Текст книги "Опиоман"
Автор книги: Шарль Бодлер
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
III. НАСЛАЖДЕНИЯ ОПИОМАНА
Итак,– как я уже упоминал выше – лишь .жгучая потребность облегчить страдания организма, глубоко потрясенного тяжелыми невзгодами жизни, привела автора этих записок сначала к довольно частому, а впоследствии к ежедневному употреблению опиума. Непреодолимое желание вернуться к таинственным восторгам, которые он впервые переживал, заставило его повторять эти эксперименты – этого он не отрицает; он даже чистосердечно сознается в этом, указывая только, в свое оправдание, на смягчающие его вину обстоятельства, В первый раз он познакомился с опиумом при самых прозаических условиях. У него как-то заболели зубы, и он приписал эту боль внезапному перерыву в установленном режиме; у него с детства образовалась привычка ежедневно погружать голову в холодную воду, и в этот день он имел неосторожность, несмотря на зубную боль, прибегнуть к этой гигиенической процедуре, после этого он лег спать с совершенно мокрыми волосами. Последствием такой неосторожности явилась невыносимая ревматическая боль в голове и в лице, терзавшая его в течение двадцати дней. На двадцать первый день, в дождливое воскресенье – это было осенью 1804 года -гуляя, чтобы отвлечься от своих страданий по улицам Лондона (со времени своего поступления в университет он впервые осматривал город), он встретил одного из своих товарищей, который посоветовал ему для успокоения болей принять опиум, И действительно, через час после приема опиума в дозе, указанной аптекарем, боли совершенно прекратились. Но это облегчение, еще так недавно казавшееся ему величайшим благом, показалось ему таким ничтожеством теперь по сравнению с теми новыми наслаждениями, которые так неожиданно открылись для него! Какой невероятный подъем духа! Какое удивительное богатство внутренних миров! Не нашелся ли, наконец, тот pharmakon nepenthes, то магическое средство, которое должно принести человеку исцеление от всякого рода страданий? "Великая тайна счастья, о которой в течение стольких веков спорили философы, теперь несомненно найдена! Да, счастье можно теперь купить за один пенни и унести с собой в кармане жилета. Экстаз можно закупорить в бутылку, душевный мир -пересылать по почте! Быть может, читатель подумает, что я издеваюсь,– о нет, это лишь старая привычка прибегать к шутке среди страданий. Наоборот, я готов даже подтвердить, что недолго будет смеяться тот, кто познакомится с опиумом. Те наслажденья, которые доставляет опиум, носят какой-то необыкновенный серьезный, торжественный отпечаток, и опиоман, даже в самые счастливые минуты своей .жизни, не может выразить своих переживаний в темпе Allegro; даже в моменты высшего блаженства он говорит и думает в темпе Penseroso". Несомненно, автор прежде всего желает освободить опиум от некоторых ложных нареканий: опиум вовсе не действует усыпляющим образом, по крайней мере, на интеллект; опиум даже не опьяняет. Если приятный в большой дозе лаудан и вызывает опьянение, то причиной тому является не опиум, а спирт, который содержится в этом препарате. Далее автор сравнивает действие алкоголя с действием опиума и очень точно устанавливает различие между ними; так, удовольствие, вызываемое вином, возрастет до известного предела, а затем начинает быстро спадать, тогда как состояние, вызываемое действием опиума, держится на известной высоте в течение восьми – десяти часов: алкоголь дает острое, опиум – хроническое наслаждение; в одном случае – вспышка пламени, в другом – ровно поддерживаемый жар. Но самое существенное различие заключается в том, что алкоголь помрачает умственные способности, тогда как опиум, наоборот, вносит в них высшую гармонию и порядок. Вино лишает человека способности владеть собою; опиум придает самообладанию какую-то особенную гибкость и удивительное спокойствие. Всем хорошо известно, что вино чрезвычайно повышает -хотя и ненадолго -чувства любви и ненависти, презрения и восторга. Опиум, наоборот, приводит все душевные способности в полную гармонию и придает им характер божественного равновесия. Люди, опьяневшие от вина, обмениваются клятвами в вечной любви, пожимают друг другу руки, проливают слезы без всякой видимой причины: чувствительность человека поднялась до своего высшего предела. При опьянении опиумом удивительный подъем чувств не имеет ничего общего с лихорадочным припадком. Человек является перед нами как бы в своей первородной доброте и справедливости – возродившийся и вернувшийся к своему естественному состоянию, освобожденный от всяких посторонних примесей, случайно извративших его благородную природу. Наконец, несмотря на все наслаждение, которое дает нам вино, мы должны помнить, что отравление алкоголем часто граничит с безумием или, по меньшей мере, с сумасбродством, и что за известными пределами оно рассеивает, так сказать, испаряет нашу духовную энергию, тогда как опиум всегда умиротворяет, всегда сосредотачивает наши рассеянные способности. Таким образом, мы видим, что вино предоставляет господство чисто человеческой или даже просто животной стороне личности, тогда как опиоман чувствует, что в нем под влиянием опиума пробуждается самая чистая сторона его существа, что все его нравственные влечения становятся особенно утонченными, а разум приобретает ничем не омраченную ясность. Автор опровергает также обвинение, будто после духовного подъема, вызываемого действием опиума, наступает соответствующее угнетение, будто продолжительное употребление этого вещества ведет – как к естественному и неизбежному следствию – к притуплению и деградации духовных способностей. Он утверждает, что, наоборот, в течение десятилетнего употребления опиума, он всегда чувствовал на следующий день после опьянения необыкновенную умственную бодрость. Что касается того отупения, о котором распространялись многие писатели, ссылаясь главным образом на расслабление духовных сил, наблюдаемое у турок, то автор уверяет, что сам он никогда не испытывал ничего подобного. Весьма возможно, что опиум, в конце концов, вызывает те же последствия, как и другие наркотические вещества, к которым его причисляют, но первоначальное его действие всегда сопровождается экзальтацией и подъемом настроения, и этот подъем длится не менее восьми часов: значит, от самого опиомана зависит урегулировать приемы опиума с таким расчетом, чтобы следующее за подъемом понижение духовных сил совпадало со временем его естественного сна. Желая дать возможность читателю самому судить о том,, оказывает ли опиум притупляющее действие на способности английского мозга, автор предлагает нам два образца своих переживаний и, развивая свою мысль не столько в форме логических доводов, сколько в форме картин, расскажет нам, как проводил он в Лондоне,– в период времени с 1804 по 1812 год,-те вечера, когда он находился во власти опиума. Он был в те годы неутомимым тружеником и, отдаваясь почти всецело научным работам, считал себя вправе искать временами отдыха в тех удовольствиях, которые наиболее соответствовали его наклонностям. "В будущую пятницу, если будет угодно Богу, я собираюсь напиться", -говорил покойный герцог ***. Так и наш опиоман устанавливал заранее, когда и сколько раз в течение известного периода он отдастся своему любимому удовольствию. Случалось это раз в три недели,– обыкновенно в дни оперы, по вторникам и четвергам. Это были дни триумфа Грассини. И музыка действовала тогда на него не как простая логическая последовательность приятных звуков, а как ряд напоминаний, как волшебные заклинания, воскрешающие перед его духовным взором всю его прошедшую жизнь. Музыка – в передаче и освещении опиума – вот та высшая духовная оргия, глубина и величие которой будут понятны каждому утонченному уму. Многие задаются вопросом, какие .же конкретные идеи выражают собою звуки? Эти господа забывают или, вернее, не знают, что музыка,-в этом смысле столь близкая поэзии,– выражает не идеи, а чувства; правда, она внушает, наводит нас на идеи, но мы не должны искать их в ней. Все прошлое, говорит автор, оживало в его душе; без всяких усилий памяти оно вставало перед ним, как сама действительность, воплощенная в звуках; и, созерцая это прошлое, он не испытывал тягостного чувства: пошлость и грубость, присущие всему человеческому, исчезали в этом таинственном воскрешении или расплывались в идеальном тумане: прежние страсти оживали в душе очищенными, облагороженными, одухотворенными. Сколько раз вставали перед ним, на этой сцене его души, воздвигнутой опиумом и музыкой, бесконечные дороги, горы, по которым он странствовал, убежав из школы, и его милые хозяева в Галлии, и густой мрак, чередующийся с ярким светом на больших улицах Лондона, и его страдания, и долгие периоды нужды, скрашенные участием Анны и надеждой на более светлые дни. Затем, во время антрактов,– итальянская речь, звуки чуждого языка, лившиеся из женских уст, усиливали очарование вечера, потому что незнание языка позволяет более тонко воспринимать его звуковую красоту. Так и красивый пейзаж доставляет больше всего наслаждения тому, кто созерцает его впервые, когда природа предстает во всем своем величии и глаз не успел еще привыкнуть к ней. Но иногда по вечерам в субботу другое искушение – более необыкновенное и не менее для него заманчивое – торжествовало над его страстью к итальянской опере. Наслаждение, которое ожидало его в эти вечера – настолько привлекательное, что могло соперничать с музыкой – можно было бы назвать любительским упражнением в милосердии. Брошенный в очень раннем возрасте в водоворот гигантского города, равнодушного к своим детям, автор сам испытал много горя и всяких лишений. Одаренный добрым сердцем, необыкновенной чуткостью и чувствительностью, он – во время долгих дней своего бродяжничества и еще более долгих ночей отчаяния – научился любить бедных и скорбеть о них. Теперь его тянет вернуться к этой жизни смиренных, погрузить в эту толпу обездоленных; подобно пловцу, который бросается в море, чтобы соприкоснуться с природой, он хочет окунуться в эту человеческую стихию. Здесь тон его изложения становится таким высоким, что я должен предоставить слово ему самому. "Этим удовольствием, как я уже говорил, я пользовался только в субботу вечером. Но чем же, собственно, отличался для меня вечер субботы от других вечеров? От каких трудов хотелось мне отдохнуть в субботу? Какую заработную плату предстояло мне получить? И что могло волновать меня в этот вечер, кроме надежды получить приглашение в оперу, на несравненного Грассини? Вы совершенно правы, читатель, и ваши замечания неопровержимы. Но не следует забывать, что чувства наши бесконечно разнообразны в своих проявлениях. Большая часть людей выражает сочувствие беднякам, в той или иной форме принимая участие в их нуждах и страданиях; меня же в этот период жизни неудержимо влекло желание выразить мои чувства участием в их удовольствиях. С ранних лет мне пришлось видеть страдания бедноты, видеть их так близко, что само воспоминание о них было для меня страданием. Но радости бедняка, его утехи и развлечения после физической усталости никогда не вызывают тягостного чувства в душе наблюдателя. И вот вечер субботы знаменует наступление короткого отдыха бедняка; самые враждебные секты сходятся в этом пункте, видят в нем как бы соединяющие их узы братства, В этот вечер почти весь христианский мир отдыхает от трудов своих; и этот отдых составляет как бы вступление к новому отдыху; целый день и две ночи отделяют его от следующего периода работы, Вот почему мне всегда кажется в субботу вечером, что я сам избавился от гнета какой-то работы, что мне предстоит получить плату за мой труд, и я буду иметь возможность насладиться отдыхом.
И чтобы как можно шире охватить зрелище, возбуждавшее во мне такое глубокое умиление, я завел привычку выходить в субботу вечером из дома после приема опиума и брести в какую-нибудь отдаленную часть города, в одно из тех простонародных сборищ, где беднота тратит свои заработки. Сколько раз приходилось мне подслушивать там беседу семьи, состоявшей из отца, матери и одного-двух детей, когда они обсуждали свои планы, свои доходы, бюджет или стоимость предметов домашнего обихода! Я постепенно знакомился с их желаниями, их взглядами, их заботами! Иногда, правда, мне приходилось слышать ропот недовольства, но большею частью их лица выражали терпение, надежду и ясность духа. Замечу по этому поводу, что в целом бедняк гораздо более философ, чем богач, что он гораздо смиреннее и бодрее переносит то, что считает неизбежным злом или непоправимой потерей. Пользуясь всяким удобным случаем, когда поведение мое не могло казаться назойливым, я присоединялся к группам беседующих людей и давал им советы по поводу разных занимавших их вопросов. И если эти советы не всегда принимались, то всегда приветливо выслушивались. Если оказывалось, что заработная плата бедняков повысилась или можно было ожидать ее повышения, если цена на хлеб понижалась или же распространялся слух, что лук и масло скоро подешевеют, я чувствовал себя счастливым: если же случалось обратное, я находил утешение в моем опиуме. Ибо опиум (подобно пчеле, с одинаковым усердием извлекающей то, что ей нужно из розы и из сажи печных труб) обладает свойством подчинять себе все эти чувства и настраивать их на свой лад. Иногда в ? этих моих скитаниях я уходил очень далеко; ибо опиоман слишком счастлив, чтобы следить за временем, И случалось, что, отыскивая дорогу домой, подобно мореплавателю, не спускающему глаз с северной звезды, и думая только о том, как бы набрести на мой северо-западный пролив, минуя скалистые мысы и рифы, встретившиеся мне на пути при моем первом странствии, я внезапно попадал в какой-то лабиринт улиц, в какие-то глухие переулки, в таинственные тупики, существующие только для того, чтобы приводить в отчаяние носильщиков и дурачить извозчиков, Порою мне казалось, что я первый открываю эти terrae incognitae, и я сильно сомневался в том, чтобы они значились на картах Лондона того времени,.. Несколько лет спустя мне пришлось жестоко поплатиться за эти мои странствования, когда меня стали преследовать во сне целые легионы человеческих лиц, когда эти бесконечные путешествия по необъятному городу стали воспроизводиться в моих сновидениях, вызывая во мне какое-то странное чувство нравственной и умственной растерянности, от которой мутился рассудок и душа наполнялась тревогой и раскаянием..." Из этих примеров мы видим, что опиум не влечет неизбежно к оцепенению или неподвижности, ибо нашего мечтателя он завлекает, наоборот, в наиболее, оживленные центры жизни. Нужно, однако, признать, что в большинстве случаев театр и народные сборища не привлекают опиоманов, особенно в моменты их высшего блаженства. В такие моменты толпа угнетает опиомана, и даже музыка кажется ему кричаще чувственной и даже грубой. Он ищет одиночества и безмолвия -необходимость условий для глубоких экстазов и грез, И если автор этих "Признаний" бросился в толпу, в людской поток, то это объясняется лишь тем, что таким путем он надеялся побороть в себе роковую склонность к грезам и к мрачной меланхолии, ставшими неизбежным последствием перенесенных в юности страданий. И в научных занятиях, и в обществе людей он искал только спасения от своей тоски. Впоследствии, когда вошла в свои права его истинная натура и тучи былых грез стали рассеиваться, он решил, что теперь может спокойно отдаваться своему влечению к одиночеству. Не раз случалось ему просиживать неподвижно у окна всю тихую летнюю ночь, от заката до восхода солнца, и у него не являлось даже желания переменить позу. Глаза его наслаждались видом моря и большого города, а в душе проносились обольстительные грезы, вызванные этим зрелищем. И величественная во всей своей простоте аллегория разворачивалась перед ним в эти минуты: "Город, окутанный туманом и освещенный мягким ночным светом, воплощал собою всю Землю с ее печалями и ее могилами, расположенными где-то вдали, но не исчезавшими ни на минуту из поля моего зрения. Океан с его вечным дыханием, приглушенным глубокой тишиной, олицетворял собою мой дух с господствующим в нем настроением. И мне казалось, что я впервые удалился от суеты земной и возвысился над сутолокой жизни, что суматоха, лихорадка и борьба приостановились, что мучительным спазмам сердца дан временный покой, что наступил праздничный отдых, освобождение от всякой человеческой работы, Надежда, расцветающая на путях жизни, не противоречила более миру могил; развитие моего духа казалось мне столь же непрерывным, как движение небесных светил; и в то же время всякая тревога исчезала, и наступал бесконечный покой; и этот покой, казалось, не был следствием полной неподвижности, а являлся как бы равнодействующей двух одинаково могучих сил... Бесконечная деятельность бесконечный покой!" "О благодатный, тонкий и всесильный опиум! Ты обладаешь ключами Рая!.." Здесь-то именно вырывается у автора то пламенное славословие, те потоки благодарности, которые я привел в начале моего очерка и которые могли бы служить ему эпиграфом, Это как бы последняя вспышка праздничных огней. Ибо скоро свет погаснет; все померкнет, и среди ночной тишины соберутся тучи.
IV. ТЕРЗАНИЯ ОПИОМАНА
В первый раз он познакомился с опиумом в 1804 году. Восемь лет протекло с тех пор, счастливых и полных облагораживающего умственного труда. Теперь мы дошли до 1812 года. Наш герой (он заслуживает, конечно, этого наименования) теперь далеко, очень далеко от Оксфорда – на расстоянии двухсот пятидесяти миль. Что же делает он тут, среди гор, в своем уединенном убежище? Что за вопрос! Он принимает опиум! А еще что? Он изучает метафизику: читает Канта, Фихте, Шел-Линга. Запершись в своем маленьком коттедже, с единственной служанкой, он отдается течению спокойных, глубокомысленных часов. Он не женат? Нет еще. И все время принимает опиум, Каждую субботу, по вечерам. И этот постыдный обычай идет с того самого злополучного дождливого воскресенья в 1804 году? Увы, да. Но как отразился на его здоровье этот продолжительный и регулярный разврат? Никогда еще, по его словам, он не чувствовал себя так хорошо, как весною 1812 года. Заметим, однако, что до сих пор он был лишь дилетантом, и опиум еще не превратился для него в предмет ежедневной необходимости. Дозы все время оставались умеренными, и приемы их благоразумно разделялись промежутком в несколько дней. Быть может, это благоразумие и эта умеренность отдаляли появление всех ужасов возмездия. В 1813 году начинается новая полоса, Летом предыдущего года некое прискорбное событие, о котором он не рассказывает нам, так сильно потрясло его духовно, что отразилось на его физическом состоянии; с 1813 года он начал страдать ужасными болями в желудке, которые поразительно напоминали его прежние муки тех страшных ночей в пустынном доме старого ходатая по делам и сопровождались, как и тогда, болезненными снами. Вот когда она, наконец, дала знать себя, ужасная расплата! Зачем распространяться об этих приступах и приводить лишние подробности? Борьба была продолжительна, боли – изнурительны и невыносимы, избавление -тут же, под рукою. Мне невольно хотелось бы сказать всем, кто когда-либо ощущал потребность в успокоительном бальзаме, кто испытал ежедневные муки, коверкающие жизнь и сокрушающие все усилия человеческой воли,– мне хотелось бы сказать им всем, больным душевно или телесно: кто из вас без греха,– в помыслах или деяниях,– пусть бросит камень в нашего больного! Итак, это совершилось; но он просит вас верить ему, что, когда он начал принимать опиум ежедневно, в этом была уже крайняя необходимость, неизбежная, фатальная необходимость; жить иначе не было больше сил, Да и много ли таких стойких людей, которые умеют с непоколебимым терпением, с неослабной, вновь и вновь воскресающей силой духа противостоять пытке – непрерывной, неутомимой пытке,в надежде на сомнительную и отдаленную награду? Тому, кто казался столь мужественным и терпеливым, победа вряд ли далась намного легче, а другой, продержавшийся недолго, истратил незаметно для других за это же время огромное количество сил. Разве человеческие темпераменты не столь же разнообразны, как химические дозы? "При моем теперешнем нервном состоянии бесчеловечный моралист так же невыносим для меня, как непрокипяченный опиум". Превосходное изречение, неопровержимое изречение! Дело идет уже не о смягчающих, а вполне оправдывающих обстоятельствах, Наконец, этот кризис 1813 года пришел к исходу,– и легко угадать, к какому именно исходу. Отныне спрашивать нашего отшельника, принимал ли он опиум в такой-то день, это равносильно вопросу, дышали ли его легкие в этот день, или билось ли его сердце. Конец воздержанию от опиума, конец рамаанду, конец посту! Опиум становится частью его жизни! Незадолго до 1816 года, самого прекрасного, самого ясного в его жизни, как он сам говорит, он внезапно и почти без усилий уменьшил дневную порцию с трехсот двадцати зерен, или восьми тысяч капель лаудана, до сорока зерен, т, е. на семь восьмых. Облако черной меланхолии, заволакивающей его мозг, в один прекрасный день, как по мановению волшебного жезла, рассеялось, ясность мысли восстановилась, и он мог снова верить в возможность счастья. Он стал принимать не более тысячи капель лаудана в день (подумайте, какая умеренность!). Это было для него как бы духовной весной. Он перечитал Канта и понял его или, по крайней мере, так думал. Снова заиграла в нем эта легкость, эта радость духа (жалкие слова, не передающие непередаваемого), одинаково благоприятные как для работы, так и для проявления братских чувств к людям. Этот дух благожелательства и расположения к ближним, более того, сострадательности, немного напоминающей сострадательность пьяницы (это подвернувшееся нам выражение отнюдь не должно уменьшить уважение к столь серьезному автору), проявился однажды самым своеобразным и неожиданным образом по отношению к одному малайцу. Запомните этого малайца: мы еще встретим его; он вновь появится перед нами, выросший в видениях до ужасающих размеров. Ибо кто может рассчитать силу отражения и отголоска какого-нибудь события в душе человека, предавшегося грезам? Кто может представить себе без дрожи бесконечно расширяющиеся круги в духовных волнах, возмущенных случайно брошенным туда камнем? Итак, в один прекрасный день в дверь этого тихого убежища постучался малаец. Как попал этот малаец в горы Англии? Быть может, он направлялся в порт, находящийся за сорок миль оттуда, Служанка, уроженка гор, знавшая английский язык не лучше малайского и никогда в жизни не видавшая тюрбана, страшно перепугалась. Но вспомнив, что ее хозяин ученый, и предполагая, что он говорит на всех языках земли, а, может быть, и луны, бросилась к нему, умоляя его изгнать злого духа, забравшегося в кухню. Любопытный и забавный контраст двух лиц, глядящих друг на друга: одно хранит отпечаток саксонской горделивости, другое – азиатской приниженности; одно розовое и свежее, другое – желтое и желчное, освещенное маленькими, беспокойными глазками. Ученый, чтобы спасти свою честь в глазах служанки и соседей, заговорил по-гречески; малаец отвечал, конечно, по-малайски; они не поняли Друг друга – и все обошлось благополучно. Гость целый час отдыхал на полу в кухне, потом собрался в путь. Бедный азиат – если предположить, что он шел пешком из Лондона, должно быть, уже недели три не мог обменяться живым словом ни с одним человеческим существом. Чтобы утешить своего гостя в его одиночестве, наш автор, предполагая, что человек из тех стран должен быть знаком с опиумом, преподнес ему на прощание порядочный кусок драгоценного зелья. Можно ли представить себе более благородный способ оказать гостеприимство? По выражению лица малайца было ясно, что он знаком с опиумом, но он разом проглотил весь кусок, достаточный для того, чтобы убить нескольких человек. Было от чего взволноваться сострадательной душе! Но во всей округе ничего не было слышно о трупе малайца, найденном на большой дороге; очевидно, что странный путешественник был достаточно приобщен к яду, и желаемый для сострадательного хозяина результат был достигнут. В то время, как я уже сказал, наш опиоман был еще счастлив, наслаждался истинным счастьем ученого и влюбленного в комфорт отшельника: уютный коттедж, прекрасная, терпеливо и тщательно подобранная библиотека и свирепствующая в горах зима за окном. Не придает ли красивое жилище поэтическую прелесть зиме, и не увеличивает ли зима поэзию жилища? Белый коттедж: ютился в глубине долины, замыкаемой довольно высокими горами; он был как бы окутан растениями, которые весной, летом и осенью обвивали цветочными коврами стены и составляли благоухающую раму для окон; тут было все – от боярышника до жасмина. Но лучшим временем года, временем счастья для человека, ушедшего в грезы и размышления, как он, бывает зима, самая суровая зима. Есть люди, которые считают за особую небесную благодать теплую зиму и радуются, когда она проходит. Но он ежегодно молил небо послать как можно больше снега, льда и мороза. Ему нужна такая зима, как в Канаде, как в России. И недаром. Тогда гнездо его будет теплее, уютнее, приветливее: свечи, горящие с четырех часов дня, добрый очаг, хорошие ковры, тяжелые, ниспадающие до полу занавеси, красивая грелка для чая,– и чай с восьми вечера до четырех утра. Не будь зимы, не было бы и всех этих прелестей; всякий комфорт особенно ценен в суровой температуре. К тому же все это так дорого; наш мечтатель имел право требовать от зимы, чтобы она честно заплатила свой долг, как он оплатит свой. Маленькую гостиную было бы, собственно, правильнее называть библиотекой: здесь собрано до пяти тысяч томов, приобретавшихся по одному,– истинная победа терпения! Яркий огонь пылает в камине; на подносе – две чашки с блюдцами, ибо любвеобильная Электра, появление которой мы предчувствовали, уже озаряет коттедж, своими чарующими ангельскими улыбками, К чему описывать ее красоту? Читатель может подумать, что ее сияние имеет чисто физический источник и поддается изображению художника с земною кистью. А еще не забудем о флаконе с лауданом,– целый большой графин! -ибо мы находимся вдалеке от аптекарей Лондона и не можем часто пополнять наш запас; книга немецкого метафизика всегда лежит на столе, свидетельствуя о неусыпных духовных стремлениях своего собственника. Горный пейзаж, тихое убежище, роскошь или, вернее, обеспеченное существование, полная свобода предаваться размышлению, суровая зима, благоприятствующая сосредоточению всех духовных сил,-да, это было счастье, или, вернее, последние отблески счастья, перемирие в борьбе с судьбою, праздник посреди страданий! Ибо мы уже приближаемся к той мрачной эпохе, когда "нужно сказать прости – этому тихому блаженству; прости – зиме и лету; прости – улыбкам и смеху; прости – миру душевному, надежде и сладким мечтам; прости благословенным утехам сна"! В течение трех с лишним лет наш мечтатель будет подобен изгнаннику, вынужденному скитаться за пределами общего блага, ибо он подошел теперь к истинной Илиаде бедствий, к пыткам, которыми расплачиваются за употребление опиума. Ужасная эпоха, густой покров мрака, прерываемый только время от времени яркими и тяжкими видениями. Как будто великий художник обмакнул свою кисть в черный хаос землетрясения и затмения. Это стихи Шелли, с их торжественным, истинно мильтоновским настроением, верно передают окраску создаваемого опиумом пейзажа, если можно так выразиться; это – мертвенное небо и непроницаемый для света горизонт, подавляющие мозг порабощенного опиумом. Бесконечность ужаса и меланхолии и – самое мрачное из всего – невозможность вырваться из круга этой пытки. Прежде чем идти дальше, наш кающийся грешник (мы можем время от времени называть его так, хотя он явно принадлежит к тому разряду кающихся, которые всегда готовы снова впасть в прежний грех) предупреждает нас, что мы не должны искать порядка и строгой последовательности в этой части его книги,– по крайней мере,– хронологической последовательности. В то время, когда он писал ее, он жил в Лондоне один и был неспособен создать связный рассказ из груды тягостных и отвратительных воспоминаний, вдали от той, которая умела любящими руками приводить в порядок все его бумаги и была для него незаменимым секретарем. Он пишет теперь уже безо всяких оговорок, почти отбросив всякую стыдливость, имея в виду снисходительного читателя, который будет читать его лет пятнадцать– двадцать спустя, и, желая прежде всего восстановить картину злополучного периода, прилагает для этого неимоверные усилия, на которые он только способен теперь, потому что не знает, найдет ли для этого позже подходящий повод и достаточно сил, Но почему же, скажут ему, вы не отделались от этих ужасов, либо совсем бросив потребление опиума, либо уменьшив его дозы? В течение долгого времени он делал мучительные попытки уменьшить количество наркотика, но те, кто был свидетелями этой невыносимой борьбы, этой непрерывной агонии, сами умоляли его отказаться от этой мысли. Почему он не уменьшал дозу по одной капле в день или не ослаблял ее действия, разбавляя водою? Он рассчитал, что при таком способе ему понадобилось бы несколько лет, чтобы добиться лишь весьма сомнительной победы. К тому же, все любители опиума знают, что, не доходя до известного предела, можно всегда .уменьшить дозу безо всякого затруднения и даже с некоторым удовольствием, но раз рубеж перейден, всякое уменьшение дозы вызывает жестокие страдания, Но почему не пойти на то, чтобы перенести упадок сил в течение каких-нибудь нескольких дней? Но дело идет вовсе не об упадке сил; страдания заключаются вовсе не в этом, Напротив, уменьшение дозы увеличивает жизненность: пульс становится сильнее, здоровье улучшается; но в желудке начинается ужасающее раздражение, сопровождаемое обильным потом и ощущением общего недомогания – от нарушения равновесия между физической энергией и состоянием духа. В самом деле, нетрудно понять, что тело, эта земная часть человеческого существа, победоносно усмиренная опиумом и приведенная в состояние полной покорности, стремится снова восстановить свои права, тогда как царство духа, до сих пор господствовавшего, оказывается теперь в соответственном упадке, Нарушенное равновесие стремится восстановиться и не может восстановиться без кризиса. Даже не принимая во внимание раздражение желудка и ужасное потоотделение, легко представить себе муки нервного человека, жизненные силы которого находятся в привычном возбуждении, а дух бездеятелен и полон тревоги. В этом страшном состоянии больной обыкновенно предпочитает свою болезнь мукам выздоровления и, опустив голову, отдается на произвол судьбы. Наш опиоман давно уже прекратил свои занятия. Иногда, по просьбе жены или другой дамы, приходившей к ним пить чай, он соглашался почитать вслух стихотворения Вордсворта, Временами он еще зачитывался великими поэтами, но философия – предмет его истинного призвания была совершенно заброшена. Философия и математика требуют постоянных, непрерывных занятий, а его разум отказывался теперь от такой ежедневной работы в скрытом, безутешном осознании своей слабости. Большой труд, которому он дал обет посвятить все свои силы и название которого было заимствовано в одном из философских сочинений Спинозы "De emendatione humani intellectus", остался в неразработанном, незаконченном виде, подобно какому-нибудь заброшенному, навевающему меланхолию грандиозному сооружению, предпринятому расточительным правительством или безрассудным архитектором. То, что должно было свидетельствовать перед потомством о его силе и его преданности высшим интересам человечества, осталось как символ его слабости и самонадеянности. По счастью, ему еще оставалось, как развлечение, политическая экономия. Хотя она должна рассматриваться как наука, т. е. как нечто органически цельное, однако некоторые из ее составных частей могут быть выделены отдельно. Его жена прочитывала ему время от времени парламентские дебаты или новости книжного рынка по политической экономии; но для писателя глубокого и начитанного все это представляло лишь самую жалкую умственную пищу; для того, кто прошел школу настоящей логики, все это не более, чем ничтожные объедки со стола человеческого разума. Однажды его друг прислал ему из Эдинбурга, в 1819 году, книгу Рикардо и, едва закончив первую главу, он вспомнил, что сам предсказывал появление нового законодателя в области этой науки, и воскликнул; "Вот человек!" Способность изумляться и любознательность снова воскресли в нем. Но самым большим и самым восхитительным сюрпризом было для него то, что он еще может интересоваться каким бы то ни было чтением. Его преклонение перед Рикардо еще возросло благодаря этому, Неужели столь глубокий труд действительно мог появиться в Англии, в XIX веке? Ибо ему казалось, что всякая мысль умерла в Англии. Рикардо одним взмахом открыл закон, заложил фундамент; он бросил луч света в мрачный хаос материалов, среди которых ощупью бродили его предшественники. И вот наш мечтатель, загоревшийся новым жаром, помолодевший, примиренный с мышлением и трудом, принимается писать или, вернее, диктует своей подруге. Ему казалось, что критический взор Рикардо не постиг все-таки некоторых важных истин, исследование которых с применением алгебраического метода могло бы составить содержание небольшого интересного томика. Это усилие больного создало его "Пролегомены ко всем будущим системам политической экономии"*. Он вошел в контакт с одним провинциальным издателем, жившим в восемнадцати милях от него: с целью Что бы ни говорил далее де Квинси о своем умственном бессилии, но эта книга, имеющая отношение к Рикардо, впоследствии все-таки вышла в свет. См. список всех его трудов. Ускорить работу был даже приглашен помощник; цо увы! Оставалось написать предисловие (шутка сказать -предисловие!) и восторженное посвящение Рикардо – труд, уже непосильный для мозга, расслабленного упоениями постоянной оргии! Какое унижение для нервного человека, находящегося во власти своей внутренней жизни! Бессилие дало себя прочувствовать во всем его ужасе, во всей его непреоборимости, подобно выросшим на пути полярным льдам. Все условия были расторгнуты, помощник отпущен, и "Пролегомены", со стыдом, надолго легли в ящик рядом со своим старшим братом – знаменитым сочинением, навеянным Спинозой. Ужасное состояние! Обладать умом, кипящим идеями,– и не иметь силы перебросить мост от фантастических долин мечтания к реальному полю действия! Если тот, кто читает в эту минуту мою книгу, испытал когда-нибудь, что такое потребность в созидании, мне незачем описывать ему отчаяние благородного ума, прозорливого, искусного, и изнемогающего в борьбе с этим своеобразным заклятием, Ужасное заклятие! Все, что я говорил о расслаблении воли в моем этюде о гашише, при-ложимо и к опиуму. Отвечать на письма? – Гигантская работа, откладываемая с часа на час, со дня на день, с месяца на месяц. Вести денежные дела? -Какая утомительная суета! Домашняя экономия находится теперь в еще большем пренебрежении, чем политическая экономия. Если бы мозг, расслабленный опиумом, был расслаблен до конца, если бы он находился, так сказать, в состоянии животного отупения, то зло, очевидно, было бы еще не так велико или, вернее, более выносимо. Но опиоман не лишается ни одного из своих духовных стремлений; он видит перед собой свой долг, он любит его; он хочет сделать все Возможное; но способность выполнения не стоит уже в нем на высоте его разумения. Выполнить! Что я говорю? Напрасно было бы и пытаться. Тяжкий кошмар подавил в нем всякую волю, Наш страдалец становится своего рода Танталом, горячо преданным своему долгу, но бессильным его исполнить: дух, чистый дух,-увы! -приговоренный -желать того, что для него непосильно; храбрый воин, оскорбленный в том, что есть для него самого дорогого, и прикованный роком к постели, на которой он должен лежать, сгорая от бессильной ярости! Итак, наступило возмездие, медленное, но ужасное, Увы! Ему предстояло проявиться не только в этом духовном бессилии, но и в ужасах другого порядка,более коварных и более жестоких. Любопытно отметить первый симптом их, отозвавшийся и на физическом здоровье опиомана. Это начало нового периода, зерно, из которого вырастет целый ряд новых страданий. Обыкновенно у детей наблюдается способность видеть или, вернее, создавать на животворном холсте тьмы целый мир причудливых видений, У одних они появляются помимо их воли, Другие обладают способностью произвольно вызывать и прогонять их. Таким-то образом наш рассказчик заметил, что он превращается в ребенка. Уже в середине 1817 года эта опасная способность начала жестоко мучить его. В то время, как он лежал, не засыпая, в постели, вереницы мрачных великолепных образов начинали проходить перед его глазами – вырастали бесчисленные постройки, торжественные античные сооружения, Но скоро эти видения стали переходить в сны, и все, что рисовалось перед глазами во мраке наяву, приобретало в сновидениях мучительную, невыносимую яркость. Древний царь Мидас превращал в золото все, к чему ни прикасался,-и это ужасное преимущество причиняло ему жестокие мучения. Точно так же и наш опиоман превращал для себя в роковую действительность все предметы своих мечтаний. Эта фантасмагория, столь прекрасная и поэтическая, сопровождалась глубокой тоской и самой черной меланхолией. Каждую ночь ему казалось, что он опускается в какие-то темные бездонные пропасти, за пределы всякой доступной познанию глубины, без малейшей надежды выбраться оттуда. И даже после пробуждения он все еще ощущал тоску и какое-то почти предсмертное отчаяние. Начались также явления, аналогичные тем, которые наблюдаются при опьянении гашишем: ощущения пространства и длительности приобрели необыкновенную остроту и великую силу. Памятники и пейзажи принимали такие огромные размеры, что становились болезненно невыносимы для человеческого глаза. Пространство расширялось до бесконечности. Но чудовищное ощущение времени причиняло еще большее страдание: чувства и мысли, заполнявшие одну ночь, казалось, могли бы наполнить своей длительностью целое столетие. Помимо того, самые обычные события его детства, разные давно позабытые сцены воскресали теперь в его мозгу, полные новой жизни. Наяву он, может быть, и не вспомнил бы их; но во сне сейчас же узнавал их, Подобно тому, как утопающий в последнюю минуту, агонии видит всю свою жизнь, как бы отраженной в каком-то зеркале; подобно тому, как приговоренный к смерти в одно мгновение прочитывает ужасный список своих земных помышлений; подобно тому, как звезды, скрытые дневным светом, появляются вновь с наступлением ночи – так все то, что запечатлено в его бессознательной памяти, выступало теперь отчетливо, как начертанные симпатическими чернилами слова. Автор поясняет характеристику своих сновидений несколькими странными и поразительными примерами, В одном из них, в силу той странной логики, которая управляет сновидениями, два далеких друг от друга исторических явления самым странным образом переплетаются в его мозгу. Так иногда в детском уме крестьянина разыгрываемая на сцене трагедия представляется заключением комедии, с которой начался спектакль, В моей ранней юности, и даже позже, я постоянно зачитывался Титом Ливием; это всегда было для меня любимейшим отдыхом; признаюсь, что как по содержанию, так и по стилю – я предпочитаю его всем другим римским историкам; и вся грозная, торжественная звучность, вся могущественная представительность и величавость римского народа вылились для меня в двух словах, столь часто повторяющихся в рассказах Тита Ливия: Consul Romanus, особенно, когда консул появляется в своем воинственном антураже. Я хочу этим сказать, что слова: султан, регент и все другие титулы, принадлежащие людям, которые олицетворяют собою могущество великого народа, не имели для меня такой внушительной силы. Хотя я и не принадлежу к особенным любителям исторических сочинений, я ознакомился, однако, самым тщательным и вдумчивым образом, с одним периодом в истории Англии, а именно с периодом парламентской войны, который привлекал меня как нравственным величием действующих лиц, так и многочисленностью мемуаров, оставшихся от этого смутного времени. Эти две области истории, изучаемые мною в часы досуга и часто доставлявшие мне пищу для размышления, составляли теперь содержание моих снов. Часто в тсг время, как я леж:ал в постели, не засыпая, передо мною начиналось на фоне мрака нечто вроде театральной репетиции – какая-то толпа дам, быть может, празднество, бал. И я слышал, как кто-то говорил,– или я сам говорил себе: "Это жены и дочери тех, кто мирно собирались вместе, сидели за одним столом и были связаны между собою узами брака или крови, а некоторое время спустя, в один прекрасный день августа 1642 года, вдруг перестали улыбаться и с тех пор встречались только на полях битвы – при Марстон-Море, Ньюбери и Нейсби – и перерубили все узы любви и смыли кровью сами воспоминания былой дружбы". Дамы танцевали и были так же обворожительны, как при дворе Георга IV. Между тем, я сознавал, даже во сне, что они уже около двухсот лет покоятся в могиле. Но блистательное зрелище вдруг рассеивалось; кто-то хлопал в ладоши, и голос, заставлявший трепетать мое сердце, возглашал: Consul Romanus! И, рассеивая толпу перед собой, внезапно появлялся – величавый в своем походном плаще – Павел-Эмилий или Марий, окруженный толпой центурионов, и сопровождаемый оглушительным "ура!" римских легионов". Удивительные циклопические сооружения теснились в его мозгу, подобно тем движущимся зданиям, которые глаз поэта усматривает в облаках, окрашенных заходящим солнцем. Но скоро все эти призрачные террасы, башни, стены, уходящие вершинами в беспредельную высь и опускающиеся в бездонные глубины, сменялись озерами и широкими водными гладями. Теперь картины воды преследуют его. Мы уже отмечали в нашей работе о гашише это удивительное предрасположение мозга к водной стихии, с ее таинственным очарованием. Не говорит ли это о каком-то своеобразном сходстве между этими двумя возбуждающими средствами, по крайней мере, в их действии на воображение? Или, быть может,– если угодно предпочесть такое объяснение – человеческий мозг под влиянием наркотика сам по себе имеет особую склонность к определенным образам? Водные картины вскоре изменили свой характер, и вместо прозрачных, гладких, как зеркало, озер, появились моря и океаны. А потом новая метаморфоза превратила эти великолепные воды, волнующие только своим обилием, своей беспредельностью, в источник ужасающих мучений. Наш автор так любил толпу, с таким восторгом погружался в ее волны, что человеческий облик не мог еще играть подавляющей роли в его видениях. И вот началось то, что он, как мне кажется, и раньше называл тиранией человеческого лица: "Тогда на волнующих водах океана начали появляться человеческие лица; все море сплошь было усеяно человеческими головами, обращенными к небу; яростные, умоляющие, полные отчаяния лица эти начинали плясать на гребнях волн тысячами, мириадами, и дух мой вздымался и падал, подобно морским валам..." Читатель должен был заметить, что давно уже не человек вызывает образы, а они сами навязываются ему властно, деспотически. Он уже не может избавиться от них, ибо воля его лишена силы и не управляет его душевными способностями. Поэтическая память, бывшая когда-то источником бесконечных наслаждений, превратилась в неистощимый арсенал орудий пытки.