355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Саканский » Человек-тело (СИ) » Текст книги (страница 7)
Человек-тело (СИ)
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 03:08

Текст книги "Человек-тело (СИ)"


Автор книги: Сергей Саканский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Нонсенс. Свалят на бомжей или деревенских пацанов, которые позарились на его водку и консервы. Никто не подумает на меня. Кроме Аннушки. Поэтому-то мне и пришлось вернуться на станцию. На дачу я прошел другой дорогой.

В тот день я был вынужден устроить себе выходной: в последний раз Ильдус отобрал у меня кусочек текста. Я пил его водку и смотрел на крышу его дома из окна. Дойдя до середины второй бутылки, уснул, а проснувшись, не сразу вспомнил, что теперь свободен и снова могу спокойно работать на собственной даче. От бывшего мента Жоры никакой угрозы не может быть, хотя в последнее время они и спелись с покойным – вместе бегали, нажравшись, мимо моей калитки, орали блатные песни, дразнились, словно малые дети.

– Вот ты, например, – говорил долговязый Ильдус, нависая над маленьким Жорой, как фонарный столб, почему-то установленный непосредственно под моим окном, – о чем ты напишешь?

– Ну, не знаю, – отвечал маленький Жора, картинно разводя руками. – О жизни напишу, о борьбе с преступностью. Опыт у меня большой.

– Правильно! – повышал голос Ильдус, косясь на мое окно, за которым я сидел, уже положив ладонь на тетрадь. – Ты напишешь о жизни, о работе, о разных приключениях. О небе, о солнце, о тучах, – Ильдус поднимал голову и выставлял ладонь, будто пробуя небо на дождь. – А он напишет – знаешь о чем?

– О чем он напишет? – спрашивал Жора с каким-то даже страхом в голосе и также смотрел на мое окно, где, как я хорошо знал, проверив это при разном освещении, за тюлевыми шторами не было видно сидящего меня.

Ильдус отвечал громко, чеканно:

– О бухе, о ебле, о лесбесе.

Сцена решена в продолжительном времени, поскольку и вправду повторялась, только темы гипотетического писательства частично варьировались:

– О чем ты напишешь? О героях, о хлебе, о лесе. И я напишу об этом. А он о чем? О бухе, о ебле, о лесбесе.

Произносил он именно через «е», полагая, что оно так и пишется. Меня удивляла не столько та легкость, с которой Ильдус воображал, что они оба способны написать хоть одну фразу о чем бы то ни было, сколько это странное словосочетание. Тогда, в безынтернетном мире, он не имел и не мог иметь никакого понятия о моих произведениях последних лет, поскольку меня уже давно перестали печатать, выгнали из доверенного круга избранных, которые и вправду продолжают писать о солнце, о тучах, о героях и хлебе, правда, герои у них другие и хлеб значительно подорожал. Новое государство востребовало своих певцов, которые немедленно бросились прославлять и оправдывать очередных победителей.

– О доблестях, о подвигах, о славе… – прямо так и вижу, будто главу какого-то учебника конца двадцать первого века: «Литература уголовно-мафиозного государства».

Глядя на игры этих старившихся детей, которые специально бегали вокруг моего участка, возникая то с севера, то с юга, нарочито громко шумели, я думал, не написать мне и в самом деле – о лесбесе? О бухе у меня достаточно – целый роман о жизни и смерти интеллигентного алкаша, о ебле во многих моих произведениях прилично, а вот – о лесбосе что-то не припомню.

Гм. Я пишу исключительно из критических соображений, мое кредо описано Лермонтовым: И дерзко бросить им в лицо железный стих, облитый горечью и злостью… Как я могу ненавидеть какой-то там лесбос, когда и нормальный секс ненавижу до тошноты?

Порой эти двое совершенно наглели, когда количество водки зашкаливало. Их круглые красные рожи возникали над забором и они начинали маниакально орать:

– Писатель! Выходи, писатель! Дело есть. Выходи, бля.

Чтобы не снести им головы прямо у моего собственного порога, я покидал уютную творческую обитель и ехал в Москву. Я хорошо знал, как они будут действовать, особенно этот искушенный мент Жора. Снимут побои в травмпункте, напишут заявление. Просто-напросто избил, гадина, двух невинных стариков.

Что я им сделал? Ничего. Именно за это они меня и ненавидели – за то, что я им кое-чего не сделал, а именно: не хотел пить с ними, болтать, общаться, говорить о политике и спорте, обсуждать «Санта-Барбару»… Что там еще принято у людей? Живо интересоваться новостями, жизнью соседей и звезд, рассказывать друг другу о каких-то приключениях, об армейской службе, рассуждать на вечные темы (это уже при сильном отравлении), а на последней стадии – хвастаться женщинами, давно уже не знакомыми, забывшими, состарившимися или умершими.

Так люди ненавидят эмигрантов, которые якобы бросили их в полыхающей стране, устремившись к лучшей жизни. Я же решил эмигрировать из жизни вообще. Она не хотела меня отпускать. Мне удалось перехитрить ее, одним махом, рубанув с плеча. Я лежал на даче, теперь свободный, пил водку своей жертвы, мой трофей. Мне было тяжело и страшно, казалось, что поднимется сейчас над подоконником окровавленная голова, но, вернись я тогда домой, Аннушка быстро бы прощелкала своим прекрасным еблом, что Ильдуса замочил именно я, а уж у нее действительно, в отличие от ментов, могла появиться гипотеза.

Дело в том, что я ей не раз жаловался, что этот человек мешает мне работать, что жизнь на даче становится из-за него, из-за такого пустяка – невыносимой, и когда они кричат «писатель», этот «писатель» вылезает из всех дачных углов, «писатель» какой-то, именно в кавычках, и, в принципе, неплохо бы просто тюкнуть его по голове топором где-то по дороге на станцию, да и концы в воду.

– Не загораживай мне солнце, – сказал Архимед и быстрым точным ударом снес солдату башку.

Черным колуном. В первый раз я чуть было не сотворил нечто подобное почти четверть века назад, когда в моей жизни появился разрушитель жизни, очень настырный. Сразу после свадьбы мы жили с Аннушкой в общаге Литинститута, где-то не более полугода, но мне с лихвой хватило тесного общения с творческими сокамерниками, и эта женщина хорошо знала, какие эмоции вообще вызывают у меня несанкционированные чужие.

Был у нас на курсе один ублюдок, подонок и замечательный поэт, что, впрочем, вполне логичное сочетание. Он сочинил одну забавную поэму, сильную художественно и для тех времен смелую, и я опрометчиво похвалил его. После этого случая Ублюдок (назову его так, именем собственным) неистребимо зачастил в наше уютное гнездышко молодоженов. Впрочем, возможно, причина была в другом – ведь этот маленький человечек был одним из тех, кто безнадежно добивался моей невесты до меня – пожалуй, даже главным из претендентов.

[На полях: «О ком, интересно, здесь идет речь?»]

Он приходил каждый вечер, сидел, поблескивая лбом над чашкой стылого чая, вел унылые беседы о поэзии. Когда общий разговор иссякал, Ублюдок принимался читать стихи, причем, внезапно, без объявления, то свои, то чужие, то прочих сокурсников, то классиков, то живых… Он читал, приподнимая подбородок, вскидывая глаза, с одной и той же возвышенной интонацией, причем, пуская такие удивленные нотки, будто строка внезапно поражала его своим величием. Последнее было особенно милым, если читалось его собственное творение. Стихи у него были хорошие, сильные, верхом совершенства была его криминальная поэма, которую многие у нас на курсе знали наизусть. Но стихи – это стихи, а нервы – это нервы.

Мало-помалу я начал понимать, что этот человек изо дня в день изводит меня, тяжело и мучительно, просто иссушает, испепеляет. Я бесконечно маялся: с момента, как мы переступали порог нашей комнаты, вернувшись с занятий в общагу, я жил в атмосфере тревожного ожидания, с опаской поглядывал на часы, будто был на курсе каких-то особо болезненных уколов. Когда Ублюдок, наконец, уходил, я чувствовал неимоверное облегчение – ведь до следующего укола оставались сутки. Чтобы закрепить свое счастье, я бросался к двери, запирал ее на засов и, в то время как шаги Ублюдка, командора какого-то, но прочь идущего, еще слышались в коридоре, набрасывался на мою молодую красавицу. Порой я совершал с нею любовный акт стоя, прямо в маленькой прихожей нашего бокса, там где с одной стороны висела одежда, с другой – мрачно поблескивали кастрюльки. Облегчение от того, что Ублюдок наконец ушел, буквально физически истекало из меня.

Раз в этот «известный» момент кто-то подергал дверную ручку снаружи. Анна как раз взмыла над полом на самую вершину своего оргазма, держась для равновесия за эту самую ручку. Ублюдок, что ли, вернулся, или кто еще, – подумал я, каждым взмахом бедер будто бы перелистывая альбом с мгновенными фотками всех знакомых, кто мог придти… Гм… И почему память моя столь цепка, зачем не отпускает она эти нежные мгновенья жизни? Зачем мне, к примеру, помнить, что в тот далекий день струя моей вонючей спермы вылилась в молодую жену именно в тот миг, когда я подумал: не Настя ли это пожаловала?

Настя. Невзрачная тихая поэтесса, которая дружила с Аннушкой и порой заходила к нам. Что-то в ней было такое, что я все же хотел ее… Впрочем, я многих женщин хочу – практически всех, в которых хоть что-то есть, какая-то волнующая черта. Как каждый нормальный мужчина… Мда… Настя была первой с нашего курса покойницей. Покончила с собой на самой заре ублюдизации, так и висела, говорят, в окошке своего деревенского дома под Тулой, глядя вылупленными глазами на некогда принадлежавшей ей мир. И сгнили давно в земле лакомые части ее тела, которые я бессмысленно хотел.

Помню, мы с Аннушкой как раз в тот день жестоко поругались. Меня, видать, не слишком уравновесила оргазменная разрядка, и я стал орать, что видеть никого не хочу в своей комнате, ни талантливого Ублюдка, ни сексапильной Насти твоей! Вот прям так, с порога и зарублю.

На другой вечер я поставил у двери топор (прообраз будущего четырехкилограммового колуна Ильдуса) и совершенно искренне был уверен, что с порога, едва Ублюдок просунет в щель свою шишковатую голову, торжествующим махом разрублю этот выпуклый лоб, перемешав зреющие внутри рифмы. Я был доведен до такой степени бешенства этим человеческим общежитием, что на самом деле сделал бы что-то в подобном роде, перечеркнув собственную жизнь, испепелив будущую прозу.

К счастью, Ублюдок почему-то больше не появлялся на моем пороге со своей умопомрачительной поэмой, которая целиком состояла из матерщины, да так и называлась – «Хуй». Да и Настя пропала, похоже, упрежденная женой. Умер во мне Мартынов, кровью захлебнулся Дантес.

[На полях: «Если бы ты знала, о ком на самом деле идет речь.»]

Вскоре мы вообще перебрались из общаги в родительский дом (эксперимент отдельной жизни оказался неудачным). Тогда мне еще казалось, что Аннушка поймет мое состояние, мою готовность пойти на все во имя душевного покоя, во имя возможности работать, ведь она была со мной одной крови (так думал я) и бросила писать стихи только на время медового месяца, слишком страстно отдавшись своему счастью… Медовый месяц, правда, длился уже полгода, мы наслаждались друг другом и оба не писали ни строчки.

А потом она принялась вставлять мне палки в колеса. Боже мой! Всю свою жизнь я боролся за возможность работать. Миллиарды людей в мире только и мечтают, когда закончится рабочий день, а я смертельно воевал с людьми за то, чтобы они дали мне возможность работать.

Ни мои покойные родители, ни Аннушка, ни бывшие друзья не могли взять в толк, что мне нужно ежедневно какое-то время для работы, что в это самое время ко мне нельзя врываться с требованием хуя или с предложением забить гвоздь, с жаждой общения, с просьбой о совете или мольбой о помощи. Почему-то все прекрасно понимают, что хирург – это хирург, и никакая жена, никакой друг не влетает в операционную, не хватает его за руку, режущую в этот момент чье-то живое сало. Они не делают этого ни в коем случае, даже если кто-то умер, и некому нести его гроб.

Помню, как окочурился один бездарный поэт, приспособленец, всю жизнь безуспешно пытавшийся наладить контакты с элитой из толстых журналов, бухая с ней и ебя ее, в итоге сам получил цирроз печени и заживо сгнил.

– Надо нести гроб, нести гроб! – глухим голосом повторяла одна моя литературная подруга, пытаясь выволочь меня на эти идиотские похороны, суть которых, опять же, лишь в общении еще живых, и которые кончатся всеобщей пьянкой и закулисной еблей.

Помню, я тогда все же собрался и поехал, и там эта немолодая литературная дама, стоя над бренными нетленными костями, выступила с пламенной речью, потрясая уже сухой щепотью, заявила, что это был один из самых сильных поэтов нашего времени, самый обаятельный, чуткий человек и самый – вы только представьте себе – сексуальный мужчина в ее жизни, и мы, со своими гульфиками, просто не могли не переглянуться, стоя вокруг этого горизонтального гроба. Кончилось, конечно, вселенской пьянкой и кулуарной еблей: как раз эту блядищу я и выебал, несмотря ни на что. Далее – мука и запой.

Вот и еще одна причина, глубоко личная: я не то, чтобы очень желаю жить, но все же хочу чувствовать себя здоровым как можно дольше, хорошо бы – до самой смерти, а не умирать в страшных корчах. Для меня СМС или имейл всегда означает лишнюю сигарету, а уж телефонный разговор – две или три. Не говоря уже о том, что живое общение с людьми, без разницы – пьющими или нет – почти всегда – гарантированный запой. Похороны, поминки – это не просто посидеть вечер а наутро маяться похмельем. Это неделя или больше моей жизни, отданная во имя других людей, из-за чьей-то прихоти поболтать.

Что-то в этих соображениях не так… Вдруг вспомнил: с чего это я все думаю о каких-то других людях? Ведь не так давно я сделал умопомрачительный, окончательный вывод: человек-то на Земле один, и никаких других людей не существует.

И все же… Бывало, сижу за столом, марая свою очередную тетрадь, на столе свернулся клубком телефон, лягушкой застыл, как сказал один убитый людьми поэт, и вот, сижу и поглядываю на эту жабу, ожидая, когда наконец она принесет мне беду.

То мог быть какой-нибудь старый провинциальный приятель, которых у меня накопилась тьма, поскольку в юности, в молодости я много ездил; как правило, он привозил что-то питейное из своей далекой республики, радостно ждал меня на улице, на какой-то квартире, в гостинице, либо сам стремился ко мне… И – понеслась!

Сам гость, не страдавший моей болезнью, наутро прощался, начинал свой очумелый бег по столичным магазинам, если был простым смертным, или по редакциям, если мнился небожителем, а я – блюющий, мучительно больной, таскающий свой живот к раковине и унитазу, порой выползающий за очередной порцией будущей блевоты и говна до магазина – оставался в этом режиме надолго, затем, исчерпав последние свои силы, залегал на лютую многодневную ломку.

И вот, спустя неделю или больше, приняв последний контрастный душ, умывшись на балконе хрустящим снегом, я с неимоверной энергией снова хватал свою тетрадь, возбуждено листал дорогие сердцу страницы, но порой и двух часов очумелого писева не проходило, как снова на столе протяжно квакала лягушка. Бодрый голос весело рокотал:

– Привет! Это я!! Я приехал!!!

Увы, отказ к положительным результатам не приводил. Да, мне удавалось отшить очередного убийцу, но после я уже и сам не находил себе места. О работе и речи быть не могло, все мои мысли поглощал образ моего двойника, который в эти самые минуты уже брился, мурлыча, перед зеркалом, принимал душ и одевался с подобающей изысканностью, затем сидел в ЦДЛ, вел жаркий спор, потрясая щепотью, видя сквозь эту щепоть, похожую на кошачий след в снегу – некое туманное лицо в обрамлении пушистых волос, затем, пользуюсь свободой пьяного сновидения, уже сидел за столиком, мурлыча с этой неожиданной милашкой, а ночью страстно еб ее упругое тело.

Как же мне было тоскливо и гадко, что вместо того, чтобы срывать пышные цветы жизни в ботаническом саду времени, я должен был сидеть здесь, за столом, и кропать, кропать, кропать…

Я шатался из комнаты в комнату, затем все же вылетал в магазин – пулей, пущенной и черного ствола своего искусственного одиночества. Я брал водки, много водки и бутылку вина на завтра и начинал одинокое пьянство, и на следующее утро мой двойник возвращался и, криво усмехнувшись, соединялся со мной реальным, будто ложась в постель после ночи бесшабашного буршества, и дальнейший наш путь был уже общим: винное похмеление перерастало в новое пьянство. Так зачем, спрашивается, отказал во встрече старому дружку? Не лучше ли было и вправду пожить день-другой в качестве обыкновенного смертного, которого ничуть не мучит вопрос: а что он сотворил сегодня, не зря ли он прожил сегодняшний день?

Решение тут могло быть только одно: вообще не подходить к телефону. Впрочем, с городским я разобрался, но прогресс не стоит на месте. От мобильного я долго отбрыкивался, но как-то раз поехал в творческую командировку в Самару, с целью отмостить город, выбранный для действия очередного жанрового романа, и неплохо было иметь под рукой телефон. Конечно, я должен был выбросить мобильный, словно использованный билет, но я оставил его. Постепенно и эта карманная лягушка приобрела надо мною власть.

Поначалу я не знал, как бороться с СМС. Едва получив сообщение, я брал сигарету и отвечал. Дневная норма сигарет теперь вычислялась по формуле: прежняя норма плюс количество СМС за день. Таким образом, эти мои жаждалы общения становились не только хищниками моего времени, дантесами моего искусства, но и прямыми моими убийцами.

Способ борьбы я придумал следующий. Мобильный телефон держу с выключенным звуком и перевернутым, чтобы не выдавал себя миганием. Как только наступает насущная необходимость выкурить сигарету, я беру его и смотрю: не было ли невидимых СМС или немых звонков. Если их нет, я, конечно, все равно курю.

Такой способ связи вызвал нарекания со стороны моих воров и убийц, и часть из них отсеялась, негодуя и выговаривая мне, что на СМС надо отвечать немедленно, таков у них якобы закон. А вот с отсрочкой мобильного вызова многие, почему-то смирились.

Причину я разгадал не сразу. Она состояла в том, что за отправленное СМС муха платит в любом случае и ее свербит, что кусаемый корреспондент не возместил убыток, а за непринятый вызов она не отдают ни копейки, так что, ей, конечно, выгоднее, когда я перезваниваю сам. Вот почему у мух язык не поворачивается корить меня за то, что я не беру трубку мобильного телефона, в то время как тот же случай с городским приводит их в бешенство.

Несколько позже появился скайп. По мере шествия скоростного интернета по планете какие-то дальние в пространстве и времени друзья принялись посылать мне номер, по которому я смог бы увидеть их рожи и от души поболтать. И весь круг мне пришлось пройти снова…

Мое решение прекратить общаться с людьми я принял не одномоментно, оно было следствием ряда событий, часть из которых являлись элементарными случайностями. За материализацией Ильдуса, совершенно случайной именно в данной точке пространства, последовало другое, так же незапрограммированное, ни от чего не зависящее.

Я уже был один, Анна навсегда из моей жизни исчезла. У меня сломался телефон: аппарат перестал звонить. Помню тот день, когда меня просто-напросто оглушила тишина.

Обычно трезвон начинался часов с десяти: то один, то другой считал своим долгом поболтать – обсудить мировые новости, посплетничать о знакомых, поделиться открытиями своих мыслительных процессов. Одна поэтесса могла внезапно и коротко приказать, не дожидаясь ответа:

– Переключай на первый канал!

Интересно, что она употребляла глагол «переключай», а не «включай», поскольку, судя по себе и своим знакомым, искренно считала, что телевизор у меня и так всегда включен.

Вскоре она звонила опять и начинала пространное обсуждение только что прошедшей программы, главным образом, какого-нибудь тошнотворного ток-шоу, которое я был вынужден, не смея ей перечить, смотреть, вернее, слушать – бросив все и стараясь занять чем-то руки, например, мытьем посуды.

Боже мой, почему я не мог тогда просто послать ее нахуй, эту жуткую поэтессу с выпученными глазами, мутировавшими от постоянного вылупа на экран? Вон из моей жизни, мерзкая тварь, вон навсегда, сука, – должен был я ей сказать, – никогда больше не занимай мое время своими ток-шоу, звони по этому поводу кому-нибудь другому, да и насчет похорон, чтобы гроб какого-нибудь из твоих прежних любовников нести – туда же.

Впрочем, она как-то обмолвилась, что и так звонит сразу многим, едва пойдет какое-то «интересное» ток-шоу, и она никак не может угомониться и продолжает его – свое личное ток-шоу – уже телефонно.

Был один юноша, начинающий поэт, который жаждал найти во мне старшего друга, каковой составит ему протекцию в литературном мире, был другой начинающий, но пожилой, который избрал меня своим учителем. Двое-трое из моих постоянных звонарей были такими же как я: обращались только по пьяни, пространно, с бесконечными повторениями развивая какие-то идеи, рожденные их алкогольными психозами.

Особенно выделялся Барбошин, сокурсник, который считал меня своим лучшим другом. Впрочем, думаю, те же самые слова он говорил всем. Раз даже он умудрился по телефону ввести меня в запой. Так и сказал:

– Давай выпьем, старик!

– Да нет у меня ничего.

– А ты сходи. Возьмешь и перезвони, друг мой лучший.

Я вдруг подумал: вот здорово! – и пошел.

Нам ведь, бухарикам, только подай мотив… Все бы ничего: я бы выпил и оклемался, но наутро Барбошин позвонил с предложением опохмелиться. Душа поэта (моя) не вынесла. И – понеслось…

Все это ужасно мне надоело: я все реже брал трубку, а затем мучился тем, что не брал: а вдруг кто-то важный звонил, вдруг, наконец, приняли мою рукопись, прозу или жанр, в какую-то редакцию или вспомнила меня какая-нибудь старая любовь?

И вот – день оглушительной тишины, затем – такой же другой. Я поднимал трубку и слышал гудок, телефон работал. Не сразу догадался попросить приятеля, чтоб перезвонил. Телефон не среагировал. Тот день был субботой, ремонтника я мог вызвать только в понедельник. Еще два дня я жил в полной тишине. Утром в понедельник принялся набирать номер телефонной станции, но вдруг ударил по рычагу. Почему бы, подумалось мне, не пожить какое-то время без телефона, будто бы я уехал куда-то? Мобильные тогда еще не были распространены среди обычных людей и от общения еще можно было как-то укрыться.

Позвонил сам одному, другому. В ответ получил потоки возмущений: я тебе звонил, ты трубку не брал и так далее. Даже Барбошин разгневался, лучший мой друг.

Меня удивила синхронность этого гнева. Казалось бы, что тут такого: ну, набрал номер знакомого, его нет дома, набрал через час, через три, пришел к выводу, что человек просто выключил телефон. Откуда же такая злоба, в чем ее причина?

Человеку не дали выговориться. Высказать свои мысли. Человека не хотят выслушать. Он – единственный, неповторимый, важный – он оказывается кому-то не интересен. Это катастрофа, конечно.

Я сказал нескольким своим звонючкам, что у меня сломался телефон. Один из них тут же предложил приехать к нему, он даст мне свой аппарат, который у него валяется, который ему не нужен. Я сымпровизировал, сказав, что это повреждение на линии, и новым аппаратом его не исправить.

Пришлось повторить эту ложь еще и еще, разным людям, развивая и укрепляя ее. Дескать, приходили ко мне мастера, и не один уже раз, никто не может понять, в чем дело, звонок все равно не проходит, не хватает напряжения сети… Словом, с каждым из моих постоянных позвонщиков был сотворен договор, что я буду звонить ему сам.

Далее началась вторая драматургическая часть пьесы: у персонажей сменились мотивировки. Теперь, позвонив кому-то, я для начала получал суровую отповедь: почему я столько дней не звонил?

Люди так крепко переживают одиночество, так жаждут общения… Я призадумался: а какое место общение с себе подобными занимает в моей жизни? Оказалось – одно из самых последних на ленте времяпровождения. Мне всегда интереснее было: а) заниматься каким-либо творчеством; б) читать книги; в) смотреть фильмы; г) просто размышлять, немо и вслух; д) гулять в одиночестве по Тимирязевскому парку, три километра на полтора аллей и проплешин от пруда до платформы… Что еще? е) готовить еду, сервировать себе стол и жрать; ж) срать и ссать… И лишь на далеком месте (з) в моей жизненной иерархии – общение с другими людьми, причем, я безусловно предпочитаю телефонный разговор живому. Справедливости ради замечу, что и после болтовни существуют вещи, которые я люблю делать еще меньше: е) стирать одежду; ё) убираться в квартире; и) мыть посуду; й) блевать.

Может быть еще и потому общение не доставляет мне такого эйфорического удовольствия, как другим, что я всегда действовал из чувства противоречия и никогда не хотел быть таким же как все.

Итог этой истории со сломанным аппаратам был следующим: 31 декабря я специально включил телефон в розетку (линия к тому времени была уже исправлена: просто надо было выкусить конденсатор из телефонной коробки), и ни одна живая душа не поздравила меня с новым годом. Затем было мое пятидесятилетие. Поздравили два человека. Моя цель – безмерное, космическое одиночество – была, в общем, достигнута.

Какое-то время я всё еще звонил старым знакомым. Звонишь человеку, а он начинает взахлеб рассказывать о себе. Так и видишь, как он говорит, широко раскрывая мелкозубый рот, запрокинув седую голову, трубку к уху плотно прижав, словно какой-то компресс.

Мне же совершенно не интересно то, что происходит с ним.

Кончил. Начинаю говорить я. Тоже рассказываю о себе. Постепенно начинаю чувствовать, что на том конце провода совершенно не интересно и не нужно все то, что происходит со мной.

Общение с людьми стало бессмысленным еще и потому, что, как выяснилось, никого ни в чем убедить невозможно.

[На полях: «Вот оно, оказывается, как было. Когда я уходил, дверь сразу за мной щелкала. Я шел по коридору, скрипя половицами. Думал, что это просто такой стиль у них, жить взаперти. Еще я почему-то думал, что запирает дверь именно Анна, думал о ее маленьких пальчиках… Вот оно, оказывается, как на самом деле было.»]


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю