Текст книги "Красота на земле"
Автор книги: Шарль Фердинанд Рамю
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)
Глава одиннадцатая
Морис слезал с крыши курятника; он повис на обеих руках, и теперь оставалось только спрыгнуть вниз. Еще не было и десяти, и большой розовый дом был погружен в сон. Хозяин с хозяйкой спали на старой кровати из орехового дерева, прислуга – на еловых или железных кроватях, а нанятые недельные работники – на сеновале. Он связал ботинки шнурками и повесил на шею. Окно его комнаты выходило на задний двор. Рама заскрипела, но его все равно никто не услышит. Морис перекинул одну ногу, потом другую. Он приземлился у самой решетки, натянутой между бетонных столбов: синдик Бюссе любил, чтобы все было солидно и прочно. Кормушки из дерева заменили железными, поставили электромотор в амбаре, купили механическую сноповязалку. Надо идти в ногу с прогрессом.
Юный Морис Бюссе покидал свой дом как раз тогда, когда Декостер начал волноваться за Ружа: тот по секрету сказал ему, что кто-то ночью бродил по берегу. Декостер хотел было пожать плечами, но вдруг подумал, что Руж, возможно, не так уж не прав. Когда он провожал горбуна (а было это уже в третий или четвертый раз), ему тоже почудилось, что кто-то бродит меж деревьев.
Они с горбуном шли вдоль озера и как раз подходили к сосняку, как вдруг Декостер услышал шаги и подумал, что там человек и он крадется за ними. Он ничем не выдал своих подозрений, а горбун, похоже, вообще ничего не заметил. Стояла кромешная тьма. Декостер не стал останавливаться, хотя и не мог избавиться от ощущения, что за ними следят. Небесные светильники были надежно запрятаны в упаковку из облаков, и он не мог ничего разглядеть вокруг.
В другой раз Декостеру случилось идти одному, и он услышал, как кто-то идет ему навстречу по переулку. Человек шел не таясь, но вдруг остановился; Декостер понял, что его поджидают.
– А, это вы, месье Морис.
Перед ним стоял сын синдика, очень воспитанный молодой человек. В темноте нельзя было ничего разглядеть, кроме его светлой соломенной шляпы.
Мальчик учился и оттого был худым и бледным. Его отец, синдик, отправил Мориса в колледж. Каждый вечер он вылезал в окно и спрыгивал на крышу курятника…
Переулок был пуст, но, наученный горьким опытом, Декостер взял Мориса под руку и отвел за сараи, где были свалены солома и сено, а также инструменты и детали машин; из живых существ можно было встретить разве только мышей и кошек, которым все же случалось забыть о прогулках в саду под луной и вспомнить о своем ремесле. Здесь не было лишних ушей, по крайней мере способных понять человека, и глаз, чтобы узнать их в лицо. Оттого-то он и завел Мориса за стену сарая. Тот что-то сказал ему, но Декостер принялся возражать:
– О, вы шутите, месье Морис… Он просто голову потеряет… Знаете, ведь у него есть ружье… Он взял его у Боломе… Если он вас увидит, то с него станется выстрелить… Вот уже несколько дней все идет неважно… О! Горбун – это верно, но Руж говорит, что он не в счет, наверное, из-за горба… Я тоже, у меня и вовсе один глаз… Поймите… У вас-то их два, да и горба нет.
Послышался голос Мориса:
– Так что же мне делать?
– Откуда мне знать.
Снова Морис:
– Все дело в ней. Ее нельзя держать там так долго… Они же не знают, какая она… другая. Да, может быть, только вы, – он заговорил тише: – Потому я и пришел к вам. Я подумал, мы сможем договориться. По вечерам я слушаю музыку, а она иногда выходит, и я могу ее видеть, вы понимаете. Музыка и она – это так хорошо вместе, но никто же не понимает, и мой отец тоже не понимает. Он же синдик, и ему придется разбирать это дело; как раз сегодня он всем так и сказал за столом. Он говорил, что, если Миллике подаст жалобу, будет расследование, а еще сказал, что для таких, как она, есть приюты. Они могут послать за ней жандармов…
– Вот это будет и вправду скверно…
– Ну вот… Что же делать? Ладно, скажу, у меня есть идея. Если бы вы согласились помочь, ее можно было куда-то отправить отсюда. Нам бы помогли Алексис, Боломе, может быть, вы… У меня есть старая тетка в Бужи, она живет одна, и я мог бы ее попросить… Вы бы нам помогли… Через три недели как раз праздник Лилии. Если только она придет… Вот было бы здорово! Лучше места и не придумать…
– Ну, а горбун? – спросил Декостер.
– Он сможет видеть ее и в Бужи, это не так далеко. Я попрошу тетку принять ее; это сестра моего отца, она меня любит и сделает все для меня… Все это можно устроить, только бы вы помогли, ведь без вас ничего не выйдет, и даже тогда…
Он замолчал на мгновение; Декостер как раз успел почесать в затылке.
– Черт возьми, я боюсь Ружа… К тому же я думаю, что будет… да, будет жаль…
Снова молчание.
– Посмотрим.
Декостер помолчал.
– Пусть так, но вы должны мне довериться. Когда этот праздник? А, третье воскресенье августа… Это будет, постойте, пятнадцатое. Лишь бы жандармы… Да нет, они не успеют прийти, знаем мы эти расследования… Главное, чтобы Руж ничего не почуял, он ведь на ней прямо помешан. Но я-то всегда рядом, да и Боломе… А вы со своей стороны… Да, еще и горбун… Попробуем, месье Морис.
Остаток их разговора растаял за глухой бетонной стеной, возвышавшейся под скомканной бурой оберткой небес; а там, в кафе, был слышен голос Миллике и дружный смех в ответ, снова голос – и снова смех. Что ни говори, жизнь запутывалась и усложнялась, так что Декостер в ту ночь не сомкнул глаз в комнатке, которую он снимал в деревне. Завалившись на кровать прямо в одежде, он думал…
Несколько дней погода стояла ненастная, и они не ходили за рыбой. Потом лето вернулось, но они так и не трогали сети.
Случалось, что Руж ходил к лодкам, но чаще поднимался по тропе вверх по Бурдонет, стараясь никогда не отлучаться надолго.
Надо признать, что он нигде не встречал ничего необычного; напротив, у воды ему попадалось гораздо меньше людей, чем две или три недели назад.
Объяснялось все это просто: работа сельчан была в самом разгаре, а озером кормилось не так уж и много людей. Большинство работало на земле; сначала подоспел сенокос, потом жатва и опрыскивание растений. В школах были каникулы, но даже детей нигде не было видно, потому что с восьми-девяти лет им находилось место при взрослых. В апреле, мае и даже начале июня – другое дело, но в разгар лета пора заниматься эспарцетом, цветущим клевером, скошенные круги которого похожи на закатное солнце, местной и селекционной пшеницей, виноградом с его болезнями; пора в горы, поля, на склоны и в долины, в сады, где приютились ульи, к вишневым деревьям, с которых ягоды без лестниц не соберешь. Только в субботу вечером и в воскресенье или после особенно знойного дня мужчины шли окунуться в одну сторону, женщины – в другую. Бродя по окрестностям, Руж встречал только случайных людей – гуляющих, приехавших издалека. В конце концов он успокоился.
Главное же, что она с ними; она здесь, она с ними, чего же еще? Несколько дней Руж совершенно спокоен; идет дождь. Снова над озером появляется дождевая пелена, словно простыня, вывешенная на веревке. Небо погасло. И она – она тоже потухла. Сегодня она словно светится – а назавтра нет. Она закутывается в свое черное платье, сидит неподвижно, уперев подбородок в ладонь, а локти в колени, и смотрит на дождь. Небо словно забывает о своей дивной расцветке, и поневоле спрашиваешь себя, сумеет ли оно снова разродиться такой красотой.
Руж подсаживается к ней на скамью. Надо перестать думать о невозможном… Над ней выступ крыши, защищающий от дождя. Большие волны с барашками несут клочья водорослей, дохлую рыбешку, прочий мусор; они разбиваются о берег. Как угадать, какая из них обставит другие и доберется дальше других? Вот та, решаете вы, лизнет мои башмаки, и как бы не так! Самые низкие волны часто упрямей других. Третья от берега!
– Жюльет, давай пари?
Точь-в-точь как на скачках. Она отвечает:
– Я выбираю четвертую.
Похоже, это ее забавляет. А может, и нет ничего лучше, чем вот так, вдвоем, смотреть на высокие волны, разбивающие бутылки о камни и разбрасывающие осколки по берегу? Где-то грохочет. Бабах! Эхо докатывается до Дененса и Редегенса, но там уже звучит глухо, на манер ударов, которые отвешивал по двери Шови, когда, припозднившись, возвращался в пансион к старой хозяйке. В кафе Миллике его было прекрасно слышно. Старушка запирала все в девять, а он сначала лупил по двери кулаком, а потом ногами, и хозяйка, укрывшись за ставнями, лишь приговаривала: «Стучи, стучи хоть до утра, может, возьмешь в толк…»
…И все-таки она здесь, здесь, рядом с ним. Он указывает ей на дыру в облаках, похожую на пробитое в стене окно, по краям которого торчит бутовый камень.
– Жюльет, – говорит он, – вон перемена к лучшему. Холодный ветер идет сверху.
Она поднимает голову и смотрит по направлению его руки на громоздящиеся, как скалы, облака: черные, рыжие, бурые с серыми жилами, разом обваливающиеся на гору. Она видит в небе грозную битву и вечные перемены. Здесь, на берегу, ветер упруго швыряет в лицо воздушные шары, словно подбрасывая их обеими руками, но там, в вышине…
– Завтра будет хороший день, – говорит Руж. – Вам будет приятно, правда? Дождь вам не к лицу, Жюльет, вы становитесь грустной.
Он встает, обходит дом, по привычке озирая окрестности, но вокруг, как всегда, никого, если не считать Декостера, который решил не упускать такой случай.
– Глядите, патрон, завтра выглянет солнце. Может, пойдем за рыбой? Я все думаю, не скучает ли рыба по мне так же, как я по ней?..
«Надо его как-то отвлечь», – думает Декостер.
– Отчего бы и правда не пойти? – говорит Руж. – Завтра или послезавтра. Лучше уж послезавтра, если тебе все равно…
Между тем именно на другой день и явился к ним маленький старичок (так что они не ловили ни в тот день, ни в другой).
Маленький старичок был одет в серую блузу (он был одновременно секретарем суда и сельским стражем порядка), полотняную рубаху с неглаженым, но очень чистым воротничком, голубые штаны и сдвинутую на лоб, похожую на панаму, соломенную шляпу.
– Я принес вам повестку, месье Руж.
Под мышкой он держал трость – знак своего положения.
– Повестку?
– Да, повестку от господина судьи… Это по поводу расследования.
– Что за расследование?
– Расследование по жалобе месье Миллике… О похищении малолетней.
– А! – только и сказал Руж. Лицо его набухло, словно кто-то сжал ему горло. – А! Ладно, ладно… На какое число?
– На следующую среду.
Старичок вынул бумагу из кармана, который жена специально вшила ему в подкладку.
Жюлю Ружу, рыбаку… В среду, 11 августа, в десять часов…
– А! – снова сказал Руж. Толстая вена на шее вдруг резко вздулась. – Это что же? Значит, и вы!.. Вы…
Декостер едва успел схватить его за руку, а старичок невозмутимо сказал (привык ко всему, должно быть):
– Что вы хотите, месье Руж? Такая уж у нас работа. Да к тому же это всего лишь бумажка… Одной больше…
Горбун подал Жюльет знак и спросил:
– Не хотите пройтись?
В тот день он пришел после полудня и улучил момент, когда Руж, как обычно, пошел побродить возле дома. Жюльет кивком головы показала на Декостера.
– Это ничего. Я вам все объясню, но не здесь, здесь мы не у себя.
– А где мы у нас?
– Сами увидите.
Горбун говорил на странном наречии, и она едва его понимала.
Он с трудом поднялся с кучи плоских камней и битой розовой черепицы и перекинул ремень инструмента через плечо – без него никуда.
Она зашла в свою комнату и вышла в другом платье и с черным платком на плечах.
Декостер стоит к ним спиной и, похоже, ничего не видит. Справа от них ветер вычерчивает на воде узоры, похожие на голубой муаровый дамский веер, украшенный серебряными блестками. Природе нет до них дела, они в согласии с ее законом. Они идут между стен камыша, как среди лоз винограда, серебристых внизу и зеленых сверху; они не вторгаются в их жизнь, и камыши невозмутимы. Она идет впереди, он за ней. Тропинка узкая, и ему приходится передвинуть аккордеон за спину; за одним горбом вырастает другой. Они не мешают миру, лишь вспугивая там и сям лягушек, прыгающих в свои лужи. Они подходят к лодкам; она останавливается, но Урбэн качает головой: мы еще не у нас. Он показывает на скалу. Инструмент с застежками на боку висит у него на спине. Она смотрит на него, смеется и показывает на воду, прозрачную, чистую воду погожих дней, а не кофейную бурду ненастья. Ее глубина пестрит золотыми монетами, похожими на желтые тополиные листья, устилающие дно осенью. Как дивно все в этом мире, но где то, что укажет вам в нем дорогу? Вода глубокая, но она подтыкает юбку – вот и готово. Он стоит на берегу, как когда-то Руж, а ей вода поднялась уже выше колена. Поглядывая по сторонам, она идет в сплетении и путанице кругов на воде, расходящихся по сторонам; она снова смеется, поворачиваясь к горбуну. Она превращает в осколки все, что вместило дивное зеркало: куст, клочок травы, песчаный склон, небо; ель покачнулась и тает в воде, разойдясь кругами. Вся утварь земная, прекрасные ломтики мира – и она среди них; и они исчезают и снова являются на воде и находят свои места. Она машет рукой горбуну над кусочком синего неба и отражением земли. Ему надо идти вверх по берегу, а она пойдет по своей стороне до брода. Зимородки взлетают с земли и в лучах света становятся синей стрелой, а потом – черным росчерком в небе. Он идет со своими двумя горбами, склонив голову и скользя в темной глине.
Уже снова слышен голос реки, которая здесь-то тихоня, а выше заводит свою болтовню. Он идет по прибрежной напоенной соком траве; толстые стебли путаются под ногами, и он снова скользит. Она уже идет ему навстречу, переступая прелестными ногами с камня на камень, и протягивает руку. Она говорит: «Вот видите, вы хотели меня вести, а выходит, что я вас веду», – ему трудно идти со склоненной головой, короткими и слишком худыми ногами; ему трудно перейти брод и еще трудней будет дальше. Они идут по склону, иногда на крутом месте она берет его под руку, и они вместе проходят среди колючих кустов, кишащих кузнечиками. Они шагают высоко над водой на выступе скалы; они еще не у себя, не совсем у себя, как сказал горбун. Но вот наконец и впадина в заросшем елями крутом склоне. За их спиной все исчезает одно за другим, все контуры старого мира стираются. Все куда-то скользит и тает: Декостер со своими сетями, и дом, и прибой; все это у них за спиной, и горбун говорит:
– Мы пришли.
Они присели на один из уступов, покрытый сухой травой и желтенькими цветами, присели, как на скамью. Они никого не видели, никому не мешали, и им никто не мог помешать. Перед ними была только пустынная гладь воды, похожая на пол в большой комнате, а по бокам – ничего, кроме выступов скал. Три-четыре лье воды перед вами, а на ней лишь одинокий парус. Внизу под ними пенилась лужа, где из скалы бил источник, через заросшее ивами болото питавший водой озеро. Там снова слышался плеск лягушек; вот и все, и ничего больше.
Он пристроил аккордеон на коленях, расстегнул его и выпустил на свободу его красное нутро, потом попробовал «до», «до диез»… Он прислонился щекой к инструменту, извлек из него одну гамму, другую…
Он говорил на странном наречии. Казалось, что слова не давались ему без помощи аккордеона и он призвал его на помощь. Здесь все было мило глазу и слуху, они ничему не мешали, и им не мешало ничто. Именно это он и сказал на своем смешном диалекте, но его можно было понять, оттого что до слов, за словами и вместе с ними звучала музыка; она смеялась, ворчала, вздыхала и торопилась, звучала насмешливо и удивленно. Он сказал:
– Там мешали…
Инструмент позабавился шаловливой гаммой, взлетевшей по склону скалы и перебившей трель разошедшейся птицы.
– Для вас там не было места…
Так он сказал и призвал на помощь могучий аккорд.
– И для меня тоже…
И снова тот же аккорд.
У него бледное личико, впалые щеки без признаков бороды, жилы на тщедушной шее и на руках, словно струны, гуляющие под кожей.
– Нет места, нет места… Нет места для вас, нет места для меня…
Но ведь сам-то он есть, он ведь есть – тогда что же, наше место тут?
Музыка говорит: нет.
Оно дальше, гораздо дальше, поет она, выводя мелодию, летящую за горизонт.
– Надо идти, – говорит он. – Скоро воскресенье, а в следующее…
Он играет мелодию марша, фанфары звучат для идущих солдат…
– Вы и я… Мы не можем… Нам нельзя здесь оставаться… Теперь послушайте… Декостер… – Он с трудом выговаривает это имя: – Да, Декостер… Он все рассказал мне вечером по дороге, потому что они за меня боятся. Они и за вас боятся, они боятся Ружа…
Пальцы бегут по клавишам.
– Они не хотят, чтобы вы оставались у Ружа, потому что туда придут жандармы. Они хотят вас увезти…
Он все играет.
– Это все для себя, не для вас, они вас увезут для себя…
Аккордеон смеется, и вот там, наверху, обманулись еще две-три птицы, хотя вообще-то не время уже им и петь.
– Эти ваши друзья хотят оставить вас при себе. Они попросили меня помочь, они думают, я соглашусь. Пятнадцатого будет праздник, да, в воскресенье… Они просили меня привести туда вас. Они говорят, что устроят все так, что Руж ничего не заметит, а уж там… Я согласился… Вы знаете почему… Я сказал «да», и они на меня положились. Я приведу вас, и они думают, что сумеют… Но вы возьмете свои вещи, а я свои, и мы уйдем прочь отсюда…
Или вместо горбуна говорят клавиши из перламутра? Она смотрит на мир вокруг, а музыка летит впереди.
Она кивает: да, мы уйдем прочь, никому не мешая, и никто не станет мешать нам.
На губах у нее улыбка. Мы не мешаем здесь птице, наоборот – она принимает нас за своих; вот зяблик подхватывает в вышине смолкнувшую мелодию, за ним синица и славка. Мы уйдем прочь, с нами будут петь птицы.
Она улыбается; улыбка становится шире, она поворачивает к горбуну лицо:
– Но мои бумаги у дяди…
В ответ он смеется, аккордеон смеется, а наверху смеется зяблик, или славка, или синица.
– Да и денег у меня совсем нет.
Но он только проворней перебирает клавиши.
Музыка меняет ритм, и птица там, высоко, две или три птицы молчат, они слышат, что музыка изменилась, – славка, синица и зяблик.
Он нарочно запнулся, он ошибается и словно теряет дыхание и равновесие, топчется на месте, прерывается, чего-то ждет; интересно, она понимает?
Он отводит в сторону руку (другая бежит по клавишам), снимает шляпу и кладет ее рядом с собой. Ей кажется, что она начала понимать; тогда он снова отводит руку от инструмента, подбирает с земли камешек и кладет в шляпу.
И музыка хлещет через край; два камня, три камня, четыре – так мы пойдем по свету…
Ему нет нужды ничего говорить; она встает. Здесь совсем мало места, не больше, чем на столешнице, ну да что еще нужно, ведь частенько (в наших краях) как раз она-то идет в ход, и получается в самый раз.
Он смотрит и видит, что все хорошо. Шляпа на земле, музыка.
Он ведет мелодию дальше, набегает легонькая волна, словно от аплодисментов.
Все в согласии.
Он перестает играть, и она поворачивается к нему. Она видит, как по его бледному лбу течет пот. На лбу мокрая прядь волос. Он выгибает вперед свою тонкую шею и дышит с трудом. Она глядит на него, приближается, сбрасывает платок на песок; она склоняется к нему и протягивает руку.
Она кладет ему на спину свою прекрасную руку.
Он резко встряхивает головой, отстраняется и отталкивает ее.
Лягушка прыгает в лужу.
Она понимает, что он прав. Лягушка прыгает в лужу.
Глава двенадцатая
И вот наконец настало предпоследнее воскресенье августа.
В тот день Боломе ловил рыбу все утро. В воскресенье запрещено рыбачить, но инспектор был его другом. После полудня он натянул резиновые сапоги до бедер и надел свою куртку цвета хаки с кабаньими головами на металлических пуговицах. Потом пошел вверх по течению Бурдонет и добрался до железнодорожного моста с большими каменными арками, под одной из которых протекала река. Боломе остановился как раз под аркой и, облокотившись о камни, взглянул вверх, где шли рядами голубоватые блоки, опоясанные цементом. Его взгляд скользнул по конструкции выше и чуть назад, упершись в синее небо без единого облачка. Приближался поезд. Боломе не мог его увидеть, но услышал выросший из пустоты потусторонний грохот, неизвестно откуда взявшийся и куда исчезнувший, как это бывает с приближением грозы или тучи с градом; вот и опять тишина… Боломе отвел взгляд от опоры моста, он хотел прикинуть ее высоту: метров тридцать уж точно. Он не взял с собой удочку, потому что пришел сюда, чтобы последить за округой. Ему сказали: «Приглядывай за карьером и Бурдонет». Вот так. Он побывал возле глубокой заводи, потом прошел вниз по течению, прислушался. Дело ясное, воскресенье. Грозовой гул уже не доносился с железной дороги. Боломе шел вдоль реки под ельником. Сверху были слышны крики, песни; было воскресенье, люди гуляли или искали в укромных местах боровики и лисички. Он подошел низом к своему дому. Вот он поднялся по тропе. Достал из кармана ключи и отпер дверь.
Воскресенье, погожее августовское воскресенье, воскресная жизнь идет своим размеренным чередом почти без неожиданностей. Наверху по-прежнему голосят мужчины, женщины, дети; Боломе входит в дом, а когда появляется снова, на плече у него ружье. Он же в друзьях с инспектором, который по совместительству и местный егерь, и может гулять с ружьем за четыре-пять недель до открытия сезона охоты без риска нарваться на приключения. К тому же ему все объяснили. Ему сказали: «У тебя есть револьвер… Все дело в этом савойце. Отправляйся к карьеру, а я пойду к дому Ружа…» Боломе со своим ружьем идет по мху и черной земле к скале, поросшей ельником; он поднимается по тропе, стараясь никому не попадаться на глаза, минует ельник, заходит в заросли, и вот он уже наверху, откуда виден дом Ружа с трехцветной крышей. Свет здесь накатывает волнами; это словно взмахи мотыги – удар, взмах – удар. Надо бы последить за тем, как там у Ружа дела, а лучшего места, чем здесь, не найти, это еще малыш Морис знал, когда прятался тут в кустах. Теперь на его месте сидит Боломе, и солнце бьет ему прямо в лицо. Лучи ходят туда-сюда, словно кто-то открывает и закрывает оконную раму. Боломе прикрывает глаза рукой и, глядя сквозь пальцы, пробирается в колючих кустах и зарослях, покрытых фиолетовыми стручками; он отводит руку и видит дом, похожий на сарай, с трехцветной крышей, стоящий прямо на камнях. У дверей никого. Чуть дальше, на берегу, две взрослые девочки держат за руки малыша, едва умеющего ходить. Что-то такое творится на воде, в воздухе, в небе и на горе прямо напротив, над склоном которой хорошо потрудился едва ощутимый здесь ветер. Гора сверкает, она чистая, скалы словно только что после ремонта. Воду тоже как будто натерли воском до зеркального блеска так, что берег напротив двоится и высоченная гора тоже. Лодки плывут вокруг перевернутой вершины Ден Д’Ош, а другие словно подвешены к опрокинутым утесам Мейери; люди сидят в лодках, которые похожи на кабинки подъемников, скользящие над ущельем по тросам. Боломе оглядывается, но вокруг все спокойно; он прячет ружье в сухом месте, где оно полежит, пока не придет в нем нужда, потом спускается с крутого берега и идет по вьющейся в камышах тропинке.
Предпоследнее воскресенье; ни Руж, ни Декостер, ни она не ловили рыбу уже несколько дней. Сеть все так же висит на кольях и совершенно побелела от солнца, «растаяла», как сказал Декостер. Она стала пепельного цвета, а ведь изначально сеть бывает голубая, как небо, зеленая, как молодая трава, или золотистая, словно мед.
Но сетью больше не пользовались, и Боломе не преминул это отметить, подходя к дому Ружа. Декостер как раз расставлял посуду на кухне, а Руж пристроился на скамейке и слушал Жюльет. Боломе увидел, как Жюльет что-то сказала Ружу, и вид у того стал недовольный; он покачал головой и спросил:
– А это не опасно, Жюльет? – Тут он заметил Боломе, обернулся к нему и продолжил: – А ты как думаешь, Боломе? Она хочет немного поплавать на лодке…
– Отчего бы и нет? – сказал Боломе.
– Но ты же сам знаешь, что делается вокруг.
– Да ничего такого не делается, успокойся, я тут сейчас все обошел.
Но Руж все так же качал головой. На нем был уже не парадный костюм, а потертая одежда и стоптанные кожаные башмаки.
Ветер совсем стих, и жара все больше давила на песок, гальку и даже деревянную скамью; вода начала куриться белым паром. С вершины скалы доносилось пение; люди семьями наслаждались оттуда отличным видом. На воде виднелись лодки, а к берегу, меняя курс, приближалось приличных размеров крашенное черной краской суденышко с косыми парусами. Ясно, что в конце концов гостья Ружа тоже не могла не поддаться воскресному настроению, пусть даже Руж со своей скамейки продолжал качать головой. Все увидели, как она встала. Боломе остался сидеть рядом с Ружем. Тот больше ничего не говорил, а только потягивал погасшую трубочку.
Предпоследнее воскресенье; никогда еще не было так хорошо вокруг. Люди в лодке натягивали паруса; один из них изо всех сил уперся спиной в ручку руля. Лодка все время меняла галс с востока на запад и с запада на восток. Ее экипаж уже наигрался в карты. Высокая черная мачта дрожала над ними, как огромная черная змея, порезанная на толстенные куски, а паруса походили на пятна крахмальной воды. Плывя бортом к берегу, они разглядывали его в свое удовольствие и не могли не заметить, что оживление там возрастало.
Большой Алексис снял воротничок и жилет, а потом отправился на конюшню за своей лошадью, Морис снова пробрался на утес. Вот Алексис уже показался на тропе, идущей вдоль Бурдонет; он ехал на большой рыжей лошади, настоящей лошади-драконе, сгустке нервов и жил. Ее начищенная шкура блестела, как омытая дождем оцинкованная крыша…
Вот дивный мир вокруг, вот они все: Боломе, скрытый от всех Морис, Алексис на своей рослой лошади, Шови с палочкой среди торжествующих гор. Алексис держал лошадь за повод и тихонько похлопал по шее, успокаивая. Затем он снял ботинки, а лошадь затрясла загривком, демонстрируя клеймо военных властей. Все лягушки попрыгали в воду.
Алексис спрятал башмаки в камышах, снял белую рубашку, обнажив завитки волос на груди.
– Давай! Давай! Д’Артаньян, потерпи же. Что это ты? Тихо, тихо…
Лошадь с беспокойными глазами цвета мыльной воды вдруг повернулась всем крупом, по которому пробегала дрожь, словно рябь под порывом ветра.
– Давай! Давай! Полегче, Д’Артаньян…
Они могли все видеть с лодки. Стоило ей появиться, они увидели и ее тоже. Она направляла лодку к открытой воде. Руж не поднял головы. А она все плыла вперед, чертя веслами по морщинам воды.
Один Руж не смотрел на нее, все остальные не сводили с нее глаз. Где-то там Алексис снова взобрался на лошадь: подковы зарывались в песок, вязли в тине, погружались в воду; пятками он со всей силы гнал ее вперед. Смотрели с вершины скалы, смотрели с лодки, смотрели с берега и со скамьи. А она – она неторопливо встала, обернулась и помахала рукой. Боломе ей ответил. Руж не шевельнулся. Он сидел неподвижно, все так же склонив голову.
Большой коршун, летящий с высокогорья, неторопливо спускался кругами. Он коснулся воды кончиком крыла, пытаясь зацепить лапой одну из болтающихся на волнах дохлых рыб; вот он поднялся снова, лапа его была пуста, рыба ему не досталась. Люди в большой черной лодке смотрели на берег; Алексис сжимал бока лошади голыми пятками.
Вот мир вокруг словно погас; вот он осветился снова.
В большой черной лодке был маленький ялик. Один из парней кинулся к корме и потянул за веревку ялик, словно жеребенка, привязанного к кобыле. Все хохотали, когда он садился в него.
Но что-то вокруг стало неладно, что-то стало не так, потому что все увидели, как Руж вдруг резко встал и пошел в дом. Через секунду он появился снова, и в руках у него что-то блестело. Потом: бах! бах!
Два выстрела слились в один, так что дрожь в воздухе не успела уняться и трижды обрушила грохот на скалы, лес и ущелье…
Ближе к вечеру пришли два жандарма при полном параде. На берегу никого больше не было. Дом Ружа оказался закрыт. Где-то вдалеке угадывалась деревня, а здесь все замолкло: даже волны, даже вода, даже воздух.
…Жюльет так быстро причалила к берегу, что карабин Ружа еще дымился. Парень в ялике бросил весла. Она выскочила на берег, и Декостер едва успел подхватить веревку от лодки, чтобы не упустить ее. Не говоря ни слова, он отвел ее в заводь. Когда он вернулся, Боломе уже не было.
Сам-то он хотел остаться, но Руж сказал:
– О! Я и один управлюсь, теперь я знаю, что делать. Ты понимаешь, это так просто… Если они станут давить на меня…
И он поглядел на ружье.
Потом бросил взгляд на лицо Декостера.
– Ты здесь не нужен, иди уж… Ты понял?.. – И повторил: – Ты понял? – глядя на Декостера с гневом и нетерпением; тот решил, что лучше не перечить Ружу…
Вокруг все молчит. Волны стихли, вода онемела, и не движется воздух, а небо из желтого становится розовым. Руж покашливает на кухне, ведь жандармы давно ушли. Вода из желтой становится зеленой и розовой, потом просто розовой; он кашляет и прикрывает рот рукой. Он смотрит на старые кожаные башмаки и нитяные носки, потом встает и стучит в дверь Жюльет. Никого.
– Ладно уж, – говорит он. – Что сделаешь?
Он зажигает керосиновую лампу и ставит ее на еловый стол, покрытый вощеным холстом с изображением битвы при Бурже (везде война, и конца этому не видно).
Она просто неблагодарная.
Ружье опять висит на гвозде в комнате; Руж берет его за стволы и несет к лампе. Битва при Бурже, битвы, везде битвы… Разве мы не делали для нее все, что могли?
У баварцев – каски с гребнями, а у морских пехотинцев – береты с помпонами. Пехотинцы атакуют во главе с офицером в адмиральской форме. Руж снова берет карабин и кладет его на колени; за изгибом приклада виден офицер, размахивающий саблей, и баварцы, появляющиеся из-за резных собак, ведь это старое ружье для псовой охоты. Чуть выше, на склоне, – белое пятно взрыва и облако дыма. Он поправляет ружье на коленях; да что уж там, у нее ведь все было или все могло быть. Своя комната, своя мебель, свое белье, своя часть дома, да хоть бы и весь, только пожелай… Ей ни в чем не отказывали и не откажут… Ведь это же так? Он смотрит прямо перед собой, но чуть-чуть правее; под висящей на латунной цепочке лампой действие обрывается, картинка стерлась и облупилась. И что же? А то что все так, как будто мы ничего и не делали… Уже давно они не доставали этот вощеный холст, который Декостер обнаружил в недрах шкафа и сказал: «Он еще ничего…» – и, значит, офицер снова взмахнул саблей, а гребенчатая каска баварца опять стала валиться на землю после лихого удара штыка. С тех пор она так и падает, с самой войны семидесятого, той, что была перед большой войной; под самой каской в холсте красуется дыра. А ведь так все устроилось… Только пожелай, ведь все было здесь для нее, и где бы она еще так пришлась… (Ведь женщин им не хватало, им всегда не хватало женщин.) Все эти переделки, стройка и краска… Руж вкладывает палочку в ствол, поставив ружье на пол между колен, вынимает, оборачивает тряпицей и смазывает ее жиром. Вот вам, если решите пожаловать – сами знаете, как вас встретят… Вам, если вздумаете прийти; вас двое, а я один-одинешенек, но на двоих меня хватит… Битва при Бурже начинает его раздражать. Каска баварца никак не хочет упасть на землю. Он водит палочкой вверх-вниз, усевшись верхом на лавке; один ствол, потом другой, бормоча: «Как-никак уже шестьдесят два года. Мог быть ее дедом. Но ведь у нас здесь свобода, она же создана для такой жизни, да и ремесло она пусть не совсем, но знает… Если бы только она захотела!» Он прислушивается, склонившись в сторону, изо всех сил прислушивается к тому, что происходит за дверью, которая никак не хочет открыться, ну хоть чуть-чуть; но за ней тишина. Гнев бросается ему в голову, наполняет плечи и руки, ходящие ходуном: он-то, в конце концов, чем виноват… Ладно! Они увидят еще! Стволы, собаки – главное, все привести в порядок и вычистить; потом два заряда крупной дроби, просверлить дырку в ставнях, хотя можно встать за досками сарая; дней десять ему еще осталось, а там посмотрим…