Текст книги "Двадцать минут"
Автор книги: Север Гансовский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Север Гансовский
Двадцать минут
1941 год…
23 ноября, холодное, жестокое, бесприютное, катило с востока на запад. Над Сибирью занимался серый рассвет, с военных заводов и шахт выходила измученная, натруженная ночная смена, встречаясь с идущей на работу утренней. В спецовках и ватниках люди останавливались возле репродукторов послушать сообщение «От Советского информбюро». В военной сводке не было ничего обнадеживающего: «Тяжелые бои на Центральном фронте. Враг рвется к Москве».
Люди молча смотрели в глаза друг другу – что же будет?
А над Европой еще стояла тьма. Спали в городах, воинских частях, концлагерях и маленьких сельских домиках. В Чернинском дворце в оккупированной Праге начиналось важное заседание под председательством Рейнгарда Гейдриха, недавно назначенного имперским протектором Чехии и Моравии. В зал заседаний входили генералы и высокие чины фашистской партии. Каждому на подпись давался протокол о чрезвычайной, строжайшей секретности того, что будет здесь сказано, – вторую подпись все должны были оставить на этом листе, когда заседание окончится. Сам Гейдрих, подтянутый, с острым взглядом, прохаживался в соседнем кабинете, готовясь к докладу.
Несмотря на поздний час «трудились» и в варшавском гестапо. Днем им удалось обнаружить подпольную кондитерскую. Случай был серьезным – под страхом смертной казни полякам запрещалось изготовлять, продавать и есть белый хлеб. К следователю на допрос ввели одного из преступников – худого, бледного шестнадцатилетнего юношу по имени Юзеф Зелинский.
Яркий свет горел во всех отсеках линкора «Тирпиц», стоявшего у причала в Вильгельмсхафене. Неделю назад в главном штабе было решено, что корабль выйдет в норвежские воды, чтобы отвлечь британский большой флот из Атлантики и Средиземного моря. «Тирпиц» готовили к плаванью в полярных условиях. Вахтенный офицер обходил судно. Восемь пятнадцатидюймовых орудий, двенадцать девятидюймовых, противовоздушное вооружение в восемьдесят стволов. Все здесь было законченных, отработанных форм, и все – от сложнейших приборов управления огнем до простого блока на лебедке – было сделано по-немецки аккуратно, взаимодействовало с предельной точностью.
Офицер поднялся на мостик и посмотрел на звезды. Он понимал, что вся Германия сейчас – такой же стальной гигант, изготовившийся поразить врага.
В Бухенвальде к тем же звездам поднял голову и заключенный № 1548, серой, почти бесплотной тенью выбравшийся в своей полосатой робе из третьего барака. Перед ним простирался тщательно выметенный плац для перекличек, с виселицей и «козлом» для порки в дальнем краю. Чуть дымилась труба крематория, пулеметные вышки заливали лагерь светом прожекторов. Тяжким запахом несло со стороны отстойника нечистот; из собачьего питомника едва слышно донесся лай сторожевых овчарок. Порядок и чистота господствовали кругом, но то была грязная чистота, пахнущая трупами и формалином, как в морге. Вечером комендант через микрофон у главных ворот объявил, что победоносный вермахт окружил и уничтожил последние крупные силы русских на подступах к большевистской столице. № 1548 смотрел в небо, ему не хотелось быть на земле.
К «волчьему окопу», затерянному в Восточной Пруссии в глуши Мазурских болот, приближался «юнкерс-52», вылетевший из Малоярославца. Внизу было темно, как над обычным лесом, но штурман знал, что мрак обманчив, что тысяча зенитных орудий, полмиллиона мин, колючая проволока, пулеметы и отборные войска охраняют руководящий центр империи. Гудели моторы, стрелки трепетали на светящихся циферблатах, а внизу в это время тот, кто ждал единственного пассажира «юнкерса», Адольф Гитлер, встал из-за стола в рабочем кабинете. Было 0.01 ночи, только что ушло 22 ноября, заполненное трудами. Титаническую тяжесть ощущал на своих плечах человек в глубоком, со стенами восьмиметровой толщины бункере. В «гениальных озарениях», постоянно навещающих его (как, например, решение захватить Норвегию или нанести удар Франции через Арденны), он видел голос самой Истории, Судьбы. Но даже ближайшим его сподвижникам не дано этого постигнуть. Они не сознавали, что он, фюрер, никогда не ошибается, что задержка в русской кампании вызвана не ожесточенным сопротивлением красных, а тем, что от фельдмаршала и до последнего подносчика снарядов не все прониклись его, фюрера, волей к победе… «Шипы для гусениц!» Он пожал плечами, вспомнив, как Гудериан, ссылаясь на гололед, настаивал на оборудовании танков шипами. Разве в этом было дело?.. Еще в октябре, когда он принял решение наступать на Москву, штаб пытался убедить его не распылять силы, отказаться от наступления на юге СССР. Он настоял на своем, и вот только что Клейст вошел в Ростов, открыв путь к Кавказу. А под русской столицей сосредоточена величайшая бронированная армада, какую видел мир: 4-я танковая армия Гопнера, 3-я – Гота, 2-я панцирная группа Гудериана, наступающая через Тулу, войска фельдмаршала Клюге. И разведка доносит, что у противника нет ни боеспособных частей, ни резервов… Гитлер подошел к карте – в ее масштабе эти 30–40 километров, отделяющие линию фронта от пригородов Москвы, были ничем. Он подумал, что не ошибся, сказав 29 сентября своему народу, что Россия пала и никогда не поднимется. Пришло время отдохнуть, но он намеревался еще принять вылетевшего к нему офицера связи от командующего московской операцией и лично убедиться в готовности войск завтра достигнуть цели. Посмотрел на часы – оставалось восемь минут до назначенной аудиенции, – открыл дверь кабинета, повернулся к дежурившему в приемной адъютанту, чтоб тот накинул на него плащ, пошел узким извилистым коридором, облицованным стальными плитами, где за каждым поворотом была ниша, а в ней – неподвижный, как статуя, страж. Наверху дул ветер, синий свет едва обрисовывал во мраке контур бетонных бункеров, блиндажи с пулеметными прорезями и наружных, застывших, тоже напоминающих изваяние, часовых. Ближний отрывистым жестом, как механизм, поднял руку и опустил ее.
Рокот моторов послышался сверху. «Юнкерс», сопровождаемый двумя истребителями, шел на посадку. Офицеру, прибывшему от фельдмаршала Клюге, оставалось как раз семь минут, чтоб по аллее из колючей проволоки дойти до бункера № 1 и спуститься вниз к приемной. Гитлер повернулся к востоку и представил себе того советского солдата, который еще отделяет фашистское государство от окончательной победы. Если бы можно было ударить во врага не пулей, не корпусом танка, а тем, что сильнее, – его, фюрера, энергией! Он жестоко всматривался в темноту, посылая туда через тысячи километров над черными лесами, замерзшими равнинами, над реками и холмами, импульс своей беспощадной воли. Разве выдержит ее тот – невидимый?..
Со вчерашнего утра вьюжило, много прибавило снегу, но днем метель кончилась, стал постепенно забирать мороз и к ночи вошел в полную силу. Миша Андреев, стоявший с винтовкой у полуразрушенного здания почты, не замечал холода. Он был тут один на часах, лейтенант и весь взвод ушли в покинутый жителями городок – посмотреть, нет ли здесь еще какой-нибудь воинской части. Уже ясно было, правда, что нет.
Рядом дымился, догорая, деревянный дом. Пламя освещало снег, кое-где покрытый пеплом, и разбросанные черные головешки. Это место было единственно светлым, а кругом лежали тьма и неизвестность – незнакомые темные рощи и поля впереди, незнакомый городок сзади. Еще недавно Андрееву беззащитно и жутко было бы в такой обстановке одному, но за последние недели, пока они выбирались из окружения, он ко всему привык. Хотелось есть, но нечего было. Днем, когда проходили через деревню, затерянную в лесу, Миша забежал в дом, еще не остывший, хранящий тепло, на столе увидел кувшин молока, только час или два назад может быть сдоенного. Уже присел, чтоб выпить, но стало стыдно, как будто пользуешься чужой бедой.
Впрочем, мысли о еде лишь на миг всплывали и тотчас забывались. Андреев напряженно думал, но не о Гитлере – он и представления не имел о главной ставке фюрера под Растенбургом и вообще забыл, кто у них там главный, даже не о конкретном противнике – о немцах, которые заняли Березовку здесь рядом, а о самом себе. Ему было обидно и мучительно, что он не может соединить в одно две жизни – свою довоенную московскую и сегодняшнюю военную жизнь. Там в прошлом остались университетские аудитории напротив Кремля, где он был не последним, улица Арбат вся в знакомых магазинных витринах, комната в коммунальной квартире – мать у зеленого абажура проверяет школьные тетрадки учеников, а он сам на диване разбирает интегралы Лебега. Поздно вечером приходил друг, Федя Головин из соседнего подъезда, вдвоем они шли на кухню и, усевшись за стол соседки, беседовали часами напролет о Есенине, о великих математиках, о Рембрандте, об Испании – все говорили, говорили… А здесь было так, что ничего не успеешь обдумать, не осознаешь. Все происходило очень быстро. Начинался бой – только станешь прикидывать, что делать и как победить, вдруг выяснялось, что обошли и танки рычат уже сзади. И все в спешке. Иногда ему казалось, что, если б война остановилась ненадолго, он бы во всем разобрался и приспособился. Но война не останавливалась, и Андреев двигался в ней, как в полусне. Он помнил, когда началось это состояние, когда жизнь как бы разрубилась пополам Еще они были не на самой передовой, но торопились к холмам, откуда доносились выстрелы. Быстро шли дорогой среди неубранных полей и увидели лежащего у ржи человека. Он не повернулся к ним, не поднял головы, ничего не сказал, не двинулся. И вдруг кто-то сказал: «Убитый». Мишу как громом ударило. Человек, которого лишили жизни, который перестал существовать, сделался неподвижной большой куклой, хотя еще только что был чьим-то отцом, братом, знакомым… Это огромное и страшное надо было понять, продумать до конца. Но как раз некогда было – тут же они вступили в свой первый бой. И так оно пошло. Внешне-то Миша был, как все, но внутри росла и росла груда неразобранного. Он чувствовал себя ущербным. Ему казалось, что вся его прошлая жизнь со многим радостным и светлым была неправильной – ведь она не подготовила его к трудному часу, и ничего из довоенного не годилось сейчас. Вместе с тем Миша с завистью убеждался, что многие бойцы взвода не мучились раздвоенностью, принимали все, как оно шло. Для комсорга Коли Зайцева, для лейтенанта Леши – он тоже был москвич, с Арбата, и в особенности для рослого, ловкого солдата Ефремова жизнь не делилась на «раньше» и «теперь». Но Колю Зайцева убило, с Лешей не получалось поговорить, а Ефремов был Мише неприятен какой-то своей самоуверенностью. Ефремов приблудился ко взводу в лесу после боя под Ершовкой. Постоянно у него за плечами висел тяжеленный вещмешок, а на лице всегда сохранялось такое выражение, будто он давно уже знал, что все вот так получится, как получилось.
Сейчас Миша был даже доволен, что один здесь среди ночи. Страшно важно было соединить две половины своей жизни. Ему казалось, что растерянность и сумятица в его душе как-то влияют на общее положение дел, что если ему удастся все понять и расставить по местам, то и на фронте все пойдет лучше.
Он так задумался, что не сразу заметил появившуюся невдалеке со стороны поля темную фигуру. Вскинул винтовку и отступил за дом.
– Стой! Кто идет?
Но это был Николай, парень из их взвода, которого лейтенант поставил на развилке дорог. Он подошел поеживаясь.
– Ну как тут, спокойно?
– Да, я туда дальше ходил, смотрел.
– Лейтенант сюда придет с ребятами? – Николай, маленький, щуплый, замерзший, говорил тихо, как будто немцы были здесь в двух шагах и могли подслушать.
– Ага. У почты здесь приказал собираться. Тут в подвале печка. Я досок собрал, затопим.
Николай, притопывая, передернул плечами.
– Мороз как жмет… Ничего у вас нового?
Он три часа провел в поле один и надеялся, что за это время произошло что-нибудь хорошее. Например, удалось найти своих. Или – еще лучше – советские войска перешли в наступление и гонят фашистов. Но Миша его разочаровал:
– Так, ничего… Двое еще присоединились, из окружения вышли. Из Двести десятой дивизии, с разных полков. Один спит прямо на ходу. И мальчишка сюда пришел, гражданский, местный. – Он вспомнил, как этот мальчишка робко окликал его издали. – Из Березовки. Там немцы.
Николай вскинул на него глаза:
– Ну и что?
– Ничего. Послал к лейтенанту.
– А про немцев он говорил что-нибудь?
– Я не спрашивал. Послал к лейтенанту. – Миша отвечал нарочито равнодушно. Ему жалко было, что Николай прервал его мысли, и, кроме того, он хотел показать, что не боится, что неинтересно ему даже узнать, как эти немцы выглядят. Он и в самом деле не боялся. Дело было не в фашистах. Его гораздо больше угнетала своя растерянность.
Помолчали. Слышался треск стихающего пожара. Ночь и неизвестность окружали их, и все-таки там, за темным полем, действительно были фашистские войска, которые все приближались и приближались к Москве.
Николай спросил совсем тихо:
– Слушай, Миша, а тебе страшно?
– Нет. Но знаешь, – он начал было объяснять, но потом запнулся, сомневаясь, поймет ли Николай. – Но знаешь, такое ощущение, как будто все это нереально. Что вот война, что немцы до Москвы дошли. Я как-то не совсем верю. Все кажется, что это сон или книгу читаю.
Но Николай понял.
– У меня то же самое. Как будто все не со мной происходит, а с кем-то другим. И я смотрю со стороны.
Им обоим теплее стало от этого общего чувства, и Миша переступил ближе к Николаю.
– Слушай, а какое сегодня число?
– Двадцать первое… Или, скорее, двадцать второе. Я знаю, почему ты спросил.
– Почему?
– Ну, Ефремов утром говорил, помнишь? Немцы листовки кидают, что двадцать третьего в Москву войдут. Завтра то есть или уже сегодня.
Миша покачал головой. Значит, Ефремов подбирает фашистские листовки. Он и сам поднял было одну перед боем у Воскресенского. Просто из любопытства. Но Коля Зайцев, комсорг, сказал: «Неужели будешь читать эту гадость?» А Ефремов, выходит, читает и даже другим рассказывает.
Помолчали. Николаю не хотелось уходить, он начал новое.
– А Нина здорово держится. Молодец девчонка, да?.. – Потом он обернулся. – Вроде идет кто-то… Ефремов.
Ефремов приближался со стороны городка. Его узкие, прищуренные глаза скользнули по лицам Миши и Николая. Он со свистом втянул воздух сквозь зубы.
– Мороз дает. Нам же, между прочим, минус – танки у немца вязнуть, не будут… Черт, холодрыга какой! Сала, что ли, съесть, погреться? – Он вынул из кармана кусок сала прямо с табачными крошками, осмотрел, обдул и откусил. – Лейтенант меня не спрашивал? Ну что, студенты, поняли, какая она – война? Лейтенант меня не спрашивал?
Это он обращался к Мише, а тому не хотелось отвечать. Он спрашивал себя, почему другие не замечают, насколько все оскорбительно в Ефремове. Каждый жест, каждое слово. Николай не студент, но Ефремов назвал его так за худобу и щуплость. Насчет войны спрашивает так, будто он им еще годы назад говорил, какая она будет, а они не верили и только теперь, наконец, убедились. Подошел, сам ест, а другим не предлагает.
Ефремов как будто прочел его мысли:
– Сала хочешь? Замерз небось?
– Нет, – буркнул Миша. Это тоже было гнусно – ему предлагать, а Николаю нет. Почему-то другие не замечали таких вещей. Смеялись глупым шуткам Ефремова, кивали и равнодушно соглашались, когда он говорил что-нибудь свое, самоуверенное
– А то возьми кусочек. Потом не дам.
Николай отвернулся и пошел прочь.
– Не надо, – сказал Миша. – Не хочу, спасибо.
Ефремов вдруг обозлился.
– «Спасибо», – повторил он с неожиданной ненавистью. – «Спасибо», «пожалста», – интеллигенция. Уже пол-России отдали, а все «пожалста».
– Не бойся, не отдали, – сказал Миша.
– А куда дальше-то? Вот ты с чем воюешь? – Он показал на Мишину винтовку. – С палкой. А у немца автомат.
– Знаешь что! – Мише хотелось выругаться, но он сразу почувствовал, что получится как-то неумело и жалко. Сжав зубы, он отвернулся и пошел догонять Николая.
Ефремов посмотрел ему вслед.
– Черт! Вот где у меня звонари эти сидят, – Ефремов ударил себя в грудь. – Студентики и лейтенант ихний.
Душа болела у Ефремова. Им уже был придуман простой план выхода из создавшегося положения, но он чувствовал, что такие, как Миша и лейтенант, не поддержат его. И, несмотря на то, что он не собирался раскрывать им своих планов, его злило, что они смогут потом посчитать его трусом или предателем. Ему важно было всегда чувствовать себя правым, непогрешимым, и все последнее время он, сам того не замечая и даже теряя порой осторожность, старался оправдать перед другими то, что совершит в ближайшем будущем. Ефремов считал, что Красная Армия разбита и что раз так, то нечего махать кулаками. Он был местный, из этих краев призывался в армию. Здесь, неподалеку от городка, в поселке Синюхино, у него жили родственники; и он решил запастись гражданской одеждой, затаиться, переждать, пока пройдет фронт и кончится война, а там начинать жить по-новому. Но уходить лучше было, как раз когда фронт проходит через знакомую деревню, чтоб не шататься одному на советской стороне, где могли схватить как дезертира, и не попасть в плен на немецкой. Обстановка была сейчас подходящей, но в последний момент Ефремову страшновато сделалось пускаться на такое дело одному. Он искал себе кого-нибудь в компанию, решился было заговорить с санинструктором Ниной, потом стал сомневаться. Трудно было ее понять. С одной стороны, Нина вроде к «студентам» липла, но с другой – была вполне практичная девушка. Практичность же Ефремов ценил больше всего на свете.
А взвод между тем шел от центра городка к окраине, к почте. Не совсем взвод, а просто то, что осталось от роты, да еще присоединившиеся. Лейтенант впереди, остальные за ним. Днем, когда брели оврагами, а немцы обстреливали вслепую, «по площадям», маленький осколок мины попал ему в щиколотку. Нина, санинструктор, перевязала, и было хорошо, но часа два назад от ходьбы опять пошла кровь, и нога деревенела постепенно. Правда, вот уже минут пятнадцать он ощущал, что в сапоге не тепло – значит, прекратилось кровотечение.
Заметив, что лейтенант все тише идет, Нина нагнала его.
– Давай… Давайте, я еще перевяжу. Затекло, наверное. Больно?
Но он отказался. Беречь надо было индивидуальные перевязочные пакеты.
Пока шагали между темными, зияющими чернотой окон домами, короткие разговоры вспыхивали и обрывались.
Сибиряк Разуваев, стараясь попасть в ногу с Ниной, чтобы не просто молча идти, не наедине со своими мыслями, удивлялся:
– Снегу поднавалило. А я думал, под Москвой и снегу совсем не бывает.
Санинструктор обернулась.
– Ну да, не бывает. Еще как! В ноябре на демонстрацию на Красную площадь мы ходим, в это время там всегда уже снег.
И снова тишина, только поскрипывало под сапогами. Сержант Клепиков, усердный, простая душа, свернув в сторону, окликнул лейтенанта:
– Лопату взять, а? Пригодится, может, окапываться?
Лейтенант остановился.
– Нет, не надо. Если снегу накидать для маскировки, мы и так справимся, саперной.
Опять пошли. Метель улеглась, как не было. Морозная, ущербная луна склонялась к горизонту. Лейтенант посматривал по сторонам. Ясно было, что стояла тут какая-то воинская часть, но передислоцировалась. И жители все ушли. Это, впрочем, было правильно – что им тут делать?.. Потом ему пришло в голову, что если б не война, они нашли бы что делать – ведь они жили здесь.
Клепиков опять остановился.
– Провода телефонного, может, взять? Жечь будем.
– Возьми, Клепиков. Ножом отрежь, нам много не надо.
– Есть, товарищ лейтенант.
В самые трудные времена Клепиков так и сыпал ежеминутно своими: «Товарищ лейтенант… Товарищ лейтенант», показывал, что, мол, у них есть командир, все понимающий, во всем разбирающийся, и беспокоиться остальным не о чем. Но лейтенанту от этого было не легче. Не очень привык к тому, что он лейтенант. Всю ведь жизнь, до последних двух месяцев, был просто Лешкой, Лешей Федоровым или в лучшем случае «курсантом Федоровым». Он окончил училище с жаждой точно выполнять приказы начальников, быть беззаветно смелым, преданным, как учили, не щадить своей жизни. И действительно, не щадил. Под огонь так под огонь, в контратаку так в контратаку. Большего не было счастья, как отчеканить «Слушаю!» и с бодрой готовностью кидаться выполнять. Насчет самостоятельных действий думалось пока лишь применительно к будущему, когда будет больше опыта. А потом подошел один страшный момент. Они шли лесом, несли комроты. Утром жидко прозвучал винтовочный залп, стайка пуль унеслась в низкое, затянутое тучами ноябрьское небо. Бойцы смотрели на свеженасыпанный холмик, а потом подняли глаза на него, на Лешу Федорова. Низкий ельник стлался по сторонам, где-то на западе грохотали немецкие танки. Он сказал: «Ну все, пошли». И выделился среди других, стал командиром, ответственным за всех. С той поры у него половина сил уходила на то, чтоб скрыть свое состояние. Он учился-то в артиллерийском училище, а не в пехотном, и только последний месяц их спешно переквалифицировали. Изучали разделы «Рота в наступлении» и «Взвод в обороне». Но в наступление не пришлось ходить пока, а оборона была совсем не такая, как в уставе. Немцы, вместо того чтобы честно под пулеметным огнем обороняющихся короткими перебежками, падая и поднимаясь, вести дело к штыковому бою, который все и решит, высылали сначала самолет-разведчик. Покачав крыльями, он улетал, а за ним появлялись «юнкерсы» и начинали утюжить окопы бомбами. Потом невдалеке поднимался аэростат, часто-часто шлепались мины, и только после этого, поливая все автоматным огнем, так что воздух пел от пуль, двигалась пехота, да еще при поддержке танков.
Под Воскресенском остатки роты набрели на батарею противотанковых орудий, где лежали убитые бойцы расчета. С пушками лейтенант чувствовал себя увереннее – все-таки был артиллерист – и решил дать бой. Но немецкие минометчики методично одно за другим вывели из строя все три орудия, а мотоциклисты и танки отсекли половину людей, с которыми потом не пришлось и встретиться. Для Леши Федорова то была едва ли не катастрофа. Зачеркивалось его прошлое потому что всю жизнь он мечтал быть именно профессиональным военным и готовился к этому. В семье был культ отца, погибшего в конце гражданской, отцовская шашка висела в комнате на стене, постоянно напоминая, и часто-часто мальчишеские пальцы охватывали эфес. С детства книги читались почти только о битвах и великих полководцах, игры во дворе на Арбате игрались только военные. В училище Алексей подал заявление не случайно, а будучи убежден, что Родину надо умело защищать и что здесь его призвание. И вдруг оказался несостоятельным – он не знал, что очутился со своей группой на острие одного из клиньев величайшей бронированной армады, какую пока еще знал мир. А надо было командовать, действовать. Он повел остаток роты на соединение со своими. Командирское дело сосредоточил на том, чтобы винтовки были вычищены до блеска, чтобы бойцы не распускались, были аккуратны. Похудевший, суровый, не допускающий улыбки на сжатые губы, всегда официально-подтянутый, он всем видом показывал, что не знает сомнений. Но час от часу они росли. Конечно, надо было пробиваться к своим, отступая. Но сколько можно? Уже до Москвы оставалось пятьдесят или даже меньше километров. Может быть, правильнее дать бой и погибнуть? Сам он, не задумываясь, так бы и поступил. Ну, а другие девятнадцать жизней? – он ведь и за них отвечал. И что нужнее сейчас: стать намертво против все равно какой силы или вывести, сохранить бойцов? А время не ждало, фашистская армия подходила к столице. Много легче было б лейтенанту, знай он, что десятки командиров – и меньших и больших, – выбираясь из «клещей», пересекая «клинья», решали тот же вопрос.
Они вышли к почте и все вместе, уже с Ефремовым, Мишей Андреевым, спустились в подвал, где еще вечером решено было переночевать. Клепиков спичкой – специально для этого берег, а закуривал только от кресала – зажег кусок провода.
Нина радостно огляделась:
– Уютно даже, смотрите. Наверное, они тут все устроили себе обстрел пережидать.
В подвале по полу была навалена солома, стояли стол, длинная скамья, и труба печки-«буржуйки» выходила в окошко
Ефремов, подвигая доски к печке, сказал:
– Затопим сейчас. Будет порядок.
У него так получилось, будто он здесь приготовил дров, прибрал, а не Миша.
Лейтенант неторопливо откашлялся.
– Так… Останавливаемся здесь, отдыхаем пока. Печку можно затопить, только винтовки к огню не ставить. Борисенко!.. Пойдешь на развилку вместо Самарина. – Он подошел к столу, над которым Клепиков уже пристраивал другой кусок провода. Вынул из планшета карту, расстелил. – Где мальчик-то?.. Иди сюда.
Мальчик, в шапке-ушанке и валенках, белобрысенький, подошел к столу.
– Как тебя звать?
– Ваня.
– Так, значит, Ваня, говоришь, немцы заняли Березовку?
Ефремов положил кусок сала на стол рядом с рукой лейтенанта.
– Товарищ лейтенант, вот сала съешьте, раздобыл.
– Что?.. Сало?.. Хорошо. – Он взял сало и сразу откусил кусок. – Когда они заняли деревню?
– Утром, – ответил мальчик.
– А какая часть вошла? Пехота? Или танки тоже?
Он вынул карандаш и, продолжая жевать сало, нарисовал на карте значок.
– А сколько танков?
– Много, – сказал мальчик. – Я не считал… И вот еще что, товарищ командир. Возле деревни много наших убитых лежит. У кузницы, над рекой. Там бомбежка сильная была, И ружья валяются. Два длинных таких, вроде противотанковые… Может, вернуться, принести?
Лейтенант покачал головой.
– Не выйдет. Раз они деревню заняли, значит боевое охранение выставили. Не подойдешь. – Он вдруг осознал, что ест сало. – А что это за сало у меня? Кто принес?
Ефремов бодро отозвался:
– Я принес, товарищ лейтенант. В доме брошенном на столе лежало.
– А почему не на всех? Возьми!
– Как – не на всех? – Ефремов уже склонился над своим мешком, загораживая его широкой спиной, пряча от посторонних глаз. – Вот сейчас буду делить. – Он положил большой кусок на стол, извлек из кармана складной нож, быстрым взглядом окинул всех в подвале и, почти не примериваясь, сразу развалил сало на двадцать ровных, как свешенных, частей. – Налетай, ребята!
– Для Борисенко оставь, – сказал лейтенант.
Для Борисенко было уже оставлено. Каждый подходил и брал быстро, чтоб другим не показалось, что выбирает побольше. Последним протянул руку к столу Тищенко, самый старый из всех. Ему было тридцать семь, и во время этих скитаний он не испытывал такого волчьего постоянного голода, как молодые, двадцатилетние. Несколько минут молча жевали. Сделалось теплее, уютнее.
Потом Тищенко спросил:
– Слушай, мальчик. Значит, ты сам видел немцев? Рядом?
– Ага. Рядом.
– А какие они? Как себя ведут?
Сразу стало тихо. Все прислушивались затаив дыхание, потому что это был вопрос вопросов. Война шла на дистанции, какая-то не личная, не человеческая, противник действовал издали, огнем, но надвигался неуклонно, и поэтому болезненно любопытно было узнать, какие же там, в его рядах, люди – такие ли, как мы.
Мальчик пожал плечами.
– Не знаю… В деревню вошли, шапки всех заставили снимать.
– Зачем? – Нина оскорбленно вскинула голову. – Чтоб кланялись им?
– Не. Смотрели, кто остриженный наголо. Красноармейцев то есть искали. Одного взяли и сразу увели.
– И что с ним потом? – бросил Ефремов.
– Не знаю. Я ведь убежал… Вот к вам пришел.
Помолчали. Евсеев, рассеивая наваждение, сказал:
– Ох, спать охота! Намаялся. – Опытный солдат из тех двоих, что присоединились сегодня, он толкнул ворох соломы к стеночке – по крайней мере, не наступят, – сунул под голову жиденький вещмешок и повернулся к Клепикову, досказывая начатое еще снаружи: – Так вот я тебе говорю на своем собственном факте. В снаряде бронебойную головку заменяли на осколочную и стреляли по пехоте.
Клепиков сомневался:
– А полезет осколочная в снаряд?
– Нажали – и полезла. Дульный шомпол наставляли и били по нему. – Он закрыл глаза и через мгновенье заснул, как засыпал последние сутки везде, где останавливался хоть на минуту.
И после этого все заговорили, задвигались, устраиваясь на отдых. Только лейтенант остался у стола.
Мальчик сказал Клепикову, который представлялся ему самым добрым и простым:
– А немцы злые. Холодно им. Прыгают.
Клепиков потянул его за руку к себе.
– Жалко, между прочим, противотанковые ружья. У меня вот четыре патрона есть… Да ты садись, чего стоишь – как тебя звать, Ваня, да? Отдыхай, теперь уж будешь с нами.
Ефремов, крупный, тяжелый, двигаясь проворно, как кошка, разжигал печку. С одного удара зажег отсыревшую спичку, с одной спички запалил наколотые лучинки Все у него получалось ладно и ловко – чувствовалось, нигде не пропадет.
Санинструктор Нина опустилась на пол напротив печки, дернула Мишу за полу шинели, чтоб сел рядом. Он стоял, сняв шапку, опять задумавшись, погрузившись в одно из тех своих состояний, когда происходящее вокруг казалось нереальным. На самом ли деле это все – война, не снится ли?
– Миша…
– А? Что?
– Садись. – Она говорила шепотом. – Ты почему сало не ел?
– Не хочу.
– Я твою долю взяла. На.
И Нина тоже заставляла Мишу Андреева размышлять и размышлять. В университете к нему, задумчивому, высокому, черноволосому, с молодым пушком на верхней губе, уже присматривались девушки. Он замечал их многозначительные взгляды, чересчур оживленный смех в своем присутствии, но робел, стеснялся заговаривать. И вдруг теперь появилась Нина, которая его притягивала и отталкивала. Уж очень много в ней намешалось. Когда была серьезной и молчаливой, он смотрел искоса на розовую щеку, на карий глаз, опушенный длинными ресницами, и казалось, что все б на свете отдал, чтоб только можно было взять ее шершавую руку, подержать в своей, погладить. Но у нее все мгновенно менялось. Вдруг привязывалась к Ефремову, вызывала его на рискованные шуточки. В такие минуты Андреев ее ненавидел.
Сейчас она сказала:
– Я тебе говорю, съешь сало. Надо есть.
– Отстань.
– Приказываешь отстать?
– Нет, не приказываю.
– Просишь?
Он заговорил серьезно:
– Опять ты начинаешь. И не приказываю и не прошу. Какая ты странная! Неужели не понимаешь, что можно и не приказывать, и не просить? А просто так.
Она всплеснула руками.
– Ой, какая ж я странная? Это вы, студенты, все гордые такие, недотроги. – Она придвинулась ближе и вдруг обняла его. – Слушай, а у тебя девушка осталась в Москве?
Миша почувствовал плечом ее грудь, его в жар бросило, и он резко оттолкнул ее:
– Ну что ты! Зачем?
Она, наклонившись, смотрела снизу ему в глаза.