонстративно вышел из состава многочисленных организаций и со словами "Я сыт жидами по горло!" ушел в глубокий запой.
2
Константин Сергеевич по-своему любил единственного сына, но ничего кроме вредных привычек ему не оставил. В наследство от своего папа, отставного полковник Советской милиции, Иванов младший не получил ничего кроме распространенной на Руси фамилии и склонности к употреблению спиртных напитков. Поначалу юноша прикладывается к горькой, чтобы составить компанию отцу неудачнику, которого любит и жалеет до боли в сердце. Полковник, однако, не совсем пропивший ум, пытается на первых порах следить за тем, чтобы компанейство сына носило характер случайный, чисто символический так сказать. Но по мере погружения во мрак алкоголизма ему это удается все реже и реже. Уилл очень скоро пристрастился к алкоголю. Стечением времени дозы возлияний возрастают, приобретая ко времени нашего знакомства прямо таки гротескные формы.
3
После смерти отца, Уилл отслужил в армии, пытался поступить в Университет, провалился на экзаменах, раздобыл где-то деньги, пропил их, якобы от несчастной любви и в последние два года совсем сошел с рельсов. Он считался в Холоне самым горьким и беспробудным пьяницей. "А вот мы сейчас отдадим тебя дяденьке Уиллу" – говаривали взрослые, пугая детей, упрямившихся есть кашу. И в этих безобидных, казалось бы, словах сытых и отгородившихся от внешнего мира обывателей, таился весь ужас социального статуса несчастного пропойцы. Я знал Уилла на протяжении пяти лет. Согласитесь, срок достаточно большой, чтобы составить мнение о человеке, который тебя чем либо интересует. Уилл жил в подвалах знаменитого холонского квартала Джесси Коэн – район наркоманов и алкоголиков. Раз в месяц он являлся ко мне с просьбой одолжить ему "бабки" на пиво. В душе я, конечно, осуждал его за пристрастие к спиртному, но все же, чем-то этот выпивоха мне нравился уж слишком заметен был контраст между его интеллектом и образом жизни, который он вел. Думаю именно это несоответствие заставило меня более внимательно приглядеться к нему. Последние два года нашего знакомства я не припомню случая, когда видел его трезвым. Я не хотел бы разуверять вас, дорогой читатель, что в памяти самого Уилла сохранился тот день, когда он не был одурманен водкой.
Глава шестая
Появление незнаком
Из дневника Уилла Иванова:
"Первое, что пришло мне на ум, когда я слушал искрометные вариации умирающего – это записать, непременно записать все перлы сквернословия изрыгаемые им. Но тут я подумал, что это, пожалуй, неуместно в обстановке торжественной скорби, с какой люди встречают смерть ближнего и мне пришлось отказаться от этой идеи. Соратники старика, люди большого интеллекта, были явно шокированы его нецензурными изысканиями. Они избегали смотреть друг на друга, были страшно сконфужены и вообще не знали, куда девать глаза, наполненные скорбью и удивлением. Один из них, худосочный мужчина с прекрасным лбом философа Анаксимена был на грани обморока, с другим случился нервный припадок. И только сиделки с лицами ангелов заметно оживились, слушая хулительные слова ботаника, как музыку большого сводного оркестра иерусалимской филармонии. Старик легко прошелся по всем своим знакомым, помянув их доброй порцией мата, обложил депутатов кнесета, членов партии и правительства, после чего принялся за президента страны, которому посвятил лирическую вариацию на тему "Осточертели болваны!" Он дошел уже до господа Бога и конторы апостолов, как вдруг тяжелый приступ удушья прервал его речь. Умирающий задыхался. На лбу у него вздулись вены. В бессильном порыве он раздирал себе горло желтыми высохшими пальцами, продолжая выдавливать из себя уже бесполезные ругательства. Это был новый и, вероятно, последний поворот в его затянувшейся агонии. Казалось, истерзанное сердце ботаника не выдержит новых испытаний. Но вновь сиделки с лицами ангелов кинулись к кислородным подушкам, вновь захлопотал над ним расторопный фельдшер с бородкой, и старика по новой откачали. Он открыл глаза, затуманенные болью, и соратники разочаровано стали переглядываться друг с другом. Неведомо как далеко зашли бы они в этом банальном занятии, если бы внимание их не привлекло следующее довольно странное обстоятельство. Неожиданно на квартиру умирающего пришел неизвестный. Это был человек лет пятидесяти, плотного сложения, с уже седеющей, но все еще густой шевелюрой на крупной голове. Лицо у него было круглое и невыразительное. Под толстым носом росли усы в форме сгустка похожего на крупную каплю. Грубоватые черты лица несколько облагораживала козлиная бородка ехидным клинышком торчащая на тяжелом подбородке. Одет был незнакомец с некоторыми покушениями на моду. Джинсы, латанные и штопанные в самых невероятных местах и туфли на высокой платформе, которые тем не менее, не приближали его рост даже к среднему показателю. Его мощные борцовские плечи плотно обтягивала белая футболка с изображением ковбоя, который из револьвера системы "Смит и весон" целил в глаз муравью, стоявшему от него на значительном расстоянии. Надпись под картинной гласила – "Водка яд, пей лимонад?" Какое отношение стрелок имел к горячительным напиткам и почему столь мирное насекомое вызывало у него такие агрессивные ассоциации, понять было трудно. Вероятно, копирайтор из рекламного бюро был репатриант со стажем, успевший подзабыть образцы советской рекламы, также, впрочем, как и правила русской пунктуации: вместо восклицательного знака в конце этого странного предложения, он поставил вопросительный, совсем озадачив тем выходцев из Средней Азии, артистично предающихся скорби у священного ложа умирающего. Не замечая замешательства, возникшее с его появлением, неизвестный резво переступил порог гостиной и зычным голосом спросил у соратников, делающих вид, что они удручены горем: – Ну что, уже откинул боты? – Тс -с-с... – зашипели соратники, – вы кто такой, собственно, вам чего надо, господин?! Не отвечая на вопросы, и бесцеремонно расталкивая присутствующих, неизвестный подошел к умирающему. Увидев, что ботаник еще жив, но уже дышит на ладан, он сморщил лицо в плаксивую гримасу и заплакал, нанося себе, удары по голове с такой силой, будто хотел вытрясти из нее содержимое. При виде подобного исступления ученых охватила паника. Они испугано расступились перед незнакомцем, который, приняв вдруг театральную позу, дико захохотал, сверкая безумными очами. Его сумасшедшая выходка напугала соратников и позволила ему вплотную приблизиться к кровати больного. Здесь он замешкался, соображая, чем еще поразить воображение умирающего, затем решительно подошел к камину, чтобы осыпать голову пеплом для пущего эффекта. Камин оказался электрическим и эффекта не получилось. Но незнакомца это не расстроило. Не снижая темпа, он стал рвать на себе волосы с таким неистовством, что соратники в душе содрогнулись. Выдрав два три пучка из своей буйной шевелюры, хамоватый крепыш простер руки к ботанику и трагически возопил: – Мой дядя, мой дядя!"
Глава седьмая
Угловая теория
1
Почерк у Уилла был мелкий и неразборчивый. Мне приходилось читать его записки едва ли не с лупой. Прошло немало времени пока я обнаружил недостающие в дневнике страницы. За несколько дней до своей смерти, в нашу последнюю встречу, он сказал мне, что кто-то выкрал их у него. Тогда я был под впечатлением той суммы, которую он пожертвовал мне и списал это заявление на присущую ему подозрительность: наверное, затерял где-то, а может просто не дописал свой опус. После убийства Уилла его странная подозрительность уже не казалась мне необоснованной. Я по-настоящему забеспокоился и первый кто пришел мне на ум в качестве потенциального вора, был незваный гость, описанный Уиллом в его дневнике. Никаких улик против него у меня пока не было, но интуиция говорила мне, что именно у этого человека была прямая корысть заставить Уилла молчать. Я перебрал в памяти всех наших общих знакомых, но не нашел ни одного, которого исчезнувшие страницы могли бы интересовать. Уилл был, в сущности, простым и безобидным парнем. В последние годы он вел довольно однообразный образ жизни, а такие, как правило, врагов не имеют.
2
День Уильяма Иванова, также, впрочем, как и день всякого профессионального алкоголика, в нашем городке начинался в одном из пивных филиалов господина Фридмана. В сущности, о Фридмане я знаю немного. Человек он был практичный и не любил распространяться о своем прошлом. От Уилла, которым состоял с ним в приятельских отношениях, я узнал, что за плечами этого неразговорчивого бармена весьма бурное прошлое. В пору своей первой молодости Фридман был членом КПСС, заведовал складом в одном из филиалов самаркандского общепита, и вообще считался фигурой весьма значительной на небосклоне узбекской торговой мафии. В Холоне он появился в конце семидесятых. Дабы не загреметь в тюрягу под фанфары среднеазиатских оперов, заподозривших его в крупной афере, он вовремя сообразил смыться заграницу. Бабка его со стороны матери была еврейского происхождения, что позволило ему, не без взятки, разумеется, выправить свою звучную украинскую фамилию на не менее звучную еврейскую. Таким образом, бывший партиец, заведующий складом и гражданин СССР Михаил Николаевич Зайченко, в одночасье превратился в Мордехая Наумовича Фридмана и в качестве такового немедленно дал деру в страну обетованную. В Холоне Фридман-Зайченко открыл обширную сеть торговых точек по продаже пива и не прогадал. Поскольку из Самарканда Миша сматывался в срочном порядке, вывезти с собой какой либо капитал ему не удалось. Впрочем, довольно скоро он открыл в Израиле свое дело, и оставалось только гадать каким образом ему удалось раздобыть деньги на раскрутку. Одно лишь, у знавших Мордехая в Союзе как Зайченко, не вызывало никакого сомнения – его пивные заведения в Холоне процветали и приносили прибыль великую. Мошна Фридмана набивалась еще и потому, что страсть к пиву у здешних русских была превеликая. В свободное от работы время (если таковая имелась) репатрианты искали повод и средства для того, чтобы в одиночку или целыми коллективами предаваться тому чудному и пьянящему состоянию духа, которое возникает при общении выходцев из бывшего Советского Союза за кружкой пенистого и терпкого напитка. Адон Фридман, с присущим ему коммерческим чутьем, верно и своевременно угадал главную слабость русских евреев Холона и, идя навстречу их неукротимому влечению к теплым и радостным ощущениям, наладил в городе продажу пива – самого лучшего и самого свежего в Израиле. Разумеется, это не избавило бывшего зав. складом от конкуренции. Его примеру последовали эмигранты из Украины, Молдавии и Эфиопии. Но у Фридмана были свои секреты, благодаря которым его пивнушки пользовались огромной популярностью не только среди русских, но также румын, поляков и даже эфиопов лишь недавно приобщившихся к этому райскому напитку.
3
Фридман, человек решительный, но скаредный, отнюдь не лишен был изобретательности. Потребление пива в Холоне он возвел в культ. В его кабаках имелся комплекс специальных уголков особого назначения. Самым известным из них был, так называемый, уголок для философских собеседований. Хитроумный бармен исходил из того, что после двух, трех бокалов свежего пива, изголодавшихся по общению репатриантов, тянет поразмыслить о парадоксах израильского общественного бытия. "Потребность мыслить свободно, подавляемая при социализме, в Израиле пробуждается с особой силой, – утверждал Фридман, – и тем, кто не привык еще держать мысль в напряжении, нужен стимул, чтобы в нужный момент привести мозг в движение" Адон Фридман нашел, что таковым раздражителем может служить алкоголь и, сооружая уголок для философов, он предвидел это. Следующий угол предназначался для бесед по вопросам быта. Здесь обычно собирались мужчины несчастливые в браке. Они занимались тем, что поносили своих жен, тещ и, вообще, уклад современной семейной жизни в Израиле. "Феминизм, доминирующий в стране, – утверждали он, – ущемляет основные социальные права мужчин" Кое– кто из них в пылу дискуссии доказывал даже, что "Феномен эмансипации женщин способствует укорочению размеров самого главного достоинства сильной половины человечества" Так, по крайней мере, утверждали израильские исследователи, и их оригинальные доводы служили аргументами в полемике холонских мужей. "Вместе с тем, – оговаривались мужья, – вовсе не размеры ужимающегося достоинства дают нам право на критику, а неудачный опыт бракоразводных процессов в филиалах холонского раввината" Далее следовали уголки для политиков. Их было много, потому что желающие поговорить на политические темы всегда находились. Это были люди с ироническим складом ума, из тех, кто лишен от природы способности действовать, и цель своей жизни видит в испепеляющей критике неважно кого и непонятно за что. И наконец, был еще один уголок для выяснения отношений. Угол сей, кстати, весьма уютный, имел два отделения. В первом из них за кружкой пива можно было свободно обругать всех лидеров правительственной коалиции, и во второе собеседники приглашались, если им вдруг приходило на ум развить вширь свои безобидные, пока, отношения – то есть, от теории участники дискуссии могли непосредственно перейти к практике. Уголок сей был еще более популярен, чем философский. Он имел форму ринга и назывался "Местечко для сатисфакцистов". Собеседникам разрешалось пускать в ход руки и в особых случаях ноги, обутые в байковые тапочки для смягчения ударов. Фридман тонкий психолог и знаток русско-еврейской души считал, что подобные побоища способствуют социальному расслаблению индивида, снимают с него нервное напряжение, вызванное семейными неурядицами, повышением цен и проблемами безработицы. Кроме того, он был убежден, что желание почесать кулаки, побить изуродовать, оставшееся в нас еще со времен мезозойской эпохи, свойственно нашим современникам, которые, как только представляются условия для удовлетворения сего древнего инстинкта, получают наслаждение, не уступающее по своей остроте тому, что испытывает советский человек, впервые приобщившийся к буржуазным ценностям. На мой вопрос, что он относит к таковым Фридман, снисходительно улыбаясь, отвечал "Погоня за богатством и взирание на мир как на место, где можно удовлетворить свои самые извращенные эротические наклонности..." Сновавшие подле ринга, в качестве секундантов официанты, следили за тем, чтобы иные темпераментные дуэлянты не использовали в целях скорого эффекта пивную кружку или тяжелый табурет из знаменитого ливанского кедра. Фридман, не желая иметь дела с полицией, и, опасаясь за репутацию своих пивных аттракционов. Настаивал на том, чтобы дуэли завершались без последствий.
4
Я не был приверженцем философии Фридмана, хотя некоторые рациональные зерна в его теории готов был принять. Я не навязывался ему в собеседники и тем не менее "покалякать" он любил именно со мной. Мне это где-то даже льстило, ведь по общему признанию всех знавших его, коммуникабельным делец сей никогда не был. Он не делал людям ничего дурного, но и филантропом назвать его было трудно. Впрочем, одно немаловажное достоинство в нем было – деньги друзьям он занимал охотно и никогда не заводил речь о процентах. Несколько раз он спонсировал меня, когда я особенно в этом нуждался. Возвращая долги, я никогда не укладывался в срок и потому, встречаясь с ним, был вынужден делать комплименты его деловой хватке.
Глава восьмая
Какой светильник разума угас
Из дневника Уилла Иванова:
1
"Появление таинственного незнакомца внесло некоторое смятение в ряды соратников. Иные из них пожимали плечами, недоумевая, на лицах других отразилась досада и раздражение, третьи же перешептываясь, усмехались. Ботаник в окружении сиделок, угадывающих малейшее его желание, был во власти смертных судорог. Увидев неизвестного, он сделал отчаянную попытку приподняться, но не преуспев в этом, простонал нечто невнятное и беспомощно уронил голову на подушку. Незваный посетитель чем-то встревожил его: седые усы невольно дрогнули, глаза налились кровью, напрягая последние силы, старик прохрипел: – Вон отсюда! – Дядя, это я, это же я, дядя! – метнулся неизвестный к ученому, но тут же отшатнулся. Вид старика был ужасен – глаза, казалось, готовы выскочить из орбит, губы посинели, лицо перекосило судорога боли и ненависти. "Па-за-ви-те Уилла..." – натужно выдавил он. Соратники гурьбой ринулись разыскивать меня. Я стоял за широкими спинами членов кооператива "Гражданские похороны" и с интересом разглядывал новоявленного племянника. Раньше что-то этого молодца я не видел, хотя часто приходил к старику помочь поливать цветы в палисаднике. Старик был из тех, кого в народе называют простофиля. Он помешался на своих цветочках, с утра и до вечера возился с ними, забывая порою о приеме пищи. Был он на удивление беден и к деньгам преступно равнодушен. Скопить их не сумел, хотя некогда занимал большой пост в Союзе и был широко известен в международных научных кругах. Преимуществами, которые давали его известное имя и научные труды, воспользоваться в Израиле он не смог и это меня всегда злило: – Дядя Сеня, – говорил я ему, нельзя же так, надо же как-то жить! Но старик погруженный, по обыкновению, в свои ботанические размышления, не слышал здравый голос моего рассудка. Временами мне казалось, что сосед мой просто невменяем. Когда бы я не пришел к нему, он тут же заводил со мною речь о светлом будущем еврейского народа, о благе конкретного еврея и мирном сосуществовании ашкеназийцев и сфарадим. Обычно эти бредни мне надоедали уже на второй минуте, я вежливо справлялся – ел ли старик что-нибудь за прошедшие сутки, после чего, сославшись на обстоятельства, спешно ретировался к Белле. Однажды я рассказал ей о странных причудах старика и расстроил ее до слез. Она и раньше обращала внимание на изможденное лицо ботаника (Белла жила по соседству) и его болезненный вид вызывал у нее жалость. Услышав от меня подробности его полуголодного существования, она тут же состряпала что-то на скорую руку и со всех ног помчалась кормить старика.