Текст книги "Фея Хлебных Крошек"
Автор книги: Шарль Нодье
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
Глава тринадцатая,
рассказывающая о том, как одна гризетка влюбилась в Мишеля, а он сам – в портрет-миниатюру
Я не преминул отправиться с самого утра к мастеру Файнвуду и, привыкши ссылаться повсюду на Фею Хлебных Крошек, счел, что в краю, где имя ее должно быть известно хотя бы по древним преданиям, такое покровительство окажется мне особенно кстати.
– Что это еще за Фея Хлебных Крошек, – воскликнул мастер Файнвуд, уперев руки в боки, – и где, черт подери, вы воспитывались? Ведь вы, я так полагаю, шотландец, раз говорите по-нашему лучше Юма и Смоллета [99]99
Юм Дэвид(1711–1776), английский философ, и Смоллет Тобайас Джордж(1721–1771), английский романист, оба были родом из Шотландии.
[Закрыть]вместе взятых. У нас в Гриноке, дитя мое, по крайней мере среди плотников, нет никаких фей, кроме изобретательности и терпеливости, которые, с Божьей помощью, позволяют одолеть любое дело. Однако, – продолжал он, обращаясь к жене и дочерям, – физиономия этого парня мне нравится; не знаю, где я его видел, уж не во сне ли, да только я так полагаю, что он принесет нашему дому удачу. Нужно будет проверить его в деле, ибо рабочего иначе не испытаешь, и если он в самом деле так умел и работящ, как утверждает его аттестат, а бумага эта, по правде сказать, самая хвалебная из всех, какие я когда-либо держал в руках, то мы не станем обращать внимание на веселые причуды и фантазии, свойственные его возрасту и состоянию. Беритесь же за работу, господин, которому покровительствуют феи! Покажите, на что вы способны.
Тут он дружески пожал мне руку, а мистрис Файнвуд улыбнулась мне с трогательной доброжелательностью, которая самым прелестным образом выразилась и на хорошеньких личиках ее шести дочерей, стоявших рядом с матерью.
Ободренный таким приемом, я с чистым сердцем принялся показывать свое искусство мастерам-плотникам, которые сразу поняли, что я умею выполнять самые трудные и сложные операции. «Должно быть, – думал я, чертя линии и снимая мерки, – образ Феи Хлебных Крошек изгладился из памяти жителей Гринока за время ее долгого отсутствия, а после ее возвращения прошло еще слишком мало времени, хотя, судя по той скорости, которую ей удалось развить, она могла оказаться здесь ранним утром».
Рьяно взявшись за работу, я даже не заметил, что мастер Файнвуд уже давно стоит рядом и наблюдает за мной.
– Не робейте, приятель, – сказал он, с довольным видом хлопнув меня по плечу, – вы показали нынче столько вкуса и умения, что, если бы феи в самом деле вмешивались в наши дела, легко можно было бы поверить, будто одна из них сидит у вас в кармане.
Затем он обернулся к рабочим:
– Эй, ребята, рассудите-ка нас! Слыхали ли вы когда-нибудь о благородной покровительнице этого любезного работника, входящей в число добродетельных и именитых дам Гринока? Если верить его рассказам, это карлица двух с половиной футов росту и нескольких столетий от роду, именуемая Феей Хлебных Крошек; она говорит на всех языках, превзошла все науки и отменно танцует.
Пока он произносил эти слова, все пилы замерли, все топоры смолкли, все молотки застыли в воздухе. На секунду в мастерской воцарилась тишина, а затем многочисленные мои товарищи разразились таким дружным хохотом, в котором невозможно было различить ни единой модуляции, ни единого диссонанса. Это было самое единодушное, самое слаженное и самое стройное тутти, [100]100
Тутти –исполнение музыки всем составом оркестра, хора.
[Закрыть]какое когда-либо доводилось слышать смертному; не скрою от вас, оно настолько же обидело меня, насколько и оглушила.
В эту минуту я твердо решил, что отныне ни с кем не буду говорить о Фее Хлебных Крошек, тем более что мне казалось весьма трудным описать ее так, чтобы людям, с ней не знакомым, она понравилась; признаюсь, однако, что этот взрыв веселья внушил мне не слишком большое расположение к рабочим, позволившим себе осмеять моего единственного друга, и с этих пор некие холодность и принужденность вкрались в мои отношения с товарищами, которые, в свой черед, составили не слишком благоприятное мнение о моем уме и нраве. Я часто замечал, как, глядя на меня, они постукивают пальцем по лбу с выражением презрительной жалости на лице, словно говоря друг другу, что мастер Файнвуд не ошибся, когда в день моего появления в его доме счел меня страдающим какой-то глупой манией.
Как бы там ни было, я с самого начала выказал такое прилежание и трудолюбие, что мастер Файнвуд отличал меня между всеми другими рабочими и обращался со мной почти так же нежно, как со своими шестью сыновьями и шестью дочерями. Моя склонность проводить свободное время в уединенных размышлениях казалась ему не более чем естественной чертой моего характера и нимало его не тревожила.
– Чего вы хотите? – говорил он. – Мальчику больше нравится сидеть в одиночестве на берегу моря, чем откупоривать бутылку за бутылкой или плясать на плотницких балах с Фолли Герлфри и прочими ветреницами. Пожалуй, ничего плохого в этом нет, потому что или я сильно ошибаюсь, или честный человек узнаёт в обществе выпивох и красоток больше вредных вещей, чем полезных!..
Я же и не думал о подобных радостях! Я знал одну-единственную усладу – любоваться моей дорогой Билкис и разговаривать с нею, ибо, как я уже сказал вам, между ее портретом и мною образовалась некая таинственная связь, которая позволяла нам, обходясь без слов, сообщаться друг с другом так живо, скоро и пылко, что по неведомой мне причине ничтожнейшее из моих впечатлений тотчас отражалось в ее неподвижных чертах, нарисованных кистью живописца, и внемлющая мне душа оживала на эмалевой поверхности миниатюры. Стоило нам – Билкис и мне – остаться одним, как между нами завязывался этот восхитительный воображаемый разговор, длившийся часами и обрекавший меня на постоянные переходы от отчаяния к надежде и от надежды к отчаянию – переходы, приносящие влюбленным столько боли и столько счастья. Если я приходил в ужас от разделявшего нас расстояния и невозможности когда бы то ни было его преодолеть, Билкис, казалось, ободряла меня улыбкой. Если я терял надежду обрести счастье, которое сулил мне ее взор, она, казалось, роняла слезу в знак сочувствия моим страданиям; если же мне приходилось на время проститься с нею, само выражение ее лица неизменно даровало мне неизъяснимое утешение, куда более действенное, чем любые радости жизни действительной. Однажды безумная страсть завлекла меня слишком далеко, Билкис же, питая ко мне неодолимую приязнь, разделяла, казалось, мои чувства: трепеща, я поднес губы к медальону и в силу иллюзии, объяснить которую можно лишь безрассудством любви, почувствовал, что царица, взволнованная, дрожащая, трепетная, готова вырваться из своей золоченой рамки и брильянтового ореола, дабы слить свои губы с моими. Жар ее поцелуя разжег огонь в моей крови, и я почувствовал, что это блаженство мне не по силам. Сердце мое билось так сильно, что казалось, оно вот-вот разорвется, взор заволокло облако из пламени и крови, душа слетела на уста, и я лишился чувств, лепеча имя Билкис.
Случаю или стечению обстоятельств более заурядному было угодно, чтобы Фолли Герлфри очутилась рядом со мной в тот самый момент, когда обожаемое имя Билкис замирало у меня на устах вместе с последней мыслью и последним желанием – желанием испустить дух в момент этого высшего наслаждения. Фолли, которая была достойна любви, ибо по праву считалась самой хорошенькой из всех юных гризеток Гринока, Фолли, странная Фолли притязала на звание моей возлюбленной – должно быть, потому, что суровость моих нравов и моя страсть к уединению не давали покоя ее девичьему тщеславию, – так что, в какой бы укромный уголок я ни удалялся, там, под сенью источенных временем скал или на опушке березовой рощи случайно и совершенно неожиданно обязательно появлялась Фолли, блиставшая прелестным каледонским нарядом, [101]101
Каледония– древнее название Шотландии.
[Закрыть]походкой сильфиды, фантастической миловидностью и безудержным весельем.
– Клянусь моей почтенной матушкой! – восклицала она тогда, воздевая руки к небу. – Мне, значит, на роду написано встречать вас повсюду! Вы, должно быть, большой ловкач, раз вам удается все время попадаться мне на глаза, потому что я-то избегаю вас так же старательно, как голубка коршуна, кружащегося над ее гнездом! Большая беда для порядочной девушки, у которой только и есть что ее невинность, – добавляла она, поднося свои хорошенькие пальчики к глазам, словно для того, чтобы утереть слезы, – если злые соблазнители вечно строят ей козни!
– Увы, дорогая моя Фолли, – отвечал я ей обычно, – не стану отрицать, что обстоятельство это повторяется достаточно часто, чтобы вызвать у вас некоторое удивление, но я готов поклясться вашими прекрасными черными глазами, что моей вины в этом нет; напротив, я очень ясно сознаю, что встречи с вами грозят мне опасностью, и стараюсь держаться подальше от тех мест, где бываете вы: ведь я связан узами, которые для меня дороже жизни и которые никогда не позволят мне отдать свое сердце вам.
В тот день, когда я лишился чувств, поцеловав портрет, волнение, охватившее меня, было так велико, что я зашел дальше, чем позволяли скромность и осторожность, и, во власти еще не остывшего восторга, добавил:
– Нет, Фолли! никогда я не отдам свое сердце вам, ибо оно отдано божественной принцессе Билкис.
Поскольку, известив Фолли столь решительным образом о непреодолимом препятствии, мешавшем исполнению ее планов, я боялся взглянуть на нее, а хранимое ею глубокое молчание заставляло меня подозревать, что она всецело предалась отчаянию, я бросился к ней, желая хоть немного утешить несчастную, и нашел ее в состоянии, которое тотчас встревожило меня, но насчет которого я, к величайшему моему унижению, очень скоро успокоился, ибо заметил, что девушка умирает со смеху. Впрочем, эти конвульсии безумного веселья и сдавленные взрывы хохота в самом деле грозили ей удушьем, и я попытался было помочь бедняжке, но она рукой остановила меня и, немного отдышавшись, сказала:
– Довольно, довольно; я успокоюсь сама, только, ради всего святого, Мишель, ничего не говорите мне больше, если не хотите окончательно меня уморить!
Услышав эти слова, я оставил Фолли, спрашивая сам себя, не подал ли я в самом деле повода считать меня безумным и не в тысячу ли раз безумнее владеющая мною страсть. Я вздохнул спокойно, только когда вновь взглянул на портрет Билкис, чья кроткая веселость, еще более безмятежная, чем обычно, всегда разгоняла все мои тревоги и врачевала все мои скорби.
Вскоре случай этот, с присовокуплением разнообразных комических обстоятельств, на какие не поскупилась ревнивая Фолли, сделался известен всем гринокским гризеткам, а те поведали о нем добропорядочным рабочим, которые косо смотрели на меня из-за моей дикарской робости, ошибочно принимая ее за беспечность или презрение. Теперь стоило мне в праздничный или воскресный день случайно повстречаться с толпой гуляк, как я тотчас слышал шепот:
– О! не мешайте размышлять Мишелю, самому мудрому и ученому из всех плотников графства Ренфру! Он потому всегда так хмур и погружен в собственные мысли, что беспрестанно грезит о принцессе Билкис, в которую влюблен и которую носит при себе в латунной коробочке на красивой цепочке!
– Принцесса Билкис, – говорила самая дерзкая плутовка, выступая из толпы и принимаясь быстро тереть указательным пальцем правой руки ладонь левой в знак презрения, – принцесса Билкис, по правде говоря, годится только для плотников! Он женится, если будет на то Господня воля, после того как найдет клевер о четырех лепестках или мандрагору, которая поет!
Мужчины ничего не говорили, ибо знали, что я не стану сносить оскорбление; однако они смеялись вместе со своими любовницами, а я спешил пройти мимо, пребывая в немалом смущении, ибо в шутках этих была, в сущности, большая доля правды.
Известия о моей страсти дошли и до стройки, на которой я работал, но там меня любили и никому не пришло бы в голову надо мной насмехаться. Однажды мастер Файнвуд, очень довольный каким-то моим изделием, сказал, обняв меня:
– Ох, бедный мой Мишель, ты такой достойный юноша и такой прекрасный работник! До последнего дня моей жизни буду я жалеть, что недостаточно помог тебе; я упрекал бы себя в этом, как в самой черной неблагодарности, если бы твой странный нрав не противился моим добрым намерениям. Я охотно взял бы тебя в зятья и завещал бы тебе мою богатую мастерскую, а у меня ведь, как тебе известно, шесть дочерей: три белые, как лилии, а три красные, как розы. Во всей Шотландии не найдется такого помещика, который не был бы счастлив повести к алтарю самую невзрачную из моих дочек, а тебе я предоставил бы выбор. Зачем же случилось так, что ты, как настоящий безумец, – прости мне это слово – влюблен в принцессу Билкис, которая, вне всякого сомнения, была особой весьма почтенной, ибо отказалась выходить замуж за великого царя Соломона до тех пор, пока он не расстанется со своими семьюстами женами и тремястами наложницами [102]102
Цифры, в самом деле восходящие к Ветхому Завету (3 Царств, 11:3).
[Закрыть]– о них, если верить моему соседу, меняле Ионафасу, рассказано в Талмуде, – но которая, однако, доживи она до наших дней и сохрани она до сих пор зубы, могла бы похвастать лишь клыками, свисающими по меньшей мере на дюйм ниже подбородка…
– Вы полагаете, – спросил я, – что так выглядела бы сегодня Билкис?
– Да кто же в этом сомневается? – весело отвечал мастер Файнвуд.
– Прелестная Билкис, – вскричал я, прижав медальон к губам, но не открывая его, – знайте, что никому не под силу вырвать из моего сердца обязательства, которыми я связан свами, и что я предпочитаю счастье принадлежать вам без надежды самой сладостной, самой соблазнительной будущности, какая только может открыться перед человеком моего сословия!
Мастер Файнвуд был так удручен моими словами, что даже не заметил, как я покинул его, я же удалился, размышляя о том, что настала пора оставить Гринок, где моя странная любовь с каждым днем будет причинять все больше горя моим друзьям и давать все больше оснований для насмешек всем остальным.
Глава четырнадцатая,
рассказывающая о том, как Мишель переводил с листа афишу, написанную на древнееврейском языке, и о том, каким образом можно изготовлять луидоры из денье, если иметь эти последние в достаточном количестве, а также содержащая описание корабля новейшей конструкции и любопытные разыскания касательно цивилизации датских догов
Возвращаясь домой, я увидел толпу, собравшуюся перед большой афишей, которую украшало изображение корабля с весьма диковинной оснасткой и не менее диковинными парусами, напечатана же афиша была на таком необыкновенном языке, что самые образованные из жителей Гринока никогда не видели ничего подобного.
– Черт подери, мастер Мишель, вы ведь у нас знаток разных разностей, – сказал мне один из рабочих, недавно услышавший про меня от Фолли Герлфри много смешного, – вот вам отличный случай показать вашу ученость; вы-то и объясните нам эту жуткую тарабарщину, в которой все наши местные светила не смыслят ни бельмеса!
С этими словами он подтолкнул меня к афише, я же, пока меня осыпали подобными язвительными насмешками, мучительно сожалел о собственном невежестве, но очень скоро утешился, заметив, что афиша напечатана просто-напросто на древнееврейском языке, начатки которого Фея Хлебных Крошек успела мне преподать в те времена, когда еще руководила моими занятиями.
– «Волею всемогущего Господа, восседающего превыше Солнца и Луны, – произнес я, обнаружив, что читаю по-древнееврейски куда более бойко, чем сам предполагал, – в свете Его блистающих звезд и под защитою Его святых ангелов, осеняющих своими крылами торговлю на морях и океанах, доводится до сведения моряков, плотников и торговцев города Гринока, что послезавтра, в день святого Михаила, князя света сотворенного, любимого Господом, творцом всего сущего, большой корабль «Царица Савская» отплывет из этого избранного порта, сверкающего среди всех островов в Океане, словно наидрагоценнейшая из жемчужин».
– Большой корабль «Царица Савская» в самом деле только что вошел в гавань, – подтвердил один из рабочих, чуть посерьезнев.
– Друзья мои, – обратился я к своим, – не стоит удивляться тому, что капитан этого судна обращается к вам на своем языке; быть может, он не умеет говорить по-нашему – что простительно для человека, бросающего якорь в чужом порту, – а может быть, приставая к христианским берегам, он решил избрать язык, наверняка знакомый ученым толкователям нашей святой веры, с которыми вы еще не успели посоветоваться. Язык, на котором написана эта афиша, это язык нашего Священного Писания.
– Неужели это правда? – воскликнули рабочие, поглядев друг на друга, но не сдвинувшись с места.
Я продолжал чтение:
– «Царица Савская» зафрахтована для плавания в большую ливийскую пустыню, на Аррахиехский остров, куда она прибудет – если Господь в своей неисповедимой мудрости, перед коей весь мир есть не более чем малый атом, не решит иначе, – по тем подземным каналам, существование которых открыла горстке избранных мореплавателей могущественная и многомудрая Билкис, повелительница всех неизвестных царств Востока и Юга, наследница кольца, скипетра и венца царя Соломона, чистейший в мире алмаз. Да пребудет вечной ее слава, юность и красота!»
– Билкис! – произнес чей-то голос глухо, как будто издалека.
– Билкис! – повторил я сам с изумлением, ибо за сходством этого имени с тем, что постоянно занимало мои мысли, стояла какая-то тайна, перед которой мой разум на мгновение почувствовал себя бессильным.
– Билкис! – воскликнула Фолли Герлфри, наконец протиснувшаяся сквозь толпу. – Видите, несчастный опять впал в безумие!
Но в ту же минуту у самых моих ног очутился крохотный старый еврей, которого я до сих пор не замечал, так нищенски он был одет и так скромно держался; приблизив к афише худенькое, изможденное лицо, носящее на себе следы долгих прожитых лет, и длинную серебристую бороду клином, такую острую, словно ее обтачивали напильником и лощилом, старик произнес, уткнув в нужное слово тощий бескровный палец, бледный, как у тех скелетов, что трясут поддельными латунными мускулами в шатких шкафах анатомических кабинетов:
– Тут написано «Билкис». Тут в самом деле написано «Билкис», а сей юноша переводит с древнееврейского не хуже настоящего толкователя Библии!..
Я почтительно отступил в сторону, дав ему возможность докончить чтение.
– «Плавание, – прочел он, – продлится не больше трех дней, а плата, взимаемая с пассажиров, не превысит двадцати гиней. Да будет вечно славен всемогущий Господь!»
– За три дня доплыть отсюда в ливийскую пустыню! – шептали, расходясь по домам, жители Гринока. – Плыть на морском корабле по подземным каналам! Вы только посмотрите на этого шарлатана-корсара: ему бы только вытянуть у нас двадцать гиней и лишить нас рабочих и детей!
– Которых он, чего доброго, заранее продал собакам с острова Мэн, – проворчала какая-то дряхлая старуха. – Да будет проклят тот, кто заплатит тебе хотя бы двадцать шиллингов, проклятый еврей!..
– Заплатит за то, чтобы уплыть на корабле принцессы Билкис!.. – с возмущением добавила Фолли.
– Билкис, Билкис!.. – твердил я, удаляясь в одиночестве и в задумчивости от начинавшей редеть толпы. – В этом сходстве имен нет ничего удивительного. Так, например, звали царицу Савскую, а жители Востока, больше нас чтящие древние традиции, запечатлевают в названиях память государей, под властью которых они хотя бы изредка наслаждались счастьем и славой. Но если эта принцесса Билкис – та самая, что, как рассказал мне Матье, поселила оплакиваемых мною отца и дядю на своем фантастическом острове, разве не надлежит мне исполнить священный долг, броситься на поиски и продолжать их до тех пор, пока меня не постигнет новое разочарование? О, если бы у меня было время на то, чтобы продать мои книги, коллекции, математические инструменты! Но если даже все это стоит двадцать гиней, деньги я получу не раньше чем через полгода!.. А корабль отплывает послезавтра!
И я опустил руку в карман, где, однако, не нашлось больше одной гинеи мелочью.
Я пошел домой, чтобы лечь спать, а может быть, я уже спал, ибо, по правде говоря, впечатления вчерашнего дня нередко путались у меня со сновидениями, и я никогда особенно не старался отделить одни от других, ибо не мог взять в толк, какие из них разумнее и лучше. Мне, впрочем, кажется, что в конце концов большой разницы между ними нет.
Утром на стройке я был очень печален, то ли оттого, что не мог забыть об этом путешествии, то ли оттого, что прежде я никогда не работал накануне праздника моего покровителя: ведь в этот день я всегда начинал паломничество к горе Сен-Мишель и, даже лишившись этой возможности, непременно вспоминал мою палку для ловли сердцевидок, мою просторную сеть, коварные песчаные равнины, окружающие храм Святого Михаила среди морских опасностей, а главное, добрые советы и назидательные рассказы Феи Хлебных Крошек.
Первым мою меланхолию заметил мастер Файнвуд, любивший меня как племянника или даже как сына.
– Послушай, Мишель, – сказал он, – не думаю, чтобы ты захотел взойти на борт «Царицы Савской»; ее название, должно быть, пробуждает в твоей душе весьма неприятные воспоминания о том корабле, на котором ты уплыл из Гранвиля, и об ужасном кораблекрушении, после которого в живых остался ты один, ибо с тех пор никому не удалось отыскать Фею Хлебных Крошек, вероятно уже давно возвратившуюся к своему народу колдунов и домовых. Я не жду от этого путешествия ничего хорошего для тебя, ибо мне кажется, что принцесса Билкис, в которую ты, не знаю как, умудрился влюбиться, не лучше Феи Хлебных Крошек сумеет защитить тебя от новой бури; однако ты волен поступить, как хочешь, и, хотя я заинтересован в том, чтобы сохранить тебя в своей мастерской, я не стану мешать тебе искать желанного блаженства. Вот что я тебе скажу: если ты, дитя мое, отказываешься стать моим зятем, завтра я выдам замуж моих шестерых дочек, и мне больно будет видеть тебя на свадебном пиру, ведь я не смогу не вспоминать, что надеялся увидеть тебя на этом празднестве в другой роли, ибо в сердце мастера Файнвуда ты занимаешь такое же место, как эти шесть девчонок. Обещай же мне, Мишель, что проведешь вечер у мистрис Спикер в трактире «Каледония», где закажешь белую куропатку с эстрагоном и выпьешь за мое здоровье бутылку доброго портвейна. Я знаю, что денег у тебя немного, ибо ты тратишь их на милостыню и на книги и сроду у меня ничего не просил. Давай же посчитаем вместе, сколько я тебе должен.
– Вы должны мне, мастер, – сказал я, протянув руку, – столько plaks и bawbies, [103]103
Мелкие шотландские монеты, равные примерно полпенни.
[Закрыть]сколько уместится здесь, иными словами, два десятка тех монет, которые мы во Франции зовем денье [104]104
Денье –мелкая старинная французская монета (в то время, когда в луидоре было 10 или 24 ливра, денье равнялся одной двести сороковой части ливра).
[Закрыть]и которыми мы охотно сорим, подавая их бедным. Но если бы на месте денье оказались гинеи, верность и дружеская преданность вам не помешали бы мне взойти на борт корабля Билкис и отправиться на поиски моего отца!..
Мастер Файнвуд меж тем вел подсчеты на большой грифельной доске, складывая исключительно plaks и bawbies.
– Вот так чудеса, – сказал он наконец, – что бы я ни делал с этими злосчастными цифрами, у меня всякий раз получаются двадцать гиней! Я ничего не имею против этой суммы, ибо за твою отличную работу не жалко заплатить и в три раза дороже, но никто еще никогда не получал двадцати гиней, складывая в столбик исключительно plaks и bawbies, если, конечно, этот столбик не так высок, как тот столб, что зовется колонной мастера Кристофера Рена. [105]105
Рен Кристофер(1632–1723) – английский архитектор, которому было поручено восстановление Лондона после пожара 1666 г.; среди прочего он выстроил в память об этой грандиозной катастрофе колонну, которую Нодье в своей книге «Прогулка из Дьеппа к шотландским горам» (1821) назвал «гигантским пожарным столбом». В очерке «О масонстве и карбонаризме» (1829) он называет грандиозные постройки Рена одним из возможных источников расцвета масонства в Англии.
[Закрыть]
– В самом деле, этого не может быть! – воскликнул я и схватил мел, чтобы проверить его подсчеты, но они были абсолютны точны, за исключением одной крохотной ошибки которую я не стал исправлять, ибо она лишала меня самое большее половинки одной монетки.
– Вот тебе двадцать гиней, – сказал мастер Файнвуд, обняв меня, – мне не составляет труда догадаться, как ты их используешь. Да снизойдет на тебя милость Господня во всех твоих начинаниях!
На этих словах, смахнув слезы, он расстался со мной; я тоже не мог сдержать слез.
Полчаса спустя я уже был в порту и оплатил проезд на большом корабле «Царица Савская», который, как и сулила афиша, представлял собою судно самой необыкновенной конструкции. Двадцать четыре трубы, подобные тем, какими снабжены пароходы,но гораздо выше, располагались по обеим сторонам его корпуса и, казалось, были призваны приводить в движение столько же пар колес, которые простой, но хитрый механизм заставлял вращаться в любую сторону. На двадцати четырех мачтах, сделанных из дерева легкого, но такого прочного, что, если верить рассказам, сломать его представлялось решительно невозможным, были укреплены паруса: скроенные наподобие птичьих крыльев, они, благодаря реям, изготовленным из гибкого и послушного металла, распускались, надувались на ветру, парили, как ястребы, реяли, как ласточки, и убирались с чрезвычайной легкостью, по мановению руки ребенка, – и все это за счет снастей из золотой проволоки; к марсам были привязаны десятки аэростатов, готовых при необходимости поднять судно в воздух' или устремить по воде. За кормой на высоких, винтообразно изогнутых подставках возвышалось, наподобие заднего сиденья ландо, объемистое устройство, совершенно подавлявшее сам корабль своею мощью: все оно было испещрено огромными отверстиями, смотревшими на паруса. Я узнал, что именно там находились опытные физики, вычислявшие румбы и заставлявшие корабль лететь по волнам океана со скоростью снаряда. Меня удивило, что кораблестроение сделало такие успехи, о которых, однако, никто ничего не знает; впрочем, знаменитому Джеймсу Уатту [106]106
Уатт Джеймс(1736–1819) – шотландский инженер, изобретатель паровой машины, уроженец Гринока; Нодье сравнивает его с Симоном Стевином(1548–1620) – фламандским математиком и физиком, автором трудов «Статика» (1586) и «Гидростатика» (1608).
[Закрыть]– Стевину из Гринока – и за тысячу лет не удалось бы выдумать ничего подобного.
Физиономия капитана сразу поразила меня, так как показалась мне чем-то похожей на лицо того беззаботного мореплавателя, который год назад в устье Клайда лишился и экипажа и груза, не успев ни вытряхнуть трубку, ни взглянуть на штурвал; впрочем, капитан «Царицы Савской» впервые бросил якорь в западных водах.
Я сказал вам, что у меня оставалась одна гинея и что я дал мастеру Файнвуду слово поужинать в трактире «Каледония». Хотя «Царица Савская» должна была отплыть лишь назавтра в полдень, меня мало привлекала возможность покутить и поспать допоздна, ибо за годы рабочей жизни я отвык от подобного времяпрепровождения, и я собирался заказать у мистрис Спикер просто-напросто две селедки из озера Лон и бутылку эля или слабого пива, но хозяйка трактира бросилась из буфетной мне навстречу с распростертыми объятиями, крича;
– Поторопитесь, разумник Мишель, иначе ваша куропатка подгорит, а портвейн нагреется! Досточтимый мастер Файнвуд заказал все это для вас еще утром, а в придачу прекрасную кровать с пуховой периной! Наши девчонки вот уже целый час, как надрываются: «Где же господин Мишель, отчего он позволяет подгореть самой восхитительной горной ptarmigan, [107]107
Белая куропатка (англ.).
[Закрыть]какую когда-либо ощипывали в низине? Он, должно быть, заблудился, бродя по берегу моря с какой-нибудь ирландской книжкой в руках, а может быть, он грезит о принцессе Билкис, которую, говорят, считает своей невестой». О! я всегда предсказывала, господин Мишель, что вы далеко пойдете! А мастер Файнвуд, бедняга, совсем лишился ума, если предпочел выдать своих дочек за этих жалких шестерых помещиков, хотя вы пришлись бы любой из них куда более кстати, особенно Анне, блондинке, которая, стоит упомянуть о вас, всегда плачет!.. Увы, Мишель, я имею право говорить об этом!.. Анна – моя крестница, я ее люблю, как мать, и я то и дело говорила мастеру Файнвуду: «Отчего вы не выдадите Анну за Мишеля, ведь она его любит?» А знаете, что он мне на это отвечал? Только качал головой и отводил глаза. «Конечно, – говорила я ему, – Мишель – парень со странностями, но зато такой скромный, такой честный, такой работящий!..»
– Довольно, довольно! – сказал я, пожав мистрис Спикер руку. – Не позволяйте подгореть самой восхитительной горной ptarmigan, какую когда-либо ощипывали в низине!..
С этими словами я уселся за стол и, улучив минутку, взглянул на портрет Билкис. Она смеялась. Я уже говорил вам, что перемены в выражении ее лица, которые я, как мне казалось, различал совершенно ясно, всегда совпадали с движениями моей души. «Должно быть, – подумал я, – у Билкис есть какой-то тайный повод для веселья, касающийся меня; быть может, она предчувствует, что, совершив это рискованное путешествие, я наконец отыщу своих родных. Кто знает, может быть, мне суждено и счастье увидеть саму Билкис – ведь невозможно, чтобы черты столь совершенные были не чем иным, как плодом каприза художника! Не мог же Бог уступить человеку самое прекрасное преимущество творца! А если эти черты принадлежат принцессе давно ушедших времен, как полагает мастер Файнвуд, – например, той Билкис, что некогда была царицей Савской, или Фее Хлебных Крошек, – ну что ж, разве блаженство, какое дарует мне эта иллюзия, недостаточно сильно и недостаточно чисто, чтобы вознаградить меня за утрату иных радостей, омраченных ревностью, ослабленных обладанием, пребывающих в абсолютной зависимости от неумолимого бега времени? Что мне эти мимолетные прелести жизни, которые время иссушает и разрушает, заставляя их недолговечные цветы осыпаться при первом же дуновении ветра, при первом же наступлении жары?… Что они мне, чье сердце, мучимое потребностью в вечном блаженстве, разбилось бы от отчаяния, заметив малейшее отклонение от идеального образца красоты, верности и любви, который вынес я из грез, в тысячу раз более сладких, чем явь! Лишь этому портрету под силу насытить мое сердце, насытить его навсегда! Пусть же все красавицы земли явятся пленять меня – я не обращу на них ни малейшего внимания, ибо счастливая судьба даровала мне возлюбленную, которая пребудет вечно неизменной!
Тут я уронил голову на руки, объятый теми смутными мыслями, какие обычно посещают меня после сильных потрясений; полагаю, впрочем, что так случается со всеми людьми, поглощенными мыслью глубокой и страстной.
Легкий шум, послышавшийся рядом со мной, заставил меня открыть глаза, и я увидел, что это мистрис Спикер принесла мне ужин.
– Поздравляю вас, Мишель, – сказала она, ставя передо мной две порции белой куропатки с эстрагоном и две бутылки портвейна, – для вас это большая честь: господин бальи острова Мэн, приехавший в Гринок для того, чтобы обратить в банковские билеты собранные им налоги, желает отужинать в вашем обществе и побеседовать с вами, ибо много слышал о вашей учености и о скромности вашего нрава.
Я поспешил встать и поздороваться с бальи острова Мэн, имевшим вид чрезвычайно представительный и обладавшим наряду с величавыми повадками, к каким приучает высокая должность, обходительными манерами, какие приняты в изысканном обществе. Удивило меня сверх меры лишь то обстоятельство, что на плечах у него покоилась голова великолепного датского дога, причем из всех многочисленных гостей мистрис Спикер никто, кроме меня, не обращал на это ни малейшего внимания. Обстоятельстве это привело меня в смущение, ибо я не знал, на каком языке говорить с бальи, а сам поначалу очень плохо понимал его язык, который заключался в негромком, но весьма внушительном потявкивании, сопровождавшемся весьма выразительной жестикуляцией. Бесспорно, однако, что он понимал меня превосходно и что не прошло и получаса, как я уже изумлялся чистоте его выговора и изысканной тонкости его суждений так же сильно, как изумлялся поначалу необычности его облика. Тот, кому выпало счастье побеседовать в свое удовольствие с таким благовоспитанным датским догом, как бальи острова Мэн, никогда не возьмет в толк, зачем люди тратят время на чтение словарей.