355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Шарль Бодлер » Опиоман » Текст книги (страница 4)
Опиоман
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 13:32

Текст книги "Опиоман"


Автор книги: Шарль Бодлер


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)

Unguentatum oborihus,

приобретает некоторую нежность кожи, изящество выражений, своего рода андрогинизм (Андрогин – из древнегреческих мифов: существо, давшее жизнь человеческому роду и соединявшее в себе черты обоих полов – мужского и женского.), без которого самый сильный талант не достигает художественной законченности, остается каким-то ущербным, неполным существом, Я хочу сказать, что раннее влечение к женской среде, mundi muliebrus, к этой мягкой, полной света и аромата женской атмосфере, придает таланту его законченность,надеюсь, что умная читательница простит мне почти чувственную форму моих выражений, поняв и одобрив чистоту моей мысли, Джейн умерла первой. Но значение смерти было еще непонятно ее маленькому брату, Джейн ушла; она, наверное, вернется. Служанка, которой был поручен уход за ней во время ее болезни, обошлась с ней довольно грубо дня за два до ее смерти. Об этом узнали в семействе, и с той минуты мальчик никогда уже не мог взглянуть в лицо той девушке. Как только она появлялась, он начинал смотреть в землю. Это был не гнев, не тайное желание мести -это был просто ужас,– движение мимозы, уклоняющейся от грубого прикосновения; да, ужас и мрачное предчувствие таково было следствие той ужасной, впервые обнаруженной истины, что этот мир мир горя, борьбы и изгнания. Второе горе, ранившее его детское сердце, не так легко поддалось излечению. После промежутка в несколько счастливых лет умерла его любимая сестра Элизабет, существо столь идеально чистое и благородное, что и теперь, вызывая ее образ во мраке ночи, он видит ее окруженной сиянием, как бы со светящимся нимбом над челом. Когда стало ясно, что приближается конец жизни любимой сестры, которая была старше его на два года и приобрела огромное влияние на весь склад его духовного мира, мальчик впал в безграничное отчаяние. На другой день после ее смерти, прежде чем служители науки успели коснуться дорогих останков, он решил еще раз взглянуть на сестру. "Детское горе боится света и прячется от людей". Это последнее посещение должно было остаться тайной для других и не допускало свидетелей. БЫЛ полдень, и, когда мальчик вошел в комнату, глазам его, прежде всего, представилось широкое, открытое настежь окно, в которое солнце струило свои великолепные жгучие лучи. "Воздух был чист, небо безоблачно; глубина небесной лазури казалась отражением бесконечности; и никогда еще, казалось, человеческий глаз не созерцал, никогда человеческое сердце не воспринимало более трогательного символа жизни, во всем ее величии". Большое, непоправимое несчастье носит еще более мрачный, еще более зловещий характер, если оно поражает нас среди пышного расцвета природы. Смерть производит более потрясающее впечатление среди роскоши летнего дня. "Тогда с особенной силой выступает страшное противоречие между сияющей мощью внешнего мира и мрачной неподвижностью могилы, Глаза наши видят лето, а мысль обращается к смерти; вокруг нас – свет и движение, а в нас самих – глубокий мрак. И эти два образа, приходя в тесное соприкосновение, придают друг Другу необыкновенную силу", Но в душе ребенка, который со временем сделается ученым, щедро одаренным умом и воображением, в душе будущего автора "Исповеди" и "Suspiria" возникают и другие мотивы, связывающие между собою идею лета и идею смерти, мотивы, навеянные скрытым соотношением событий и картин природы, описанных в Священном Писании. "Большая часть глубоких мыслей и чувств наших являются в нашем сознании не абстрактно и не в отвлеченной форме, а при посредстве крайне сложных комбинаций разных конкретных явлений". Так, Библия, которую молодая служанка читала детям в долгие и торжественные зимние вечера, сильно способствовала соединению этих двух идей в его воображении. Эта молодая девушка, побывавшая на Востоке, говорила детям о его климате, о разнообразных оттенках восточного зноя. Там, на Востоке, в одной из тех стран, где царит вечное лето, принял свою мученическую смерть Праведник, бывший более, чем человеком... Очевидно, летом же срывали колосья в поле апостолы. А Вербное Воскресенье, Palm Sunday – не давало ли оно пищу этим мыслям? Sunday, день покоя – символ еще более глубокого покоя, недоступного человеческому сердцу; palm -пальма -слово, заключающее в себе представление о великолепии .жизни и роскоши летней природы. Близилось уже великое событие в Иерусалиме, когда наступило Вербное Воскресенье: и место действия, которое напоминает этот праздник, находилось по соседству с Иерусалимом, Иерусалим, который, подобно Дель-фам, считался центром Земли, может, во всяком случае, считаться центром в царстве Смерти: потому что если там была попрана Смерть, то ведь там же разверзлась и самая мрачная из могил. И вот, перед лицом всего великолепия чудесного летнего дня, беспощадно врывавшегося в комнату, где лежала покойница, мальчик пришел взглянуть в последний раз на дорогие черты. Он слышал от домашних, что смерть не исказила их. Да, это было то же лицо, но застывшие веки, бледные губы и окоченевшие руки жестоко поразили его; и в то время как он, словно в оцепенении, смотрел на покойницу, зашумел ветер "печальнейший ветер, когда-либо слышанный мною". Много раз с того дня -летом, в те часы, когда солнце особенно накаляет землю,– ему слышался тот же шум ветра, "тот же низкий, торжественный, мистический голос". Ведь это, прибавляет он, единственный символ Вечности, который дано различить человеческому слуху. Три раза в течение свой жизни он слышал этот шум при подобных обстоятельствах – в комнате с раскрытым настежь окном, перед телом человека, скончавшегося в летний день. И вдруг глазам его, ослепленным красотою внешней жизни, сравнивавшим блеск и славу неба с застывшим лицом покойницы, представилось странное видение. В лазури неба, как показалось ему, раскрылась галерея, своды -длинный, бесконечный путь. И душа его поднялась на голубых волнах; и эти голубые волны понеслись вместе с ним к престолу Божию, но престол удалялся вопреки его пламенным стремлениям... Посреди этого странного экстаза он вдруг забылся, а когда пришел в себя, то увидел себя сидящим у постели сестры. Так одинокий ребенок уносился к Богу– Одинокому из одиноких. Так инстинкт, лучше всякой философии, помог ему найти минутное облегчение в небесном видении. Но вот послышались шаги на лестнице, и, опасаясь, как бы его не застали в этой-комнате, он поспешно приложился к губам покойницы и потихоньку вышел. На другой день явились доктора для вскрытия тела: он не знал, для чего они собрались, и несколько часов спустя после их ухода хотел снова проскользнуть в комнату, где лежала покойная сестра; но дверь была заперта и ключ вынут. Таким образом, он был избавлен он зрелища поругания, которое служители науки нанесли останкам той, образ которой – спокойный, неподвижный, чистый, как мрамор или лед – остался нетронутым в его воображении, Затем последовали похороны – новая агония: мучительный переезд в экипаже, в обществе равнодушных людей, говоривших о вещах, совершенно чуждых его горю: наводящие ужас звуки органа, все это христианское богослужение, слишком тягостное для ребенка, которого обещания райского блаженства не могли утешить в потере сестры на земле, В церкви ему сказали, чтобы он приложил платок к глазам. Но разве нужно было притворяться огорченным и разыгрывать плакальщика – ему, который был так потрясен, что едва стоял на ногах? Расписные стекла горели в лучах солнца, и на них, во всем своем блеске, красовались апостолы и святые; позже, когда его водили в церковь, он всматривался в нераскрашенные части витражей, и глазам его представлялось удивительное видение: пушистые облака превращались в белые занавески и белые подушки, а ' на них покоились головки детей – больных, плачущих, умирающих. Кроватки их медленно поднимались к небу – к тому Богу, который так любил детей. Впоследствии три места из заупокойной службы, которые он, конечно, слышал в свое время, но слушал рассеянно и бессознательно, и которые могли бы тогда возмутить его полное скорби сердце своей суровой философией,– воскресли в его памяти во всем таинственном глубокомыслии своих напевов, говорящих о спасении, воскресении и вечности, и стали постоянной темой для его размышлений, Но раньше, задолго до этого времени, он отдался уединению со всей силой глубокой страсти, отвергающей утешение. Тишина деревенского простора, жгучие солнечные полдни, туманные часы сумерек наполняли его жутким и сладостным восторгом. Глаза его терялись в небесном пространстве, искали в лазурной глубине дорогой образ – в безумной надежде, что, быть может, ему дозволено будет появиться еще раз, К крайнему сожалению, я должен сократить ту довольно длинную часть, которая содержит в себе описание этой глубокой печали, полной неожиданных поворотов и безысходной, как лабиринт. Он взывает ко всей природе, каждый предмет становится для него воплощением одной и той же мысли. Временами на этой почве вырастают причудливые траурные цветы – печальные и роскошные; его любовно-похоронные речи нередко переходят в блестящую игру слов. Ведь и траур имеет свои украшения! И не одна только искренность этой печали волнует душу при чтении этой книги: критик испытывает какое-то своеобразное наслаждение, встречая в ней тот пламенный и нежный мистицизм, который расцветает лишь в саду римской церкви. Однако наступило время, когда эта болезненная чувствительность, питавшаяся исключительно воспоминаниями, и безграничная склонность к уединению угрожали принять опасную форму: момент решающий, критический, когда душа, объятая отчаянием, говорит себе: "Если те, кого мы любим, не могут уже прийти к нам, то кто мешает нам уйти к ним?" -когда воображение, преследуемое одними и теми же образами и как бы зачарованное, с упоением прислушивается к властному призыву могилы. К счастью для него, наступил, возраст умственного труда и неизбежных развлечений; необходимо было подчиниться требованиям жизни и готовиться к классическому образованию, На следующих, уже менее печальных страницах, мы встречаем ту же чисто женственную нежность, обращенную теперь на животных, этих интересных рабов человека – кошек, собак и вообще всех существ, которых беспрепятственно можно притеснять, мучить, порабощать. К тому же, не воплощает ли животное – своей беспечной радостью, своей непосредственностью как бы детство человека? Итак, любовь нашего юного мечтателя, распространяясь на новые объекты, оставалась верной своему первоначальному характеру: он по-прежнему любит, в более или менее совершенных формах, слабость, непосредственность, невинность. В ряду характерных черт и особенностей, которыми наделило его провидение, следует отметить чрезвычайную чуткость совести. Вместе с болезненной чувствительностью она заставляла его до крайности преувеличивать самые обыкновенные факты, и из-за самых незначительных или даже воображаемых проступков испытывать слишком реальные, к сожалению, угрызения, И вот, пусть читатель представит себе такого ребенка, лишившегося предмета своей первой и нежнейшей привязанности, болезненно склонного к уединению и совершенно одинокого; он согласится, вероятно, с тем, что многие явления, проявившиеся впоследствии в области его грез, представляют только отголоски испытаний, перенесенных в юные годы. Судьба бросила семя, опиум оплодотворил его и превратил в самую причудливую и обильную растительность. Впечатления детства – употребляя метафору, принадлежащую автору,– стали естественным коэффициентом опиума. Эта рано развившаяся особенность идеализировать каждую вещь, придавать ей сверхъестественные размеры – способность, которая культивировалась и крепла в уединении,впоследствии, в Оксфорде, под влиянием громадных доз опиума неизбежно должна была привести к страшным по силе эффектам, необычным для большинства молодых' людей его возраста. Читатель помнит, вероятно, приключения нашего героя в Галлии, его мытарства в Лондоне и, наконец, его примирение с опекунами. Теперь он в университете, он ищет опоры в науке и, тем не менее, более чем когда-либо склонный предаваться грезам, он извлекает из коварного вещества, с которым познакомился в Лондоне, ища спасения от невралгии, сильного и опасного союзника для своего слишком рано развившегося воображения, С этого момента его первое существование как бы входит во второе, сливается с ним, образуя нечто единое и глубоко ненормальное. Сколько раз во время школьных досугов он видел комнату, где покоилось тело его умершей сестры, яркое сияние летнего дня, холод смерти и бесконечный путь, уходящий в голубые небеса; потом – священника в белом стихаре у раскрытой могилы, гроб, опускаемый в землю, ибо "земля еси и в землю отыдеши"*, наконец, святых, апостолов и мучеников на расписных витражах, освещенных солнцем и образующих как бы чудесную раму для тех белых кроваток, для детских колыбелек, которые – под торжественные звуки органа совершали свое восхождение к небу! Вновь видел он все это, но видел с видоизменениями, с фан-стастическими дополнениями, в более ярких или более туманных красках. Вновь представал перед ним мир его детства, но уже во всем великолепии поэтических красок, которые привносил его обогащенный жизнью, утонченный дух, привыкший черпать свои глубочайшие наслаждения из уединения и воспоминаний о пережитом.

VIII. ОКСФОРДСКИЕ ВИДЕНИЯ

1. ПАЛИМПСЕСТ

(пергамент, с которого стерт первоначальный текст, чтобы писать на нем снова) "Что такое мозг человеческий, как не обширный и естественный палимпсест? Мой мозг – палимпсест, и ваш также, читатель. Бесчисленные наслоения мыслей, . образов, чувств, тихо, как свет, последовательно проникали в ваш мозг. Казалось, что каждое из этих наслоений погребало под собою предыдущее. Но в действительности ни одно из них не погибло". Однако между пергаментом, на котором написаны – одна поверх Другой – греческая трагедия, монастырская легенда и рыцарская повесть, и тем божественным, созданным Богом палимпсестом, каким является наша память, существует то различие, что первый представляет собою гротеск, фантастический хаос, столкновение разнородных элементов, тогда как во втором неизбежное влияние темперамента устанавливает гармонию между самыми разнокалиберными элементами, Как бы противоречиво ни было то или другое человеческое существование, человеческая природа не перестает быть единою. Все отзвуки памяти если бы их можно было пробудить одновременно образовали бы собою стройный хор, утешительный или скорбный, но логичный и гармоничный. Часто бывало, что люди, внезапно подвергшиеся несчастному случаю, например захлебнувшиеся в воде и чудом избежавшие смерти, мгновенно видели перед собой всю свою прошлую жизнь. Время уничтожалось, и в несколько секунд в сознании их проходили образы и чувства, наполнявшие собою долгие годы жизни. И что всего удивительнее в этом – так это даже не одновременность стольких явлений, совершавшихся прежде в определенной последовательности, а восстановление всего того, что было уже совершенно позабыто человеком, но что он, однако, вынужден признать своим. Забвение является, следовательно, лишь временным; и в торжественных случаях, как, например, перед смертью, или под влиянием возбуждения, вызываемого опиумом, весь огромный, сложный свиток нашей памяти мгновенно развертывается во всю длину, со всеми наслоениями умерших чувств, таинственно набальзамированных так называемым забвением. Гениальный человек, страдающий меланхолией, мизантроп, желающий отомстить несправедливости века, в один прекрасный день бросает в огонь все свои еще ненапечатанные рукописи, И когда его упрекают за эту ужасную жертву, принесенную на алтарь ненависти и уничтожившую все то, с чем были связаны его собственные надежды, он отвечает: "И что же! Ведь самое главное -то, что эти вещи были созданы; они созданы, значит, они существуют!" Всякую созданную вещь он признавал неуничтожимою. С еще большей очевидностью эта идея применима ко всем нашим мыслям, ко всем нашим – добрым или злым поступкам! И если в этом веровании мы находим нечто бесконечно утешительное для себя, когда наше сознание обращается к той стороне нашего существа, которая доставляет нам удовлетворение, то не обратится ли оно в нечто беспредельно страшное, когда наше сознание неизбежно должно будет заглянуть в ту часть нашей души, которая не может внушить нам ничего, кроме ужаса? В области духа, как и материи, ничто не пропадает Точно так же, как всякое наше действие, брошенное в вихри мировой деятельности, является само по себе невозвратным и непоправимым независимо от того, каковы были его последствия,точно так же и всякая наша мысль является неистребимой. Палимпсест нашей памяти -наразрушим! "Да, читатель, бесчисленны поэмы радости или печали, начертанные одна поверх другой на свитке вашего мозга, и подобно листве в девственных лесах, подобно нетающим снегам Гималаев, подобно лучам света, падающим на то, что уже освещено, накапливаются Друг на друге их наслоения, и каждый слой в свое время прикрывается забвением. Но в час смерти или просто в лихорадочном жару, или под влиянием опиума все эти поэмы могут вновь ожить и приобрести силу. Они не умерли, они спят. Вы думаете, что греческая трагедия была стерта и заменена легендой монаха, а легенда монаха стерта и заменена рыцарским романом; но ?это не так. По мере того, как человеческое существо продвигается по жизни, роман, который восхищал его в юности, легендарное сказание, обольщавшее его в детстве, бледнеют и меркнут сами собой. Но глубокие трагедии детства – минуты, когда детские руки отторгались от шеи матери, детские уста, навсегда лишенные поцелуев сестер – живы, вечно живы, скрытые под другими сказаниями палимпсеста. Ни страсть, ни болезнь не обладают достаточно едкими средствами, чтобы выжечь их бессмертные следы".

2. ЛЕВАНА И НАШИ МАТЕРИ ПЕЧАЛИ

"Часто в Оксфорде я видел во сне Левану. Я знал ее по римским символам". Но что такое Левана? Это римская богиня, покровительствовавшая ребенку в первые часы его жизни и, так сказать, облачавшая его человеческим достоинством. "Тотчас после рождения, когда ребенок впервые вдыхал в себя нечистый воздух нашей планеты, его клали на землю. Но почти тотчас же, во избежание того, чтобы столь высокое создание осталось – долее одного мгновения – пресмыкающимся по земле, отец, как представитель богини Леваны, или какой-нибудь близкий родственник, или доверенный отца, поднимал его, приказывал ему смотреть вверх, как это подобает владыке мира, и поворачивал его лицом к звездам, как бы говоря в сердце своем: "Созерцайте того, кто выше вас!" Этот символический обряд выполнял назначение Леваны, И эта таинственная богиня, никогда не открывавшая своего лика (она открывала его только мне, в моих сновидениях) и всегда действовавшая через своих представителей, получила свое имя от латинского глагола levare – поднимать, держать в воздухе. Естественно, что некоторые видели в Леване как бы попечительную власть, наблюдавшую за воспитанием детей и направляющую их. Но не думайте, что речь идет здесь о той педагогике, которая связана только с азбукой и грамматикой; здесь имеется в виду сложная система центральных сил, скрытых в глубине человеческой жизни и неустанно работающих в детях, постепенно поучая их познавать страсть, борьбу, искушение, силу сопротивления". Левана облагораживает человеческое существо, которое она опекает, но прибегает для этого к самым жестоким средствам. Она строга и сурова, .эта благостная воспитательница, и из всех способов, особенно охотно применяемых ею для усовершенствования человеческого существа, наиболее излюбленным ею является страданье. Три богини подчинены ей, и через них-то приводит она в исполнение свои таинственные предначертания. Подобно тому, как существуют три Грации, три Парки, три Фурии, а в начале было и три Музы, существуют и три богини печали, Это и есть наши Матери Печали. Я часто видел их беседующими с Леваной, а иногда они даже говорили обо мне. Так, значит, они говорят? О, нет. Эти величавые видения пренебрегают нашим немощным языком. Правда, они могут произносить слова устами человека, обитая в человеческом сердце; но между собою они не пользуются речью, не издают ни звука; вечное молчание царит в их владениях... Старшая из трех сестер зовется Mater Lachrymarum – Матерь Слез. Это она бредит и стонет день и ночь, сокрушаясь об исчезнувших с лица земли. Это она пребывала в Риме в то время, как раздавались там плач и рыдания,вопль Рахили, плакавшей о детях своих и не желавшей утешиться. Это она была в Вифлееме в ту ночь, когда меч Ирода истребил всех младенцев в убежищах их... Взор ее то кроток, то пронзителен, то дико блуждает, то меркнет, как во сне; глаза ее часто устремлены к облакам, часто посылают проклятия Небу. На голове ее -диадема. И я знаю из детских воспоминаний, что она может нестись на вихрях, прислушиваясь к рыданию литаний или грому органа, или же созерцая нагромождение и распадение летних облаков. Эта старшая сестра носит у пояса своего ключи, отмыкающие то, что недоступно ключам самого папы, и проникает при помощи их во все хижины и во все дворцы. Это она, я знаю, сидела все прошлое лето у изголовья слепого нищего,-того, с которым я так любил беседовать, кроткая восьмилетняя дочь которого восхищенно глядела на карусели, но подавляла искушение и уходила, чтобы целыми днями бродить по пыльным дорогам со своим несчастным отцом. За это Бог ниспослал ей великую награду. Весною того года, как раз в то время, когда сама она начинала расцветать, он призвал ее к Себе. Слепой отец не перестает плакать о ней, и по ночам ему снится, что он все еще держит в руке ее ручку, водившую его, и он просыпается во тьме, которая стала для него еще более страшной и глубокой тьмою... При помощи этих ключей проникает Матерь Слез сумрачным призраком в жилище мужчин, которые не спят, женщин, которые не спят, детей, которые не спят – от Ганга и до Нила, от Нила до Миссисипи, И так как она родилась первою, и царство ее самое обширное из трех – мы увенчаем ее именем Мадонны. Вторая сестра называется Mater Suspiriorum – Матерь Вздохов. Она никогда не возносится на облака и не летает на крыльях ветра. Чело ее не увенчано диадемой. Глаза ее, если бы мы могли заглянуть в них, не показались бы нам ни кроткими, ни острыми, ничего нельзя было бы прочесть в них, ничего узреть в них, кроме смутного хаоса полумертвых снов и обрывков позабытого бреда. Она никогда не поднимает глаз, и голова ее, обернутая лохмотьями тюрбана, всегда клонится долу и глядит в землю. Она не плачет, не стонет. По временам только она неслышно вздыхает. Сестра ее, Мадонна, бывает иногда бурной и судорожно гневной, проклиная Небо и требуя возвращения любимых ею. Но Мать Вздохов никогда не кричит, не клянет, никогда не помышляет о возмущении. Она покорна до самоотрицания. Это покорность существ, не имеющих надежды. Если она порой и ропщет тихонько, то лишь в уединенных местах, столь же печальных, как она сама, на развалинах городов, и когда солнце ушло на покой. Эта сестра посетительница парии*, еврея, раба, гребущего на галерах, женщины, сидящей в потемках, не знающей любви и не имеющей, куда преклонить голову, лишенной даже надежды, которая осветила бы ее одиночество; всякого узника, томящегося в своей келье; всех тех, кто обманут, и тех, кто унижен; тех, которые отвержены законом предрассудков и детей, несущих на себе тяжкое наследие отцов. Всех их сопровождает Матерь Вздохов. Она тоже носит при себе ключ, но он ей совсем не нужен. Потому что она владычествует, главным образом, посреди палаток племени Сима и посреди бездомных скитальцев всех стран земли. Порою, однако, она находит свои алтари и между сильными мира сего, и даже в славной Англии можно встретить людей, которые перед лицом света поднимают голову, как горделивый олень, но втайне уже отмечены ее печатью. Но третья сестра и самая младшая?.. Те! О ней можно говорить только вполголоса. Царство ее невелико; иначе ни одна живая тварь не могла бы существовать на земле: но зато здесь власть ее беспредельна. Несмотря на тройную креповую вуаль, которой она окутывает свою высоко запрокинутую голову, можно подсмотреть дикий блеск ее глаз, огонь отчаяния, пылающий в них утром и вечером, днем и ночью, в час прилива и в час отлива. Она не хочет и слышать о Боге. Она – мать безумия и советчица самоубийц... Мадонна ходит неровною поступью, скорой или медленной, но всегда исполненной трагической грации. Матерь Вздохов скользит робко и осторожно. Но младшая из сестер двигается так, что невозможно предвидеть ее движений; она крадется и прыгает, как тигр. У нее нет ключа, ибо, хотя она и редко посещает людей, но когда ей бывает дозволено приблизиться к какой-нибудь двери, она кидается и взламывает ее. Имя ее Mater Tenebrarum – Мать Тьмы. Таковы были Эвмениды или Милостивые Богини (как выражалась в древности лесть, внушенная страхом), преследовавшие меня в моих оксфордских снах, Мадонна делала таинственные знаки рукой. Она прикасалась к голове моей и подзывала пальцем Матерь Вздохов, и все эти знаки ее, непостижимые для человека иначе, как во сне, можно было истолковать так; "Смотри! Вот тот, кого я с детства обрекла моим алтарям. Я избрала его своим любимцем. Я совратила, я соблазнила его: с высоты небес я привлекла к себе его сердце. Я сделала его идолопоклонником, наполнила его желаниями и томлениями: он стал поклоняться земному праху и источенной червями гробнице. Священной для него была эта гробница, отрадным сумрак ее, святым – совершавшееся в ней тление. Для тебя приготовила я его, этого молодого идолопоклонника, милая, кроткая Сестра Вздохов! Возьми же его, заключи в сердце своем и приготовь для нашей страшной Сестры. А ты,-обратилась она к Матери Тьмы,– прими его от нее. Возложи на голову его свой тяжелый скипетр. Не допусти, чтобы нежная женщина сидела по ночам у его изголовья. Изгони из него даже проблески надежды, иссуши бальзамы любви, ожги его потоком слез; прокляни его, как ты одна умеешь проклинать, Тогда выйдет он совершенным из очистительного огня, и раскроются перед ним вещи невиданные, зрелища страшные и тайны невыразимые. Тогда сможет он прочесть истины древние печальные истины, великие, ужасные истины. Так воскреснет он прежде, чем умрет. И исполнится назначение наше, завещанное нам Богом,– терзать его сердце до тех пор, пока не раскроются возможности его духа"".

3. БРОККЕНСКОЕ ПРИВИДЕНИЕ

В чудесное ясное воскресенье, в праздник Троицы, поднимемся на Броккен. Какая ослепительная заря на безоблачном небе! Иногда, однако, апрель делает свои последние набеги на возрожденную весну и обдает ее своими капризными ливнями. Взберемся на самую вершину горы; такое утро наверняка позволит нам познакомиться с знаменитым Броккенским привидением. Привидение это так долго жило среди языческих колдунов, столько раз присутствовало при поклонении всякой нечисти, что сердце его, быть может, развратилось, а вера поколебалась. Прежде всего, попробуйте перекреститься и посмотреть, захочет ли оно сделать то же самое, В самом деле, оно перекрестилось; но сеть приближающегося ливня, застилая очертания предметов, придает ему вид человека, исполняющего свой долг нехотя или небрежно. Сделайте еще один опыт: сорвите один из этих анемонов, которые назывались в былое время цветами колдуна и, быть может, играли роль в этих ужасных, порожденных страхом обрядах. Положите цветок на этот камень, напоминающий по форме языческий жертвенник, станьте на колени и, подняв правьте руку, произнесите: "Отче наш, иже еси на небесех!.. Я, слуга Твой, и это черное привидение, которое сегодня, в день Троицы, я сделал своим слугою на этот час, мы поклоняемся Тебе перед этим алтарем, возвращенным истинной вере!" Смотрите! Привидение тоже срывает цветок и кладет его на .жертвенник; оно преклоняет колени и воздевает правую руку к Богу, Правда, оно хранит молчание, но и немые могут служить Богу достойным образом, Быть может, однако, вы думаете, что это видение, привыкнув издавна к слепому поклонению, готово послушно следовать предписанию всех возможных культов и что его неразборчивость отнимает всякую цену у его поклонения. Поищем другого способа проверить природу этого странного призрака. Каждому приходилось в детстве испытать какое-нибудь невыразимое страдание, пройти через беспросветное отчаяние – то молчаливое отчаяние, которое плачет, спустив на лицо покрывало, как Иудея на римских медалях, печально сидящая под тенью пальмы. Покройте себе голову в память об этом великом горе, Броккенский призрак тоже покрыл свою голову, словно у него человеческое сердце и он хочет передать молчаливым символом воспоминание о каком-то великом горе, которое не может быть выражено словами. "Этот опыт является решающим. Вы знаете теперь, что призрак – это не что иное, как ваше собственное отражение и что, обращая к нему выражение своих затаенных чувств, вы найдете в нем символическое зеркало, в котором отражается при свете дня то, что иначе навсегда осталось бы скрытым". Опиоман также имеет подле себя Сумрачного Истолкователя, который находится в том же отношении к его уму, как Броккенское видение к путешественнику. Иногда видение застилается и искажается бурями, туманами и дождями; точно так же и Таинственный Истолкователь примешивает иногда к своей отражательной природе некоторые посторонние черты. "Обычно он говорит только то, что я сам говорил себе наяву, предаваясь размышлениям, достаточно глубоким для того, чтобы следы их запечатлелись в моем сердце. Но иногда слова его искажаются, как и его лицо, и кажутся мне не выражающими того, что я хотел бы сказать. Ни один человек не может отдать себе полного отчета в том, что творится во сне. Я думаю, что в целом этот призрак есть верное отражение меня самого; но время от времени он подвергается влиянию доброго Фантазуса, бога, царящего над нашими снами". Можно было бы сказать, что он имеет нечто общее с хором греческой трагедии, который часто выражает скрытые мысли главного героя,– скрытые от него самого или недостаточно ' уяснившиеся – и открывает перед ним смысл будущего или прошедшего, чтобы оправдать веления Судьбы или успокоить его душевные муки, словом, подсказывает несчастному то, что и сам он мог бы сказать себе, если бы только его сердце оставило ему время для размышлений.

4. САВАННАЛАМАР

К этой галерее меланхолических картин, широких и волнующих аллегорий скорби, в которых для меня (не знаю, так ли это для читателя, который видит их только в сокращении) заключается столько же музыкальной, сколько и живописной прелести, нужно прибавить еще один отрывок, представляющийся как бы финалом широкой симфонии. "Бог поразил Саванналамар и в одну ночь, низвергнув его с тверди берега, погрузил его, со всеми его еще не пошатнувшимися памятниками и спящим населением, на коралловое ложе Океана. Бог сказал: "Я засыпал пеплом Помпею и на семнадцать веков сокрыл ее от глаз людских; я погружу в воду этот город, но не скрою его. Да послужит он памятником моего непонятного гнева для грядущих поколений, схороненный в лазоревом свете волн, ибо я помещу его под хрустальными сводами моих -южным морей". И часто в тихую, ясную погоду проезжающие моряки видят сквозь толщу прозрачных вод этот безмолвный город, словно сохраняемый под стеклянным колоколом и ясно различают его площади и террасы, могут пересчитать ворота его стен и колокольни церквей. "Огромное кладбище, приковывающее взор, как волшебное отображение человеческой жизни, нерушимо покоится в подводных глубинах, вдали от бурь, раздирающих нашу атмосферу". Много раз, вместе со своим Мрачным Истолкователем, посетил он во сне Саванйаламар в его нетронутом запустении, Вместе заглядывали они на колокольни, где неподвижные колокола напрасно ждали звона, возвещающего о бракосочетаниях; подходили к органам, которые не воспевали более небесных радостей и не оплакивали людских печалей; вместе бродили по безмолвным спальням, где спали вечным сном дети – в то время, как на земле сменилось уже пять поколений. "Они ждут небесной зари,-тихо проговорил Мрачный Истолкователь,– и когда займется эта заря, колокола и органы воспоют песнь ликования, которая откликнется в самом Раю". Потом, обернувшись ко мне, он сказал: "Грустно и печально все это, но если бы не так велико было бедствие, не исполнился бы замысел Божий. Пойми это хорошенько... Мгновенье настоящего не больше математической точки, и даже эта точка успеет исчезнуть тысячу раз прежде, чем мы осознали ее рождение. В настоящем все закончено, и это законченное, конечное бесконечно только в быстроте своего бега к смерти. Но в Боге нет ничего конечного; в Боге нет ничего преходящего; в Боге нет ничего, стремящегося к смерти. А из этого следует, что для Бога нет настоящего. Для Бога настоящее – это будущее, и ради этого будущего он жертвует настоящим человека. Вот почему он действует землетрясениями. Вот почему он поучает страданиями. О, глубоки следы, оставляемые землетрясением! О, глубока (тут голос его загремел, как Sanctus церковного хора), глубока борозда, проводимая страданием. Но не меньше того нужно, чтобы вспахать пашню Господа. На одной ночи землетрясения он выстраивает человеку чудесное жилище на тысячу лет. И на страданиях дитяти выращивает обильную духовную жатву, которую не собрать было бы иначе. Менее острым плугом не поднять было бы каменистую почву. Земле, нашей планете, обиталищу человеческому, нужны сотрясения, и еще нужнее бывает страдание, это могущественнейшее оружие Божье. Да (и при этом он торжественно посмотрел на меня), страдание необходимо таинственным детям земли!""


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю