Текст книги "Человек-тело (СИ)"
Автор книги: Сергей Саканский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Жизнь за пределом мечты
1
Четыре месяца я не возвращался к этой тетради, более того: вот уже четыре месяца, как я вообще «не брался за перо». Просто не было уже никакой надобности писать. Отчего же я писал всю жизнь – не от того ли, что всегда был элементарно несчастлив?
Сейчас же счастье полностью проглотило меня. Я просыпаюсь утром и думаю: я счастлив. Это, впрочем, и раньше бывало, когда я вставал с постели, предвкушая огромный, значительный день, полный самозабвенной работы, замечательных открытий. Однако, не проходило и нескольких минут, как это ощущение испарялось и начинался обычный будний день писателя, который делает массу открытий, продвигается вперед в нескольких текстах, которых никто, кроме него, не увидит.
Теперь же, едва разлепив глаза, я знаю, что счастлив, что буду счастлив весь этот неторопливо текущий день, и завтра буду счастлив и послезавтра, и через неделю… От подобного состояния, наверно, должно быть стыдно. Мне – ничуть.
Свадьбы как таковой не было: зарегистрировались и всё, выпили со свидетелями и проводили их. Это произошло неделю назад, я только что выкарабкался из запоя, и в нашей жизни ничего не изменилось. Ленка по-прежнему живет на седьмом этаже, приходит два раза в неделю, приносит продукты, трахается, убирается, только теперь – на основании законной супруги.
Я вышел из дома только один лишь раз – на такси до ЗАГСа и обратно. По-прежнему совершаю свои тридцатишаговые прогулки по квартире, с заходом и без. М-да. Традиционная мистификация. Можно теперь подумать, что мистификацией была и предыдущая глава.
Нет больше никакой Ленки. Здесь живет, убирается, готовит и спит Вика – моя молодая жена. Правда, готовить она не умет, все выходит какая-то импровизированная дрянь, но я неприхотлив и неразборчив в еде, меньше всего на свете озабочен вкусом. О чем это я? Опять – в сторону ухожу от главного…
2
Она искренне, самозабвенно любит меня, называет не иначе, как милый, любимый, родной…
– Вот интересно, как там поживает мой любимый? – говорит она, поглаживая меня по жирному волосатому животу.
Впрочем, за эти месяцы я изрядно похудел, и живот стал еще более складчатым. Вика раздобыла кукую-то новомодную диету вкупе с комплексом упражнений. Я вставал на весы и, сцепив руки в замок, покачиваясь, ждал, когда стрелка перестанет дрожать далеко внизу. Плюс камасутра три-пять раз в сутки. Я сбросил одиннадцать килограммов.
– Исстрадался, наверное, мой родной! – говорила она уже в постели, имея ввиду, что уже несколько часов я не входил в нее.
Все это просто чудо какое-то, и я сам в эту реальность не верю, оттого и ее описание хромает, что я как критик и литературовед хорошо понимаю. Ты ведь и тоже не веришь мне, мой гипотетический читатель? Чувствуешь ведь какой-то подвох, паскуда, но никак не можешь сообразить, в чем же он.
Так и вижу тебя, вонючего бомжа, бывшего, например, учителя, который также в юности пописывал, хотел стать профессиональным поэтом, может быть, даже закончил Литературный институт, как и я, слыл гением, а стал преподавать словесность в каком-нибудь лицее, но тебя изгнали за пьянство, потом ты решил поправить свое материальное положение, продать двухкомнатную в центре, купить однокомнатную где-нибудь в Паскудниково, а на разницу жить и жить, но тебя кинули, словно какого-нибудь Жирмудского, и ты оказался на улице, без гроша, отравленный и избитый…
И вот, шебуршишься ты в мусорном контейнере, а там лежит эта тетрадь. И ты суешь ее за пазуху, а ночью, в подвале у трубы отопления, читаешь, потому что словесник все же… Цокаешь языком: и что же он врет? Какая еще девушка? Какая женитьба? Иначе, почему же эта тетрадь оказалась на свалке, ведь его молодая жена так трепетно относилась к его слову… И он член СП. Нет, должна быть комиссия по наследию, достойные похороны, речи соратников…
Поэтому вот и такого – гипотетического, помоечного читателя – у этой тетради также не будет. Я хорошо знаю, кто возглавит комиссию и кто в нее войдет. У этих, до сих пор, как ни странно, любящих меня людей, будет та же проблема, что и у меня: никто не захочет публиковать мои тексты. Пожалуй, мой единственный гипотетический читатель – это просто-напросто Надя Хромова – поэтесса, будущий председатель комиссии.
Ну что ж, Надя. Прости меня за всё.
3
Вчера мы лежали рядышком, изнуренные нашей любовью, после хорошего ужина, отметив полгода нашего законного брака – нет, лишь чаем без сахара с черными сухарями, что есть моя новая диета, снявшая с меня уже четырнадцать кило, и Вика завела разговор обо мне, писателе и человеке.
– Пусть я и люблю тебя как писателя, – сказала она, – но ты для меня прежде всего человек, мужчина.
Не знаю, радоваться или огорчаться этим словам. Муччина – произносила она это слово на свой манер.
– В нашей среде, – сказал я, – среди выпускников Литинститута, было принято любить и ненавидеть друг друга именно за тексты. Да и ты полюбила меня поначалу по той же причине, разве не так?
– Да, – сказала она. – Тогда это было так. Но теперь у меня есть твои губы, глаза и ладони, твой кукух… – при этих словах она поочередно тронула мои губы и глаза, провела кружок по ладони, словно сорока кашу варила, и цепко схватилась, уже не отпуская, за мой, теперь уже совсем мягкий кукух.
– Главный вопрос, – продолжал я, – который мы выясняли друг о друге, еще когда были студентами, был такой: а что он пишет? И если какой-то подонок, ублюдок, избивающий женщин и предающий мужчин, писал прекрасные, лучезарные стихи, то все поступки ему запросто прощались.
– Это можно понять, – сказала она. – Наверное, то, что человек пишет, и есть его душа. Я очень люблю своего мужчину. Он невероятно хороший. Он и сам не понимает, какой он хороший. Думает, бедняга, что плохой.
При этих словах она провела ладошкой по моей, к вечеру уже колючей щеке. У Вики была странная манера говорить со мной обо мне же – но в третьем лице. Иногда я подхватывал и начинал говорить так же.
– Нет, милая. Он очень плохой. Чрезвычайно плохой человек.
– Не смей так говорить о моем любимом! – включилась она в игру, разыгрывая гнев.
– Он, – сказал я, ткнув пальцем себе в волосатую грудь, – потому и перестал общаться с людьми, чтобы не совершать с ними всяких гнусных поступков. Впрочем, в итоге любой поступок оборачивается гнусностью.
– Каким бы он ни был, но я все равно люблю его. Это ужасно, правда? – пробормотала она, уже засыпая, и ее слова вдруг принялись кружиться в моей голове, обрастая многими странными смыслами, будто в них была заключена какая-то тайна.
Я уже и сам проваливался, как вдруг понял…
Вот где заноза. Эти самые слова говорила не та девушка, которая была у меня зимой, а моя литературная героиня. Первые слова, которые она произнесла еще на балконе, едва материализовавшись из кучи грязного тряпья, и потом, рассказывая свою историю. Я сам и придумал эти слова, чтобы придать моей девочке больше шарма. Прямо, как тупой такой, бессильный графоман, который искренне считает, что у персонажей должны быть «речевые характеристики» и, разумеется, изрядно с ними перебарщивает.
Вопрос: почему Вика имеет ту же речхарактеристику, что и выдуманный мною персонаж?
Ответ пришел не сразу: пришлось помучиться, поворочаться в постели, потереться о желанное тело так, что чуть было не решил его немедленно разбудить… Что ж тут думать, черт подери! Я осторожно повернул голову и в полутьме посмотрел на нее, спящую. Просто она тайком прочитала мою тетрадь. Две первых главы моего романа о моей жизни.
В ее прекрасной головке засели слова той, выдуманной Вики. Она стала их употреблять в разговорной речи. Вот и разгадка…
Я стал вспоминать, все, что мог, из своих записей, и, наверное, даже покраснел в темноте. Ведь эту тетрадь я от нее прятал, держал в коробке среди других, старых, она и не видела, что я веду в ней записи. То-то и оно, что я разрешил ей читать мои старые рукописи, сколько ее душеньке угодно. И не сообразил при этом, что как раз меж ними и прячу.
Что же я тут такого написал? Надо бы встать и посмотреть… Но нет сил, слипаются глаза, тело ноет от вечерней гимнастики.
То, что она прочитала о себе, могло показаться ей противным, и сам я тоже – тот, кто это написал. Недаром ведь она не сказала, что читала тетрадь, хотя всегда делилась впечатлениями от того, что раскапывала у меня. А словечко все же усвоила, может – и бессознательно.
Нет, теперь-то я буду прятать эту тетрадь так, что она ее не найдет. Есть у меня одно местечко.
Я пытался заснуть, ворочался, что-то все равно продолжало тревожить меня, словно наспех склеенная разгадка вовсе таковой не была.
4
Не мог уснуть. Осторожно высвободил руку, которую она обнимала ладонями во сне, словно держась за ствол дерева, встал, прошел в кабинет.
Перечитываю и холодею. Да, именно холодею – столь уместно здесь это бульварное слово. И не от того, вовсе, что моя жена прочитала все это о себе.
Дело в том, что псевдо-интеллигентское словцо «Это ужасно, правда?» она употребляла еще до того, как стала моей женой и получила доступ к тетради. Там черным по белому написано, что она сказала «Это ужасно, правда?» – в тот самый первый день, когда пришла ко мне с повинной и принесла компьютер.
Что есть уже никак необъяснимо.
Это все-таки произошло
1
Началось, так сказать. До сих пор я лишь чувствовал все это, предполагал, фантазировал. О словах, о нелепости ее образа. Но вчера я, наконец, поймал реальность с поличным.
Это спустя полтора месяца после предыдущей записи. Интеллигентское словцо оказалось цветочком – вот настоящая ягодка.
Вика любит приводить достаточно длинные цитаты из моих произведений. Это не только благодаря ее феноменальной памяти, но и – попросту из-за любви.
Читать сочинения собственного супруга – одно из ее самых желанных занятий, наряду с постельными (настольными, настульными, напольными…) упражнениями с тем же супругом. Читать, а затем ему же и пересказывать. Впрочем, не то слово: она просто проговаривает их наизусть, затвердив, словно молитвы.
Три дня назад моя Вика привела довольно длинную цитату из рассказа, который я написал еще в юности. Слушал, отдыхая душой: вспомнился 1983-й год, лето его, холодное и ветреное, мертвая моя девушка с химико-технологического, которую я любил тогда, на которой даже хотел жениться… Бросила меня, как многие другие. Я вспомнил, как сидел на кухне, под старой черной лампой, которая сейчас на даче, вместе с прочим хламом тщетно пытается служить опять, в новой своей жизни… Я писал на каких-то синих листах, которые принесла с работы мать. Отец тоже тогда был жив. Я вспомнил и то, как потом, когда девушка, чье имя стояло на титульном листе, бросила меня, я пошел на Сретенский бульвар, и там, в укромном местечке за туалетом, сжег свою рукопись.
Сжег. Это было совершенно четкое воспоминание, словно старое кино, с крошевом дефектов на пленке. Я говорю: «Прощай, Наташа!» – и поджигаю лист. Кладу его на землю и добавляю второй, третий… Вдруг меж липовых стволов прорывается ветер. Листы летят, уже черные, катятся по траве, поигрывая искрами. А Вика продолжает читать, читать с выражением и трепетом – слова рукописи, уничтоженной много лет назад, посвященной женщине, которой уже нет в живых.
Я смотрю на нее с любопытством – теперь уже совершенно новыми глазами. С поличным. Я поймал ее с поличным.
Даже не верится, но это факт. Вика знает наизусть рукопись, которой не могла видеть, поскольку рукопись была изничтожена до ее рождения. Теперь я понимаю, что все мои прошлые попытки оправдать то, что происходит со мной, суть хватание за соломинку. Я тону. Тону в чем-то неизвестном, темном, безмерно большом.
Безумие – прежде всего приходит мысль. Уже несколько месяцев я живу в пространстве какой-то галлюцинации, но не отдаю себе в этом отчета.
Когда оно началось, с чего? Листаю свой дневник и пытаюсь найти отправную точку, тот миг, когда я был еще здоров, и записи соответствовали происходящему.
Вероятно, Вика, в своем первоначальном варианте, все же была. Да, я нашел на общественном балконе девочку с Венеры. Да, я сочинил об этом рассказ, преобразующей мою реальность. Затем написал второй, уже документальный рассказ. Далее, через полгода, снова вернулся к этой тетради и записал текущие события. Может быть, именно в этом месте я и попал в другой, галлюциногенный мир? И что со мной на самом деле происходит сейчас? Может быть, ничего этого нет – ни ноутбука, который принесла Вика, ни Вики самой, а я, например, лежу в больнице, умираю, сознание покидает меня и пытается выстроить новую, желанную реальность. Как в каком-нибудь типичном романе стиля лохотрон: автор не желает сообщать читателю одну незначительную подробность из жизни своего героя, а именно, что герой уже умер и весь этот роман представляет собой его предсмертную галлюцинацию.
М-да… Это совсем другой роман. Я жив, я есть, вот моя тетрадь. Из которой, между прочим, почему-то вырвана страница.
Это уже новый, параллельный сюжет. Кроме Вики, конечно, никто не мог этого сделать. И сделала она это не позднее месяца назад, потому что именно тогда я перепрятал тетрадь. Вопрос: для чего она это сделала?
Странно. В конце очередной страницы запись:
Ну, а что дальше?
Потом рваные остатки у корешка. Наверху следующей страницы я написал:
Вышеизложенное – всего лишь мечты, которые посещают меня всю жизнь, с тех пор как я стал владельцем этого умопомрачительного предмета.
Какого предмета? Что было написано на вырванной странице? Зачем она ее вырвала? На всякий случай отметил это место, может быть, вспомню когда-нибудь.
Или нет. Не хочу недомолвок с нею. Ведь Вика – единственный близкий мне человек. Просто спрошу ее завтра – и о том, и о другом. Почему вырвала страницу и откуда взяла текст сожженного рассказа.
Вспоминается графоман Тюльпанов. Вот же оно. Вот когда все это началось:
«Уходя на свою государственную службу, моя добросовестная сиделка бросила мне на одеяло книжку – роман некоего Виталия Тюльпанова, который я с маниакальным омерзением…»
И почему это я принимаю некие якобы знаки в книгах как должное, будто так на самом деле может быть?
Ведь поначалу я сам предположил, что все это было лишь похмельной галлюцинацией. В таком случае, похмелье явно затянулось, более чем на полгода…
Квартира героя, подробно описанная, как всегда у этих авторов, которые путают прозу со школьным сочинением, слишком уж напоминает мою – не эту, а ту, на Трубной, за аренду которой я и живу, спасибо родителям… Даже не так, не напоминает – этот Тюльпанов просто-напросто описал именно мою квартиру, один в один.
Вот, нахожу это место…
«Пожилой художник обитал на одной из шумных центральных улиц столицы, в старом доме, построенном еще в сталинском стиле. Попав в эту шикарную квартиру, вы сперва оказывались в просторном холле, откуда три двери вели в три обширные комнаты и т. д.»
Вижу какого-то жалкого провинциала, обалдевшего от Москвы, злобного и завистливого, мечтающего о красивой жизни. Который проговаривается, употребляя слова типа «столица» и «шикарный». Который не понимает, что «пожилой художник» – пошленько, а «обитал» – таки вообще омерзительно, плюс еще забывает между слов совершенно лишнее слово…
Гм. Выдуманный номер этой квартиры совпадает с номером моей теперешней. А вот и фрагмент моего телефона – пять цифр подряд – автор приводит сумму гонорара, полученного его злосчастным художником. Художник почему-то мой тезка по отчеству – тоже Васильевич. Женщину, которую он убил и порезал на куски зовут Анна, как мою первую жену… Нет нужды продолжать: иначе придется пересказывать Тюльпанова сплошняком.
Осознав все это, я испытал приступ ярости. Пока разогревался компьютер, я разминал пальцы и шевелил губами, нашептывая будущие гневные слова. Письмо складывалось примерно так:
«Скажи-ка мне, ты, мерзкий графоман, откуда ты знаешь подробности моей жизни, такие, каких не может знать никто, даже моя первая жена? Как, каким таким тайным аппаратом ты проник в мои мысли, мои фантазии?
Первое. Ты, своим ублюдьим языком описываешь мою старую квартиру – так, будто бы бывал в ней.
Второе. Ты в своих часто употребляемых числах, как всегда это вы делаете, чтобы показаться убедительными, приводишь числа, которые знаю только я, которые только для меня имеют значение.
И, наконец, последнее, самое главное. Кто ты такой, ублюдок, если ты живописал мои фантазии, о которых я не рассказывал ни одной живой душе? Фантазии о мясорубке, именно касательно моей первой жены, которая, впрочем, не первая, а именно и есть – жена, поскольку по закону мы не разведены… Правда, я тебе уже рассказывал эту историю…»
Впрочем, это всего лишь мой эмоциональный черновик. Набирая текст из тетради в компьютер, я изрядно смягчил его, примерно так:
«Уважаемый г-н Тюльпанов! Я много думал последние дни о той странной связи, которая существует между нами.
Первое… И т. д. – также более мягко».
Никакого ответа я от г-на Тюльпанова не получил.
2
– На днях моя милая девочка читала мне один мой старый рассказ, – осторожно начал я, когда мы, позанимавшись утренними упражнениями, расслаблено возлежали на нашем брачном ложе.
– Действительно очень хороший рассказ. Зря ты его сжег.
– Это любопытно, – сказал я. – И как же моя шустрая рыбка могла его прочитать, если я его сжег?
– Очень просто. Ты сжег беловую рукопись, а я нашла черновик.
– Вот оно что. А откуда же моя девочка узнала, что я его сжег?
– Да ты сам мне и сказал. Неужто не помнишь?
– Помню, конечно. Это я так, придуриваюсь, извини.
Вот как все просто объяснилось. Старческий маразм и провалы памяти. Теперь второй вопрос, менее существенный:
– А зачем моя киска вырвала страницу из синей тетрадочки?
– Какой тетрадочки?
– Подожди минутку, – сказал я, встал, накинул халат и вышел из спальни.
Тайник мой весьма прост: в туалете на полке, среди прочего хлама, который давно пора выбросить, стоит канистра, по виду наполненная краской. Если отвинтить крышку, то и увидишь старую затвердевшую краску. Реально – это всего лишь верхний, и вправду мертвый слой: когда-то я распорол канистру снизу и вылил жидкую краску для какой-то надобности. Оказалось, что после того, как внутри и снаружи вообще все засохло, дно этой канистры случайно научилось тайным образом открываться, так, что рваная щель с натеками точно вставала на место. В образовавшейся полости я поначалу, еще в эпоху первой жены, хранил письма и фотографии моих добрачных возлюбленных, теперь же старый тайник заработал снова.
– Вот эта тетрадь, – сказал я. – Ты ведь читала ее, правда?
Вика мельком глянула на тетрадь и покачала головой.
– Нет. Впервые вижу.
Я тупо смотрел на свою молодую жену.
– А что там? – поинтересовалась она, и в ее голосе прозвучало искреннее любопытство. – Новая твоя работа? Дашь почитать?
Она протянула руку к тетради, я отдернул ее.
– Это еще очень сыро, – сказал я. – Придется переписывать. Дам, когда закончу.
– Как знаешь, – произнесла моя девочка и принялась отколупывать что-то от своего подбородка.
– Принеси-ка мне этот черновик, – сказал я. – Того, сожженного. Вставай, кстати, уже день давно.
Уединившись с черновиком в кабинете, я стал его внимательно читать. Старый, наивный, несовершенный рассказ. В годы своего начала я еще тешил себя надеждой, что могу пройти той узкой, извилистой тропой, которая отделяет советскую литературу от настоящей, как это сделал, к примеру, Трифонов. Быть искренним и одновременно печататься в толстых журналах.
Это была мягкая, робкая проза, тонко чувствующая, что за каждым ее словом следит начальник – бездарный секретарь Союза, следит глазами младших редакторов, чтобы не дай бог кто написал лучше секретаря. Пишите-то, впрочем, сколько хотите, но вот печатать… Никогда. Иначе его с места попрут, младшенького, а ведь он и сам писатель, кропает там что-то свое, робкое, серое, чтобы, может быть, где-то к старости тиснуть…
То же и сейчас – пупком чувствуют врага. А враг не радуется успехам отечественного бизнеса. Не приветствует нарождающийся матриархат. Не лебезит перед евреями. Не утверждает свободу и демократию.
Тьфу, омерзительно. Я не о том, помоечный мой. Что-то от моего внимания ускользает. Что-то такое в этом тексте есть, содержащее разгадку. Нет, спать, спать…
3
Не дай мне Бог сойти с ума… Вот что он имел в виду: сходит человек с ума, но сам не знает об этом. В последние месяцы я совершил несколько поступков, которые начисто забыл, странных, вредоносных самому себе поступков.
Вчера позвонил в одно крупное издательство, которое, после долгих обнюхиваний, что длились боле года, наконец, решило напечатать мою книгу.
Разумеется, я многажды мог сделать книгу – за свой собственный счет, но это несерьезно. Я профессионал и должен зарабатывать деньги своим трудом, а не платить за это. Пусть даже те гроши, которые сейчас платят литераторам, пусть даже они мне и вовсе ни к чему… Как, интересно, отреагировал бы хирург, если бы ему предложили приплачивать за счастливую возможность вырезать кому-нибудь грыжу?
И вот, наконец, меня взяли, осталось только подписать договор. Звоню редакторше, с которой имел дело, называю себя. Она говорит: я же просила вас, никогда больше не звоните сюда. И бросает трубку.
Я набираю еще раз, она выслушивает мой жалкий лепет и говорит грозно: пить надо меньше. Оказывается, я позвонил ей во время последнего запоя и наговорил чего-то совершенно ужасного, высокомерного, между прочим, наложил запрет на любые мои публикации в этом ничтожном (крупнейшем, все же) издательстве. Я ляпнул было, что это ошибка, что я очень даже не прочь посотрудничать, на что она холодно ответила, что издательство больше во мне совершенно не нуждается.
Меня просто загрызла тоска, когда закончился этот разговор. Захотелось немедленно выпить – много, страшно, чтобы отключиться. Все мои беды от пьянства. По пьяни я в первый раз женился, по пьяни и расстался с женой. Она уехала в Таллинн, в родительский дом, где и была прописана, затем мне по почте пришло уведомление о разводе с предложением заплатить штраф. И тут мои действия также определило пьянство. Я взял нужную сумму, по тем временам немалую, аж двести советских рублей, пошел платить штраф, но по пути завернул в пивную…
Помню, как я стоял тогда у грязной стойки и смотрел через окно на дождь. После третьей кружки у меня появились идеи. Да, именно так у нас, алкоголиков это и называется: появились идеи. Я подумал, а не напиться ли мне сегодня вусмерть, в честь окончательного, законного расставания с моей красавицей? А штраф заплачу как-нибудь потом…
Что я и сделал, и весь этот штраф за три-четыре дня пропил, куролесил по ресторанам, дружил с кем-то, именно тогда мне впервые в жизни и подсыпали клофелин случайные собутыльники, вычистив мои карманы от последних остатков штрафа, который я в итоге так и не заплатил, так и остался разведенным лишь наполовину, а эти мои скоротечные друзья еще украли и мой паспорт, а при получении нового паспортистке было лень проверять, холост я или разведен – так и осталась графа чистой, словно и не было у меня никогда никакой жены.
Страшно подумать, что пьянство часто определяет мою жизнь. Столько возможностей лишился, и вот теперь – еще одна. Ведь эта гадина, редакторша, может брякнуть за табльдотом своим коллегам, что есть на свете такой Бобчинский, с ним лучше вообще не связываться. И красный свет мне по всем издательствам, навсегда.
Более того, в невменяемом состоянии я, оказывается, потребовал снять мои публикации с нескольких сайтов в мировой паутине: копии писем у меня сохранились. Хамские, гнусные письма. Что мне взбрело в голову? Я писал что-то вроде: не могу больше терпеть, что мои тексты висят на вашем поганом портале, рядом с этими погаными авторами и т. д.
С ужасом подумал: а не стер ли я и свой собственный сайт? Нет, на месте. Посмотрел свою страницу на Прозе. ру: тоже цела. Что-то со мной происходит вовсе несусветное, если я уничтожаю то, чем больше всего на свете дорожу, смысл и причину самой своей жизни.
На кухонном балконе – горелые ошметки. Спросил Вику.
– Ты сжег там какую-то свою рукопись, – сказала она, стараясь имитировать равнодушный тон.
Да, она сердится, конечно: и на сам факт запоя, и на то, что я сжег рукопись.
– Интересно, что такое я сжег? – пробормотал я, поворошив носком тапочка ошметки.
– Да тот самый рассказ. Который уже и так сжег однажды, давно.
– Один? – спросил я оценивая количество праха.
– Похоже, что да, – ответила Вика.
– Ну, туда ему и дорога, наконец, – сказал я, уныло соображая, что с этим рассказом все же было что-то не так. – Слушай, а почитай мне из него опять. В последний раз…
– Да сколько угодно, – сказала моя молодая жена, устроилась поудобнее у меня в ногах и приступила к чтению.
Я слушал и страшная правда, наконец, полностью открылась мне.
Вика читала не тот рассказ, который я сжег на балконе, не черновик, а именно другой, старый, который я сжег на бульваре много лет назад. Я не мог не узнать свою характерную правку, благо, что перечитывал недавно черновик. В юности я много менял в уже написанных словах, сейчас пишу сразу набело, уже давно. Вот почему мне не очень-то и нужен компьютер…
Мысли мои путаются. Нет у меня никакой Вики. И меня самого, может быть нет. Нет больше ничего.