355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Саканский » Человек-тело (СИ) » Текст книги (страница 6)
Человек-тело (СИ)
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 03:08

Текст книги "Человек-тело (СИ)"


Автор книги: Сергей Саканский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

4

Впрочем, пустая риторика моя последняя запись. Вика, которой якобы нет, проделала титаническую работу: после всей этой катавасии с аутодафе она привела в порядок, систематизировала старые рукописи: получилось тринадцать больших картонных коробок – такие используют для фасовки продуктов. Вика и взяла все эти коробки в ближайшем магазине, где уже не только сменились кобылы кавказца, которые читали мой великий роман, рыгая и пердя от каждой его строки, но и самого кавказца вытеснил дагестанец. На коробках наклеены этикетки – чай, крупа, на одной даже – водка «Кристалл».

Коробки переполнены старыми тетрадями, папками для бумаг, одна – целиком с дискетами и CD-дисками. Мы вызвали машину и отвезли груз на дачу.

Это не значит, что я стал выезжать – просто съездил один раз на дачу и всё. Там, разумеется, разруха, паутина и пыль, на подоконнике валяются мертвые осы. Мы поставили коробки посередине веранды, создав пародию на пирамиду Джосера, и сразу, не раздеваясь, зачем-то трахнулись на них, пока шофер прилежно сидел в машине. Я крутил вторую жену на своих рукописях – то синюю, то желтую от цветных стекол веранды, и видел призрака самого себя, имеющего в той же комнате первую и многих других, незамужних – розовых, зеленых и фиолетовых.

Впрочем, это плохо, что сейчас всё, что я написал, находится в одном месте. Если случится пожар, что от меня останется – только мой сайт и страничка на Прозе. ру? Но там опубликована десятая часть написанного за последние пятнадцать лет. Прошлые публикации – у кого-то на руках или в библиотеках. А в общественных читальнях раз в несколько лет списывают книги и сдают в макулатуру.

Кроме своей чисто технической ценности – как собственно тексты, мои старые рукописи имеют для меня душераздирающий сакральный смысл. Возможно, они представляют даже и какую-то будущую стоимость: допустим, я стану посмертно знаменитым, как Винсент – сколько тогда будет стоить каждая страница, исписанная этой рукой, исчерченная ромбиками по углам? Впрочем, нет у меня наследников и некому завещать эти гипотетические миллионы. В тот день впервые, в машине обратно, с головой молодой жены на плече, я отчетливо подумал: а не завести ли мне ребенка?

Первая жена категорически не хотела детей, ей и меня удалось убедить в том, что мы, писатели, должны жертвовать во имя своего искусства. На самом деле, на искусство ей было наплевать: в течение года после свадьбы она вообще не садилась за стол, ее даже чуть было не поперли из Литинститута за то, что не смогла представить очередную подборку переводов к семинару. Скорее всего, свадьба для этой женщины стала тупиком, концом пути. Все ее потуги к стихосложению имели одну подоплеку: выставить себя образцовым товаром на рынке невест, обрести личное счастье. Я ее прекрасно понимаю, поскольку и сам отчасти такой же. До самого последнего дня, что мы провели в одной комнате – сначала в общаге, потом в квартире родителей, потом – в этой квартире, я ничего нового не писал – лишь редактировал прежние тексты, занялся какой-то ерундой: стал издавать рукописный журнал, устроился работать руководителем лито, обучая творчеству десяток безнадежных графоманов, и отдавал этому много времени, даже с энтузиазмом… И только в тот день, когда она окончательно ушла, вернее, на другое утро, проснувшись, наконец, в своей постели один, я подбежал к столу прямо в пижаме, раскрыл давно брошенную тетрадь и принялся строчить, строчить, строчить – пока усталость и остервенение не смежили мои веки.

Теперь же у меня другой уровень полета: я не жду вдохновения, не страдаю, когда его нет, а просто культивирую его, спокойно, свободно и профессионально, как скрипач настраивает инструмент. И никакая Вика не мешает мне.

Масса свободного времени. Я пишу быстро и легко, сразу набело, будто записываю нечто, уже сказанное. Не пора ли завести наследника, пусть и на склоне лет? И тогда все эти истрепанные рукописи приобретут совершенно иной, новый смысл… Парень просто продаст их потом на аукционе.

Надо бы сказать моей девочке. Пересортировать, что-то вернуть домой, самое важное. Записать специальный, я бы сказал – золотой диск и положить его в банковскую ячейку. Так-то оно будет вернее. Полное собрание сочинений. Посмертное. Как Хемингуэй. И насчет наследника также с нею поговорить.

5

Я думал об этом всю дорогу, пока мы ехали обратно, молча сидя на заднем сиденье машины, с Викиной спящей головой на плече. Девочка вырубилась, утомленная любовью.

В сущности, мое нынешнее затворничество началось именно там, на даче. Много лет назад, еще при Аннушке, я провел несколько дней в Переделкине, в гостях у одного литературоведа и философа. Этот человек старше меня на четверть века, безо всякого преувеличения он – один из выдающихся умов современности. Приехал я к нему на один день, но как-то завис на почве пьянки и мы просидели лицом к лицу почти неделю, беспрерывно разговаривая за бутылкой коньяка, который у нас стоял в ящике на расстоянии вытянутой руки, а ящик сей прислали прославленному деятелю отечественной культуры из уж не помню какой бывшей союзной республики.

Иногда на огонек, на коньячок заходили обитали писательского посада – знаменитые, яркие личности преклонного возраста. Любой другой на моем месте многое бы отдал за право побыть в подобной компании. Сверстники потом долго расспрашивали, о чем это со мной говорили старики, о чем они говорили между собой. Кто-то даже упрашивал меня написать мемуарчик для интернета.

Отдыхать и ломаться после такой интоксикации я отправился на дачу, где прожил неделю в полной тишине и бессловесности, собирая по крупицам то золото человеческого общения, что я намыл в переделкинском ручье.

Общие выводы меня ошеломили. Сравнивая неделю в Переделкине и неделю на даче, неделю общения с выдающимися людьми, седобородыми аксакалистыми писаками, и неделю одиночества, в продолжение которой перед моими глазами не промелькнуло ни одного человеческого лица, я пришел к выводу, что одиночество мне не только дороже, но и интереснее.

Зимой жить на даче невозможно: маленькая чугунная печка греет, пока горят дрова, да и садовый дом на столбиках, построенный руками моего отца, насквозь продувается ветром. Летом здесь жить также проблематично, но по другой причине: со всех сторон снуют и галдят соседи, мельтешат, словно рыбки пираньи, а наши миниатюрные шесть соток всего-то двадцать метров шириной и, стоя посередине своего участка, ты видишь каждую морщинку на лице этих пенсионеров.

Тетя Лампа, как я ее называл в детстве, все время стояла кверху задом, дергая, дергая и дергая сорняки – это с востока. Дядя Гриб на западе: каждое утро, уже вернувшись со своей тихой охоты, сидел широкой спиной ко мне – также в метре от моего прозрачного забора и чистил грибы, тонким голосом безумца разговаривая с ними, то лаская, то уничтожая словами мертвые грибные тела. На юге жил ублюдок, милиционер в отставке, у которого был чрезвычайно мерзкий голос: именно таким голосом и говорят менты, особенно через свой ментовский рупор. У этого Жоры была жена, которая почему-то тоже гундосила, будто бы они специально выбрали друг друга, скажем, при помощи службы знакомств по телефону. Шучу, конечно: не было в те далекие годы, когда брачевались эти придурки, никаких таких служб. Жору и его жену я практически не видел, они отгородились высокой теплицей, где, за мутной полиэтиленовой пленкой мелькали их косолапые призраки, но мне с лихвой хватало и голосов.

Бывают люди с красивыми, зычными голосами, они любят демонстрировать их, имея на то полное право. Но вот загадка: почему эти двое, с бесконечно гнусными голосами муж и жена, непрестанно говорили и говорили, а если сказать было нечего, то начинали распевать хором какие-то ужасные блатные песни?

На севере – не вплотную, но через улицу – поселился Ильдус, но это отдельная душераздирающая история.

Единственно возможное время, когда я мог спокойно существовать на даче, было осенью и весной. Точно первого сентября исчезали школьники: я уже не слышал их матерных разговоров, которые до глубокой ночи доносились с местного Бродвея, что пролегал от меня через участок, сразу за домом, где жила Лампа. В сентябре наступал пик активности Гриба: он ходил в лес каждое утро и, соответственно, с громким удовольствием чистил грибы в течение всего дня. Ментовская семья (я не сразу узнал, что и жена до выхода на пенсию была ментярой – служила регулировщицей на московских перекрестках) гундосила до середины октября, затем наступал аут.

В принципе, я могу работать при любом шуме, а некоторые звуки даже несут вдохновение, как, например, дождь и гроза, и ветер в листьях. Единственное, что напрочь лишает меня писательской способности – это словесный фон, чье-то полуразборчивое бормотание: будь то работающее радио, где какая-нибудь юная уродина исходит словесным поносом в паузах средь не менее говняных эстрадных песен, чьи тексты состоят из маниакального повторения одних и тех же умопомрачительных слов, из намеренно неточных (это современный стиль, произошедший от любительских сочинений уголовников) рифм, вроде «одна – судьба» или трепотня соседей, которые помногу раз за день подходят к прозрачным заборам (именно для этого и натянутым из невидимой сетки рабица) и стоят, раскачиваясь взад-вперед, чтобы отправить друг другу важнейшие, необходимейшие слова – о погоде и видах на урожай, либо русский мат гастарбайтеров[1]1
  Написание писателя, правильное.


[Закрыть]
, разреженный потоком гортанной тюркской речи…

Я научился глушить весь этот ворчливый эфир музыкой: купил плеер и сросся с наушниками, как пятнадцатилетний, но музыка срабатывала не всякая – песни, где были слова, отвлекали, что русские, что английские, да и любдругъязчные, поскольку во всех языках есть какие-то знакомые слова. Классика подходила только самая легкая и давно любимая – Чайковский, Бетховен, Бах… Часто я жил под прикрытием природных шумов далеких водопадов и морей планеты.

Все это было прекрасно, плодотворно и болдински, пока не появился Ильдус. Несколько лет после смерти родителей я встречал в своем загородном владении весну и провожал осень, не расставаясь с очередной амбарной тетрадью (а такие большие, а-четвертого формата тетради я использую потому, что пишу широко и размашисто, крупным, красивым почерком, ясным, словно типографская печать) ни в саду, ни в туалете, ни в постели… Осенью и весной поселок был пуст, нераспустившаяся или облетевшая листва оголяла его конструкцию, саму его рукодельную сущность: я часто гулял длинными прямыми улицами, наблюдая изнанку человеческой жизни – самые дальние, потайные уголки садов, а также, что не менее удивляло и радовало – секреты мастерства правообладателей: ведь все эти двести га территории, эти почти три тысячи дач, были обустроены самыми обыкновенными людьми, которые, строя, и учились строить.

С десяток семей укоренилось тут на ПМЖ – утеплили дома и поставили печи, русские и голландские; это была своеобразная деревенька москвичей, образовавшаяся близ главных ворот, где дежурила охрана и работал магазин. Там было не страшно.

Остальное пространство пустовало: некоторые дачники наезжали по выходным, но без ночевок, боялись, как думали, злых разбойников, лихих людей, беглых зеков и солдат, но на самом деле – одиночества.

Вот что здесь разливалось полной мерой, затопляло улицы и проспекты, шелестело ветром, гремело листами кровель, звенело тишиной. Лежа в моем тонкостенном домике, при остывающей печке, я всем своим телом, завернутым в толстое бабушкино одеяло, ощущал глубокую пустоту вокруг. Я точно знал, что ближайший человек находится сейчас где-то в пятистах метрах, у ворот поселка.

При жизни родителей я редко бывал здесь: просто совесть мешала. Я не помогал отцу строить, матери – возделывать землю. Сидеть где-то в углу сада с тетрадкой на коленях, слушая, как отец стучит молотком в доме и видя среди листвы, как мать серпом срезает сорную траву (тоже, в сущности, тетя Лампа) – такое удовольствие не по карману моей душе.

В юности я воровал из отцовского стола ключи и приезжал сюда с какой-нибудь девицей, либо с приятелем – всласть разбухаться. Тогда меня еще волновало общение с людьми, бесконечные споры, в которых, казалось, и вправду рождается истина, хотя, как убедила жизнь, это одно из афористических заблуждений. Общение, конечно, я предпочитал только на двоих, уже тогда понимая бессмысленность какого-то застольного разговора, хотя теперь полет моей собственной мысли, мое углубленное творчество представляют для меня гораздо больший интерес, нежели разговор с кем бы то ни было.

Прекрасное было время – несбывшихся надежд, мое личное время и время для страны вообще. Когда мы шли этим длинным полем, волнуясь от близкой радости – либо пошагово целуясь с девушкой, либо размахивая руками с приятелем… Труднее всего было потом замести следы, оставить предметы на своих местах, чтобы родители не могли увидеть здесь моего призрака, который поднимает над столом стакан или крутит в их супружеской постели тело.

Отец, конечно, просто бы дал мне ключи, попроси я об этом, да и такое бывало: как-то я заявил, что хочу поехать сюда с Аннушкой, тогда еще не женой и даже не невестой, и ключи были мне с радостью отданы, ведь строил-то он этот дом, как искренне думал, для меня, хотя, в глубине своей, наверное, все же понимал, что строил лишь для того, чтобы строить, почему и длилась эта стройка более двадцати лет, а когда был прибит последний гвоздь, отец умер, как Ковалевский со своей башней, а мать и года не прожила после, ибо ей также стало нечего делать, ведь жила она только для отца.

Мы ж с Аннушкой не смогли распорядиться этим владением достойно: она изнывала от скуки без своих московских подруг, а я не мог работать, когда где-то в нескольких метрах за стеной изнывала от скуки моя сука. Затем я стал приезжать сюда один, в сущности, убегая от Аннушки, но и это вскоре кончилось, благодаря все тому же Ильдусу, а возможно – и Аннушке самой.

Ильдус купил дачу напротив, через улицу от моей, в самом начале ублюдизации – у пенсионеров, которые ее построили собственными руками, дощечка к дощечке, но были вынуждены продать за бесценок свое жалкое творение, которое новый владелец немедленно сломал, воздвигнув за одно лето трудом тогдашних так называемых кооператоров типичный набор нувориша: отапливаемый дом, баню и беседку.

Ильдус был каким-то шулером на автобазе и ему удалось урвать от социализма кусок, достаточный, чтобы все это оплатить перед самым выходом на пенсию. Бедняга старался для своих детей, которых у него было двое, мальчик и девочка – чтобы была у них красивая, вместительная и комфортабельная дача. Когда мальчик и девочка выросли, они выгнали Ильдуса из московской квартиры, поскольку привели туда мужчину и женщину. Старик был вынужден доживать свой век в возведенном им доме, в одиночестве и пьяном угаре.

Одиночества этот заяц совершенно не выносил, а пьяный угар настолько способствовал общению, что он довольно быстро подружился со всеми соседями, исключая, разумеется, меня. Впрочем, на эту тему он продержался недолго. Как-то раз, переболтав с утра с троими дачниками, чьи участки прямо граничили с евойным, он перебежал улицу и принялся колотить в мою калитку. В отличие от прочих жителей, к кому можно было просто зайти, скинув щеколду, я ставил на калитку изнутри замок, чтобы сделать свою землю частью дома, а не улицы. Отец в свое время не мог решиться на такой шаг: возможно, и хотел, но боялся, что соседи подумают о нем плохо. Я же, напротив, желал, чтобы обо мне думали плохо, недолюбливали меня, чурались и в результате – не приставали с разговорами. Все к этому были уже приучены, только Ильдус, новенький в наших краях, не знал заведенного мною порядка. До тех пор мы с ним ни разу не общались: если я выходил за пределы своих владений и встречал его, то лишь тихо и любезно здоровался, не замедляя движения.

На этот раз ему удалось меня поймать, правда, он понятия не имел, что на самом деле произошло: просто вышел сосед (то есть, я) и на предложение с ним выпить не отказался, что выглядело для этого человека вполне естественным. На самом же деле, я уже давно разработал стратегию борьбы с ним, не раз репетировал, что и как ему скажу, когда он придет – вежливо, мягко, но решительно пресеку все дальнейшие контакты, все до единого, поскольку мне не хотелось скармливать очередному пожирателю времени ни минуты моей жизни. Увы, невдомек ему было, что в это самое утро я, как назло, изнывал от похмелья настолько, что и помыслить не мог тащить свою тушу в магазин, полкилометра гнать ее, стегая то длинной, то короткой плетью, забегая вперед, иногда подпрыгивая и паря над нею, шепча ей в уши ласковые слова: ну, пожалуйста, туша! Иди, Веничка! Еще пятьдесят шагов, совсем чуть-чуть общения с чувыдрой и тут же, вот уже по этой самой дорожке ты будешь идти обратно, и не просто идти, а посасывая из горлышка крепкое пиво, и внутри тебя будет разливаться ершистое тепло…

– А мне говорили, что ты нелюдимый, – весело сказал Ильдус, когда я поднял и опрокинул первый стакан его водки.

Едва приняв халявное тепло соседа, я уже пожалел, что согласился пойти на контакт. Ильдус был невыносимо скучным, что называется – хороший мужик, хороший парень. Настоящий мужчина. Настоящий человек. Никогда не подведет.

В советское время, когда война была еще не в столь далеком прошлом, о таких как Ильдус говорили: я бы с ним в разведку пошел, впрочем, плохо представляя, что такое разведка, и уж совершенно точно будучи уверенным, что никогда, никто, ни в какую разведку ходить не будет. Примечательно, что как раз один из тех, о которых так принято говорить, приплетая разведку – мой лучший друг Митька, к счастью, навсегда исчезнувший из моей жизни – как-то в детстве мне заявил:

– Вот начнется война, я тебя первого в спину застрелю.

Сидя на кухне хорошего мужика, такого же урода, что и Митька, урча удовлетворенным животом, я отчаянно соображал, что он поймал меня, как ловят самку в период течки: дала один раз, даст и другой. Теперь у него на эту самку безусловные права. Теперь можно звонить ей в любое время дня и ночи. Заваливать с портвейном, бодаясь бутылками в дверях.

Водка придала мне сил, наглости и отваги. Не дожидаясь окончания бутылки, чтобы уж совсем не ввергать Ильдуса в панику, я встал и произнес речь. Я сказал, что действительно являюсь чрезвычайно нелюдимым человеком, что пил сейчас исключительно ради знакомства, пил первый и последний раз, что я много и постоянно работаю, что приезжаю на дачу исключительно в поисках тишины и покоя, и впредь прошу не тревожить меня. Кроме того, я не считаю эту водку угощением, а себя – обязанным отвечать на него. Посему, вот тебе, Ильдус, деньги за выпитое зелье.

Я вручил ошарашенному соседу сторублевую бумажку и поспешно покинул его, а сам, не заходя домой, кинулся в магазин, к чувыдрам, общение с которыми теперь, после выпитой дозы, мог успешно вынести.

Тот день стал для меня началом кошмара. Я заплатил собутыльнику за свою долю, отлично зная, в какой мучительный попаду круг, если позволю себя угостить. Теоретически это даже не круг, а спираль, неминуемо стремящаяся к одной точке – к смерти. Я просто выкупил свой следующий шаг – мрачную обязанность явиться с бутылкой к нему. На третий раз тостирующим станет опять он, и так далее, именно до самой смерти. Это еще одна из причин, почему я разорвал отношения с людьми, в данном случае, с пьющими мужиками. Каждая из этих искренних дружб лежит в начале спирали, и все они сходятся в одной точке, впиваются в тебя со всех сторон, будто ты старый диван, из которого торчат пружины.

Нельзя жить в обществе и быть свободным от общества, как один исторический урод повторил за другим. Речение, конечно, справедливо. Единственный способ стать свободным от общества – это не жить в обществе. Оказалось, что в финальной части жизни общество стало мне совершенно безынтересно.

Само общение с людьми, болтовня не доставляет мне ни малейшего удовольствия. Никакого интереса не вызывает бытие общества, его вопросы и новости. Я не читаю газет, по телевизору смотрю только кино (предварительно записывая на видео, чтобы проматывать рекламу), никак не могу вспомнить, как зовут президента США, да и как выглядит наш, увидел лишь случайно, когда видеомагнитофон, полуавтоматически хватающий из эфира фильм и выставленный с упреждением, подсунул мне какую-то маниакальную рожу, из речи которой я понял, что это и есть наш недавно «избранный» президент.

Реальность мне давно безразлична, даже погода на улице уже не имеет никакого смысла: я одинаково рад любому природному явлению, поскольку наблюдаю его исключительно из окна.

Когда я еще выходил наружу, подолгу бродил по Тимирязевскому парку, непогода мне была ближе, чем погода: на аллеях немного людей, а порой – в двадцатиградусный мороз или под летним ливнем – аллеи совершенно пусты, прекрасные, бесконечные, словно зеркальные коридоры, в конце которых не маячит какая-нибудь дохленькая фигурка. Осенью безлюдны улицы и проспекты дачного поселка. Проспекты шире, укреплены гравием, на проспекты не выходят калитки участков. Улицы устроены перпендикулярно проспектам, они земляные, травянистые, и все это было пустым поздней осенью и зимой – прекрасный, кристально застывший мир…

Если бы не Ильдус. Я приходил в ужас от самого его существования: пусть он больше не пытался наладить со мной контакт, но намеревался всю зиму жить в нескольких десятках метрах от меня, зияя досадной прорехой в белой простыне моего одиночества. Более того, не надо быть писателем, чтобы гениально предвидеть: рано или поздно, когда все соседи съедут, он снова прилипнет ко мне.

Так и вышло. Раз утром он загремел у калитки: подойдя к забору со своей стороны, я с изумлением увидел взъерошенного соседа, который колотил молотком о сковороду.

В этот момент я просто желал его убить. Схватить его за волосы и бить головой о столб, пока он не умрет. Бешенство охватило меня.

Это было прекрасное солнечное утро. Я проснулся, почувствовав себя полностью выспавшимся, полным свежих сил. На столе лежала тетрадь, одна ее страница встала флажком, несмотря на то, что вчера, отваливаясь от стола, измученный донельзя, я припечатал и пригладил ее ладонью. Воздух, потревоженный в комнате моим телом, привел в трепет эту чистую страницу, готовую принять решительный, оплодотворяющий нажим карандаша. Чашка кофе – медленно, маленькими горячими глотками, взгляд в сад сквозь цветные стекла веранды, с короткой паузой на блике круглого графина, что несколько лет пузился на подоконнике нетронутым… Многим ли в мире ведомо это сладостное предчувствие полного рабочего дня? Предчувствие тех неповторимых сущностей, которые будут сотворены сегодня. Тех странных сущностей, которые не сделает больше ни один человек на планете.

Я беру карандаш, отмечаю его твердую остроту: вчера, незадолго до своего отвала заточил его ножом – вот тут, на листе, завернулась крохотная зеленая стружка… Я сдуваю ее, я держу карандаш на весу, глядя поверх острия на мой разноцветный сад, и в этот самый момент раздаются удары молотка в сковороду и низкие носовые окрики:

– Николай! Коля! Ну, Николай же! Спишь, что ли? Эй!

Я надел шляпу и вышел. В байковом халате до пят и в шляпе я выглядел серьезно и угрожающе – для того и шляпа. К тому времени Ильдус уже сильнее распалился, словно джинн в бутылке.

– Колян, бля! – уже так именовал он меня, похмельно воображая меня своим корешом. – Я уж тут подыхаю один с тоски.

Однако, увидев шляпу, неожиданно разгладился.

– Я уж и не знаю что делать! – говорил он с искренним возмущением, плюс малая толика фальшивого недоумения. – То ли «скорую» вызывать? Кричу – не отвечаешь. На участке тебя не видно. А калитка изнутри закрыта. Что с тобой, Николай? Заболел? С похмелья? У меня выпить есть.

– Сковорода зачем? – деловито спросил подошедший я.

– Так это… Калитка деревянная, гнилая. Не постучишь…

– Значит так, – сказал я с интонацией глубокого зачина. – Пить я сегодня не желаю. Много работы, извини. Роман надо в среду сдавать (Так сказал бы какой-нибудь преуспевающий Тюльпанов). В следующую среду, на той неделе, – добавил я, ужаснувшись, что Ильдус придет снова, в ближайший четверг.

Мое заявление обезоружило соседа: ведь единственным его козырем была припасенная водка.

– Как это – не желаешь? – очень недоуменно произнес он и тут же сделал вывод, как всегда такого рода люди, навесил на меня мгновенный ярлык: – Не наш человек.

– Ну, ваш или не ваш – не важно, – сказал я, по утренней инерции превратив устную речь в красивое письменное созвучие. – Нет у меня времени на разговоры.

– Так, – зловеще прохрипел Ильдус. – Не хочешь, значит, со мной разговаривать.

– Не хочу, – спокойно сказал я.

– Писатель, значит… – пробормотал он, когда я уже шел по тропинке к дому, покачивая моей шляпой.

– У-у, писатель! – вдруг взревел он. – Да что ты такого напишешь? Что ты такого узнаешь, если не будешь якшаться с людьми? – продолжал он причитать, когда я, развевая полами халата, двигался вдоль стены моего дома.

– Говно ты, а не писатель, – констатировал он, скорее, уже для себя, когда коричневая пола моего халата скрылась за углом.

Меня трясло. Мое лицо было искажено болью до зубовного скрежета. Таковым я его и увидел в зеркале. Это не было уязвленным самолюбием или каким-либо другим человеческим чувством. Я просто жалел о том, что растратил эмоции зря, и плакал теперь мой солнечный рабочий день.

Вот интересно, если представить себе утро Пушкина в разгар болдинской осени. Разминает пальцы, очиняет гусиное перо. Выкуривает пахитосу над листом, пепел падает на нетронутую белизну, он смахивает его тылом ладони. Рисует изящную головку в верхнем правом углу. И вдруг одним длинным махом вылетает строка:

Я помню чудное мгновенье…

За каждым словом – ряд синонимов и сходных значений, уходящих за горизонт, словно рельсы. Те, слова, что уже встали на место, на самом деле – конечный результат деятельности сложнейшей творческой машины. То же – вереница рифм от последнего слова строки, и одна из них, может быть, потянет за собой смысл, который пока и не ясен: какое мгновенье? мгновенье чего? Нарисованная головка напоминает кого-то… Аннушка Керн? Неужто эти стихи будут о ней? Еще минута и потекут свободно… Ну чу! Скрип коляски. Храп лошади. Чей-то провинциальный говорок за окном.

Приехал сосед. Чванливый невежда. Очень веселый, эдакий балагур. Сашка швыряет перо на стол, веер мельчайших чернильных капель ложится на лист… Выпили различных наливок, смакуя каждую особо. Осенний день короток, гость отъехал уже в темноте, долго маячил на вьющемся проселке масляный фонарь. При свече сочинять не хочется, столько теней притаилось по углам, в голове шумит, кулак стремится подавить зевоту…

Наутро глянул на лист. Что за мгновенье? Мгновенье – чего? Вроде рифмовалось вдохновенье, и это должны были быть стихи о творчестве. Вздор. К чему писать о творчестве? Женская головка напоминает кого-то… Натали? Нет. Лист скомкан, летит в корзину. Читатель этих строк волен воспользоваться машиной времени, подстеречь на проселке чванливого соседа и с облегчением опустить топор на его седеющую голову. С чистой совестью – топор. И тогда в новой реальности вновь зазвучит потерянное было стихотворение…

Я не питал ни малейших отрицательных чувств к Ильдусу: этот тип просто мешал мне работать, а следовательно – жить, мешал появиться на свет моим текстам и, словно зубастый доктор, делал мне какой-то перманентный аборт. В моей голове не зрело никаких убийственных планов, просто один раз его, как говорят ублюдки, угораздило оказаться не в том месте и не в то время.

В один из непогожих понедельников поздней осени на дороге, ведущей от подмосковной станции N к дачному поселку, затерянному среди чахлых заброшенных полей, появилась фигурка одинокого путника. Это был я. Я приехал на дачу. Я всегда выбирал понедельник для заезда, ибо с пятницы по воскресенье в поселке все же обретаются какие-то неутомимые садоводы. Нивы были сжаты, а рощи голы; я шел со станции, в тусклом осеннем свете под невидимым дождем разворачивалась панорама чахлых заброшенных полей. В местном хозяйственном магазине я купил черный колун на длинной березовой ручке и нес его на плече, а за плечами болтался легкий рюкзачок – две чистых тетради, мелочи всякие да еда на вечер. Завтра схожу в магазин и затарюсь уже основательно, несмотря на здешнюю дороговизну. Не люблю таскать тяжести – лучше уж переплатить.

Впереди, в дождевом тумане маячила фигура, я решил обогнать пешехода, ибо смущало меня постороннее присутствие на моей одинокой тропе. Далекий пешеход хорош на картинах Ван Гога – не в реальном поле зрения.

Я ускорил шаг, бодро перекинув колун с плеча на плечо. Это была железная чушка массой четыре килограмма, как значилось в инструкции. В тот год я заготовил три кубометра березовых дров, уже наколотых, как утверждала фирма, доставившая мне их на «газели», но это были частично слова, ибо поленья оказались слишком толстые и требовали дополнительного подкалывания, для чего и потребовался черный инструмент.

Человеческая фигурка медленно увеличивалась в размерах, по мере того как я нагонял идущего, и в итоге превратилась в моего соседа. Ильдус шел, бережно неся на локте хозяйственную сумку древнего образца – вероятно, наследие прежних владельцев дачи, трудолюбивых стариков. Как я выяснил после, Ильдус купил две бутылки простой водки, две банки кильки в томате, две – зеленого горошка, и хлеба – также два белых батона. Каждой твари по паре. На станцию он, как я полагаю, ходил для того, чтобы сэкономить деньги, ибо там все было дешевле, нежели в дачном магазине. В бумажнике Ильдуса оставалось совсем немного денег, их я преспокойно переместил в свой. Еду я выбросил в канаву уже на другой станции, по одному предмету направо и налево, размахивая рукой, как сеятель. Колун утопил в деревенском пруду там же.

Я никогда не был в этом живописном месте и прогулялся по окрестностям, с искренним любопытством оглядываясь вокруг и высоко задирая голову, как американский турист. От места, где я спихнул с дороги тело Ильдуса, мне пришлось вернуться обратно и сесть в первую попавшуюся электричку. Навязчивая идея, что менты вызовут собаку, какую-нибудь языкастую серую Ральфу, заставила меня заметать следы. По хорошему, я не должен был в этот день продолжать свой путь на дачу, но дома оставалась Аннушка, и мое возвращение было невозможным. Разумеется, никому не придет в голову связать труп, найденный где-то далеко на дороге, с моим именем. Не может быть такого мотива: человек докучал соседу, бурчал на улочке перед его домом, звал его бухать и был за это убит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю