355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Сартаков » Ледяной клад » Текст книги (страница 10)
Ледяной клад
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:18

Текст книги "Ледяной клад"


Автор книги: Сергей Сартаков


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

– А знаешь, Маринька, он хотя и очень самоуверенный, упрямый, но хороший, – неожиданно сказала она. – И злость в нем – невредная злость. Ему как раз не старший, а младший нужен.

– Вот тебе на! Это ты, Афина, сейчас посмотрелась в зеркало и видишь все наоборот: что у тебя на левой щеке, там – на правой.

– А я не о Максиме, – сказала Феня, – я все об этом его друге, "мы с Мишкой".

– Ну, этого я меньше знаю. Что же сказать? Характер у него как будто решительный.

– Спать! – Феня встала. – Мы об этих ребятах все время прямо-таки как о женихах говорим. А они оба к весне отсюда непременно удерут. И мне кажется, совсем не на большую стройку, а в свою Москву. Сибирь-то для них явно чужая.

– Они в Москве родились, – заметила Баженова. – А родная земля всегда к себе тянет. Это чувство тоже нельзя отбрасывать. И нельзя так рассуждать: всяк люби свою родную землю, а москвичи – не смей!

– Да там и нет земли, – Феня махнула рукой. – Там сплошной асфальт.

– Так что же, по-твоему, чувства любви к родной земле совсем не существует?

Феня подумала, высоко подняла плечи, повертела головой и так и сяк. Засмеялась.

– У сибиряков существует. Я, например, осыпь золотом – отсюда никуда и никогда не уеду. Именно поэтому: землю родную не оставлю. Но в Сибирь кто приезжает – тот может свободно расстаться со своей землей.

– Ты противоречишь себе!

– Правильно. Противоречу, – согласилась Феня. – Вся наша жизнь из противоречий построена.

Мигнул свет и погас – электростанция закончила работу. Баженова зажгла керосиновую лампу.

– Ты знаешь, Афина, – задумчиво сказала она, сметая крошки хлеба со скатерти, – ты знаешь, я уральская, а отсюда, из Сибири, пожалуй, тоже никогда не уеду. Хотя землю родную и очень люблю. Милые... дорогие сердцу... Уральские горы, реки, леса... А вот бывает... Тяжело расставаться, но еще тяжелей – оставаться...

– Ты не могла остаться?

У них ни разу не складывался разговор об этом. Феня знала только одно: Мария приехала откуда-то с Северного Урала. Больше она о себе ничего не рассказывала, всегда уклонялась от таких разговоров. В словах Баженовой Фене почудилась готовность поделиться чем-то душевным, глубоким. Но на печи повернулась, вздохнула Елизавета Владимировна: "Ос, ос! Всё не спят!" И Баженова стала такая, как всегда.

– Ложись, Афина, а я немного посижу. План культурной работы... Поразмышляю. Ох и месткомщики же мы с тобой! Николай Григорьевич правильно пробрал меня сегодня за вечные наши танцульки да за "ремешки" эти, будь они неладны!

Немного разочарованная несостоявшимся сердечным разговором с подругой, Феня ушла в свой "женский уголок", разделась и крикнула уже с постели:

– А ты, Маринька, в план и меня запиши. Хочешь, я лекцию о литературе древней Греции прочитаю?

– Не хочу, – сказала Баженова. – Я тебе запишу другое. Диспут на тему: "Что такое любовь".

– Спятила!

– Ты сама сказала Максиму, что любовь существует. Ну вот и доказывай.

– И докажу. Только не на диспуте. И... не Максиму. А в план записывай. Любовь не любовь, а что-нибудь тоже красивое, – Феня поплотнее закуталась в одеяло, отвернулась к стене и затихла.

Баженова достала с полочки тетрадку, карандаш. Дрожь передернула ей плечи. Что-то зябко... Она кинула в самовар несколько угольков, пусть шумит. Придет Николай, ему с мороза тоже приятно будет выпить стакан горячего, крепкого чая.

Елизавета Владимировна приподнялась на локте, вздохнула.

– Сидеть будете?

– Буду, – деревянно отозвалась Мария.

Она раскрыла тетрадку, вывела крупно: "План культурно-массовой работы", – и остановилась. Как легко всегда писать заголовки! А дальше что? Думай, председатель месткома...

Так... Один день в неделю – кино. Из Покукуя приезжает передвижка. Два дня целиком для дома, для семьи. День для политической и день для технической учебы. Это все просто раскладывается. А еще два дня? Чем их занять, кроме танцев? Ну, выдумай, выдумай!.. А танцевать все равно будут. В любой день. Каждый день. Хоть объяви в этот день столкновение кометы с землей, конец света. В красном уголке не разрешишь – по домам станет молодежь собираться. Сердце требует! Да и не так уж плохо это, если бы...

Ах, как нужны интересные лекции, беседы, диспуты, душевные разговоры! И не с трибуны, не сверху вниз, а в дружеском кругу. Одна, только всего одна лекция и была прочитана за первую половину зимы. О международном положении. Ну никак никого сюда не заманишь. Даже из Покукуя, а из Красноярска уж и тем более. Своих готовить? Кого? Всегда первый вопрос: откуда лектор? Попробуй объяви: лекцию о литературе древней Греции читает Афина Загорецкая. И никто не придет. Фенька? Илимщица наша? Да чего она знает! А скажи: из Москвы товарищ приехал – валом повалят. На такую же точно лекцию. Что ж, Москва столица, там и должно быть все лучшее из лучшего.

Нет, нет, лекцию Загорецкой слушать не будут. Записать в план – только для "птички". Кому это нужно? А вот простой, открытый и честный разговор о любви, начатый "своей" Фенькой, заинтересовать молодежь может. Пусть кто хочет придет и свободно выскажется, какая она есть и какая должна быть любовь. Важно только высокое, благородное направление мысли. Афина это может сделать! Зря она стесняется, отказывается. Важно разбить и отмести прочь всякую грязь...

Баженова и не заметила, как отодвинула от себя тетрадку, а сама повернулась к темному окну, на стекле которого, словно в зеркале, отразилось ее лицо и рядом с ним желтый огонек лампы. Повернулась и надолго застыла в бездумной неподвижности.

Горит огонек. Шумит самовар. Оконные стекла затянуты белым, сверкающим инеем в самых уголках. Женщина ждет.

...Вот так сидела она и дожидалась чуть не каждый вечер. Нет ничего приятнее, как ждать любимого. Они всегда вместе – ожидание и любовь.

А началась любовь еще в институте. Вместе писали и защищали дипломы. Вместе получали назначения. На свою родную уральскую землю, в милые сердцу уральские леса. Анатолий стал главным инженером леспромхоза, она плановиком.

Работать было радостно и хорошо. Немного кружилась голова от непривычной еще самостоятельности. Подумать, оба – командиры производства! На бумаге не зачетные институтские работы, всяческие вымышленные расчеты, а имеющие реальную действенную силу приказы, распоряжения, калькуляции, планы. В институте, сколько ни вложи в нее ума, все равно только бумажка. А здесь штабеля бревен. Не условные, а подлинные тысячи и миллионы. Не бригады А и Б, а живые люди с фамилиями, именами и отчествами, каждый со своим горем и со своими радостями. И она сама из Маруси Найденовой сделалась Марией Сергеевной, а в конце подписи Анатолия постепенно стал вырастать хвостик.

Она работала в конторе, он много ездил по лесным участкам. Приятно было дожидаться Анатолия вот так, вечерами, у темного окна. Елизавета Владимировна тогда не вздыхала на печи: "Господи, господи!", а подходила и ласково обнимала за плечи: "Доченька, ну что ты приросла к стеклу?"

Елизавета Владимировна настояла, чтобы Анатолий взял положенную по закону ссуду и построил свой домик: "Место хорошее, нравится. Так мы крепче здесь корни пустим. Да и мне квартирку свою обихаживать поприятнее, чем казенную". Анатолий посмеялся, спросил: "Марочка, а это не капитализм?" Решили все вместе: жилище для себя не капитализм, тем более когда на эти цели даются прямые государственные кредиты. Дом для них построили быстро. Как же: главному инженеру, молодому специалисту! Каждая их свободная копейка шла только сюда. Зато все люди ахали: "Игрушка!" Анатолий обдумывал тему кандидатской диссертации...

Мелькнула тень за окном. Баженова вздрогнула. Николай!.. Он с улицы заметил ее – сейчас постучит в переплет рамы... Но никто не стукнул. Чья это была тень? Ничья. Померещилось просто... И опять на стекле Баженова увидела только отражение своего лица рядом с желтым огоньком лампы.

...Тогда был такой же поздний вечер, вернее – ночь. Но она не ложилась. Она никогда не могла лечь, не дождавшись Анатолия. И так же горел огонек на стекле рядом с ее усталым, но счастливым лицом. Мама, Елизавета Владимировна, спала. Анатолий легонько, пальцем одним, стукнул в окно и через минуту вбежал, весь запорошенный снегом. Они обнялись у двери.

"Марочка, не простудись, я ледяной. Был на самом дальнем участке. Представь, в кабину пришлось посадить женщину с больным ребенком, а я – в кузове, наверху. Жуть! Зуб на зуб и сейчас не попадает".

Анатолий говорил, говорил, сновал взад и вперед по комнате, разминал застывшие руки, а она собирала ему на стол и тоже бегала, пританцовывая, выбирая самый лучший, самый счастливый момент, чтобы поделиться своей радостью. Он наступил, когда Анатолий поужинал, помог прибрать посуду со стола и, подойдя неслышно сзади, обнял ее и стал целовать в шею, у ключицы, как раз в том месте, где теперь у нее шрам – багровый рубец, как злая память о том его поцелуе.

"Марочка, милая Марочка ты моя, – шептал он. – Как я мчался к тебе на этой проклятой машине!"

"Не ко мне, Толик, родной, а к нам".

До чего же приятно было выговорить эти слова! Но Анатолий не понял, поглядел в сторону спящей матери, сказал: "Ну, конечно", а она взяла его руку...

"Толик, он здесь..." – и закрыла глаза от счастья.

А когда открыла, увидела – Анатолий встревоженно и недоверчиво смотрел на нее.

"Ты хочешь сказать... Как!.. Уже?"

"Да, Толик. Да! Я все время его чувствую".

Он опять обнял ее, погладил ей волосы.

"Но как же так, Марочка? – сказал, словно искал, как спасти ее от страшного несчастья. – Как ты это допустила?"

Она не понимала Анатолия, его тревоги.

"Толик, родной, он сам пришел. Как я рада!"

Анатолий все держал ее, и гладил ей волосы, и целовал в шею, в ключицу.

"Но почему так рано! Мы же решали, Марочка, через десять лет..."

"Толик, мы ничего не решали. Как хорошо, что он пришел теперь, пока мы молодые..."

Анатолий отстранил ее, сказал торопливо:

"Ну, хорошо, хорошо, Марочка. Тут я и сам виноват. Время позднее. Спать, спать, – он снова поцеловал ее, толкнул легонечко к кровати. – Стели постельку. А завтра мы подумаем, как все это поправить".

Анатолий сразу заснул, усталый, прозябший, заснул, обнимая ее, а она до утра и глаз не сомкнула, плакала. Слова Анатолия "подумаем, как это поправить" все явственнее и явственнее звучали у нее в ушах, как беспощадный смертный приговор невинному человеку.

И потом потянулись бессчетные дни то быстрых и острых, то невыносимых своей тягучестью разговоров. Все об одном и том же: как поправить... Что "поправлять"? Все ее существо противилось этому. Но Анатолий нежно просил. Елизавета Владимировна твердила: "Так делают многие, доченька. Будь разумной. Их будет потом еще сколько захочешь. Зачем тебе так рано? Вы же сами жизни еще не видели".

И она сдалась.

Окно начало заносить тонкой ледяной пленкой. Баженова видела на стекле уже не лицо свое, а только тень от головы и вовсе потускневший огонек.

...Она тогда не помнила, как сказала "да". Сказала против воли, против желания. Она устала сопротивляться. И она верила: если говорит Анатолий, если говорит мать – это правильно. Они лучше знают, и они любят ее. И разве можно было уже тогда угадать, что потом случится?..

Елизавета Владимировна на печке горько вздохнула: "О, господи, господи!" Стекло в окне становится все мутнее. И тень на нем от головы Баженовой – чернее.

...Тогда, давно, Елизавета Владимировна с озорнинкой в глазах подмигнула: "Благослови тебя господь, доченька!"

Анатолий сказал ей, тихонько и осторожно лаская: "Больше тянуть никак нельзя, станет опасным. Мама завтра тебя отведет".

И больно-больно сжалось сердце, хотелось заплакать, закричать. Но Анатолий так просит... Так "этого" хочет! Для любимого человека нужно жертвовать всем.

"В больницу?" – вся побелев, спросила она.

"Не бойся, Марочка. Это, говорят, вовсе и не долго и не больно. Это в тысячу раз лучше, чем дожидаться, когда он сам..."

Все последние дни они разговаривали только так – местоимениями, ничего не называя прямо. И это было как тайна, как глухо скрытый, бесчестный заговор против кого-то. Но ведь в больнице все "это" сразу раскроется – и после для всех, для всего поселка...

"Толик, кто будет в больнице делать это?"

Она боялась, что мужчина. Хирургом в больнице был мужчина. И она не знала точно: хирургия "это" или акушерство. Анатолий ответил не сразу, он все поглаживал ей волосы и целовал ее в ключицу.

"Марочка, это не в больнице. Это сделает одна милая женщина у себя на квартире. Она очень опрятная, умелая, и у нее есть такая специальная штука... Всего две минуты. Завтра – суббота, а в понедельник ты будешь уже как всегда. Никто и не догадается. А ты, Марочка милая, ни капельки не тревожься. Внуши себе, что ты идешь... ну, просто... в лабораторию. Там иногда ведь тоже делают пальчикам чуточку больно".

"Я думала, в больнице", – сказала она.

Оттого, что "это" останется никому неизвестным, становилось легче, но слова "одна женщина у себя на квартире" все же заставляли сердце замирать еще сильнее.

"В больнице, Марочка, нельзя, – сказал Анатолий. – Я все разведал окольно. Оказывается, "это" запрещено. Действует совершенно странный закон. Понимаешь, даже с уголовной ответственностью. Говорят, что его должны будут отменить. Но когда? Пройдет, может быть, еще несколько лет. Этот закон такая нелепость, Марочка! Человек не может сам распоряжаться своей любовью! Ему предписывают: или совсем не люби, или обрастай сразу целым племенем..."

Первый раз у Анатолия прорвались такие слова. Страшные своей оголенной грубостью и цинизмом. Но, может быть, ей это просто показалось. И потом она ведь уже сама согласилась...

В субботу с утра из дому вышли вместе, Анатолий бережно вел ее под руку, обещал ни на минуту не оставлять и вечером. Там... Но когда рабочий день окончился, она вдруг узнала, что Анатолия срочно вызвали в Свердловск и он уехал. Он позвонил уже оттуда, сказал: "Марочка милая, будь бодренькой и умной. Я с тобой. Целую тысячу раз". Как мог он уехать!

На негнущихся ногах вместе с Елизаветой Владимировной ушла она в сумерках зимнего вечера на самый край лесного поселка...

Окно затянуло льдом до самых верхних переплетов, а понизу оно стало покрываться сплошным бугроватым куржаком, инеем. Афина во сне тихонько простонала. Глухая ночь. А Николай все не идет. В лампе совсем выгорает керосин, пламя садится ниже. Чадит.

..."Это" было и долго и больно. А после страшно было видеть кровь... Всюду. На простыне, на полотенцах, в эмалированном тазу, на руках той женщины: "Ну вот и готово, теперь ты можешь встать". А она не могла. Она больше ничего не могла.

Домой Елизавета Владимировна привезла ее только под утро, уложив на детские салазки... И кровь, и кровь... И жар, застилающий свет... Все воскресенье... И понедельник... Глухо расслышала она ласковый упрек Анатолия: "Марочка, да как же это так?.." И вторник... И среда... В четверг, уже беспамятную, Анатолий отвез ее в районное село, в больницу. Очнулась она забинтованная. Сестра сказала: "Все хорошо, операция прошла удачно..."

Ах, если бы удачно!

Она поправилась. И вышла на работу. Анатолий вскользь как-то намекнул, что "эта вся история" стоила чудовищно дорого, но все же удалось надежно замести следы, не попасть самому и не подвести ее, милую Марочку, под уголовную ответственность. Останется, быть может, только людская молва, от нее, конечно, никак и ничем не откупишься, но молва ведь живет, а потом, как и все, умирает.

Минуло два года. И действительно, осталась только молва, которая постепенно умирала. Но еще осталась – и жила! – та ласково-упрекающая интонация в голосе Анатолия, с какой он сказал ей когда-то: "Марочка, да как же это так?.." Анатолий несколько раз возил ее в то же село, к тому же хирургу, показывать. Она была совершенно здорова, врач это утверждал, но все же что-то с нею было не то.

Фитиль в лампе обуглился, стекло на излете почернело от копоти, и тусклое пятно света падало только на потолок, оставляя всю комнату в полумраке.

...Еще через год Анатолий сказал: "Марочка, я больше не могу играть в прятки. Это печально, но мы теперь чужие".

"Чужие?!"

"Мне больно тебя обвинять, но все же ты сама во всем виновата. Эта же грязная баба ничего не соображала! Когда так получилось, начался сепсис, заражение крови, тебе нужно было сразу же, дома, глотать самой, ты понимаешь, ну... как можно больше разных сульфамидов, пенициллина, что ли. Не доводить до операции. Как я жалею, что тогда подчинился приказу, уехал в Свердловск! Может быть, все и обошлось бы. А теперь... Прости, Марочка, но разве ты сама не догадываешься, что ты теперь не женщина... Нет, женщина, но... Врач сегодня мне это подтвердил категорически. Не знаю, почему он не сказал тебе этого прямо..."

И после он говорил о том, что очень любит ее, как человека, и знает, как честно и чисто она тоже любит его. Да, действительно ему тогда еще не хотелось иметь семью, тогда это было бы слишком рано, теперь же это значит никогда. А на "никогда" он согласиться не может. Он хочет иметь семью, быть со временем отцом. Марочка здорова, вполне работоспособна. Только "это"... Но в "этом" она сама виновата, она раскисла вместо того, чтобы глотать сульфамиды. Обычно у всех женщин "это" заканчивается благополучно. А если уж случилось так, надо понять по-человечески: нельзя, говоря грубо, заставлять мужчину жить с такой, как ты теперь, женщиной. Свою сберегательную книжку он перепишет на ее имя, дом этот сразу был оформлен на имя матери, он не заставит Марочку искать новое место работы, он ничего от нее не отнимет, кроме самого себя, он уедет в чем есть. Если Марочка не хочет жить с его матерью, он через некоторое время, когда как следует устроится на новом месте, возьмет мать к себе. Какие еще у нее, у Марочки, к нему требования?

Она сидела немая, оглушенная. Анатолий поцеловал ее в лоб и ушел.

Уехал. Навсегда.

Вскоре откуда-то из Карелии пришло письмо."... Я все еще раз и со всей тщательностью продумал. В древности существовал жестокий обычай: вместе с умершим мужем хоронить и его живую жену. Прости за неуместное сравнение, но у нас сложилось нечто вроде этого, только наоборот. Я верю, что ты все понимаешь и не захочешь от меня столь бессмысленной и тяжелой жертвы. Нет, нет, я не могу вернуться. Наши слова и заверения в вечной верности и любви, прости, не относятся к любви нормального мужчины и... Тебе, конечно, будет тоже легче одной. В паспортах наших, к счастью, по канцелярской небрежности нет отметок о регистрации брака, мы можем не хлопотать о разводе, не обнажать себя перед судьями.

По моим подсчетам, в деньгах сейчас ты не нуждаешься. Нравственно я чист перед тобой.

Прощай, Марочка!

Писать мне – бесполезно".

И тогда сразу потемнело в глазах...

Елизавета Владимировна досадливо проворчала с печи:

– Что это вы, Марья Сергеевна, чаду какого напустили? Ежели не лень и не стыд вам сидеть его дожидаться – хоть налили бы в лампу керосину. Фитиль только зря губите.

Да. Она действительно только зря губит фитиль.

Баженова поднялась, принесла из сеней бидон с керосином и, отвернув горелку, взялась заправлять лампу.

7

Михаилу казалось, что он перелетит через весь Читаут или по меньшей мере перемахнет через протоку на остров – так долго он висел в воздухе, покачивая руками, как крыльями, и видя под собой в глубине бегущее навстречу огромное снежное поле. Ему еще ни разу не приходилось прыгать с трамплина это был первый прыжок. Без всякой подготовки, без всякой проверки, что там ждет впереди. Но Михаил мог бы сейчас прыгнуть и в пропасть: нужна была сильная встряска.

Земля сначала бежала ему навстречу и как бы назад, но где-то далеко внизу, и оттого представлялось совершенно простым делом очутиться на другом берегу реки; потом вдруг сразу все перекосилось, и остров в мелких, густых тальниках и плоскость замерзшей протоки, исчез горизонт, а земля в мерцающем ночном блеске встала во весь свой необъятный рост перед самыми глазами Михаила, надвинулась быстрая, страшная, лыжи щелкнули, и он покатился, зарываясь в колючую льдистую пыль.

– Ух! – только и сказал он, когда неодолимая сила наконец перестала волочить его, как лемех плуга, по снежным сугробам.

В момент, когда земля толкнула Михаила под ноги, шапка с него свалилась. Теперь она, подпрыгивая, катилась вниз по косогору, будто послушный щенок, который бежит за хозяином. Снежная пыль набилась в волосы, насыпалась за воротник. Михаил расстегнул ватную стеганку, голой рукой вытер шею и пошел навстречу шапке, с удовольствием отмечая, что и лыжи и ноги у него в полном порядке.

Напялив холодный треух, Михаил задрал голову кверху. Ого-го! Сиганул он, оказывается, здорово! Ничего себе бережок! Отсюда не то что верхняя кромка обрыва невообразимо далека, но даже и звезды будто стали от земли намного дальше. Он весело подмигнул сам себе: "Мишку, брат, и черт не возьмет!"

Потоптался немного на месте и понял, что этого ему недостаточно. Надо встряхнуться как следует. Размять по-настоящему тело и выбить, выветрить всю дурь из головы. Двинул одной, другой ногой, разом оттолкнулся палками и ходко заскользил по протоке к дороге, ведущей на Ингут.

Зачем он побежал именно к Ингуту – и сам не знал. Но в то же время побежал, и не совсем случайно. Что-то неудержимо потянуло его туда, как тянула перед этим ньютонова сила всемирного тяготения вниз по снежному косогору.

С правого берега Михаил оглянулся на поселок. Он был погружен в темноту, и только один-единственный желтый огонек светился в чьем-то окне. А! В окне у Баженовой. Ясно. Говорят, вспоминают, что было на вечере. О нем говорят. Хохочут, разливаются. Ну и пусть!

Он с силой рванулся вперед и на повороте, краем глаза, отметил, что в поселке вспыхнул теперь и второй, более яркий огонек – в конторе. Кому это еще не спится? Кому... Начальнику! Ну, ему по должности и полагается. Вообще-то любому начальнику только три пути: либо переведут повыше, либо снимут с работы, либо потихоньку снесут за околицу, как Лопатина. Начальнику с работы самому не уйти, не подать вот так легко заявление, как это утром непременно сделает он, Михаил.

И ему вдруг стало жаль Цагеридзе. Хороший парень! А ради веселой прогулки он вот так, вроде него, побежать на лыжах не может – нога не позволит. И, кроме того, человеку надо думать, как вытащить изо льда этот чертов замороженный лес.

От Читаута Михаил легко выбрался на перевал по твердой, набитой дороге и затем еще легче покатился вниз, к Ингуту, не тормозя даже на самых крутых спусках, а, наоборот, разгоняясь все больше. Темные стволы сосен, с наветренной стороны шишковато залепленные снегом, кидались ему навстречу и тут же, словно пугаясь ловкости лыжника, разбегались в разные стороны.

Ночь безлунная. Но видно хорошо. Подсвечивают звезды. Знакомая дорога. Только они с Максей держали ее в лучшем порядке. Вот тут, на этом взлобке, машины обязательно будут бить диффером в землю. И тут вот не затрамбованы снегом, не залиты водой глубокие выбоины, а можно бы здесь поставить превосходные ледяные "пломбы". У Максима особая сноровка была ставить "пломбы".

Михаил бежал теперь местами, где осенью была целая пропасть рябчиков, а на возвышенностях попадались и глухари. Однажды Михаил нащелкал их подряд пять штук и непременно хотел подбить шестого, чтобы связать парами. Но шестой так и не попался к нему на мушку. Зато пятого он потерял, забыв, близ какого дерева положил добычу. Потом тащил домой тяжелых, крупных птиц, связанных парами, и злился на свою дырявую память. А Максим, выслушав его рассказ, побежал в лес без ружья и вскоре же приволок потерянного Михаилом глухаря. Черт! Максиму всегда и во всем валит счастье.

После Читаута Ингут показался Михаилу совсем узеньким, он перемахнул его одним дыханием и вылетел на косогор, прямо к домику, где так еще недавно жили они с Максимом. Ингут не дымился текучей наледью, как в ту ночь, когда к ним забрела Федосья, не сыпались с неба легкие, светлые блестки изморози, и луна не печатала под деревьями узорчатых, резких теней. Весь снег кругом, все следы возле домика сейчас были уже не те, а новые, и вместо аккуратной поленницы дров у крыльца – Максимово хозяйство – лежало длинное сухостойное бревно, от которого отпиливали чурбаны и кололи их, должно быть, только в меру потребности. Навалясь на скрещенные лыжные палки, Михаил стоял на поляне и вглядывался, отмечал самые различные, самые мелкие перемены. И все они казались ему ненужными и обидными.

Тишина. Даже слабый дымок не вьется над трубой. Спят хозяева.

Да-а... Здесь спокойнее было житьишко. Не насчет работы. Работу подай руки просят. Спокойнее для души. Сейчас с Максей они, пожалуй, еще не спали бы, калили печку, чтобы кончики ушей пощипывало от жары, варили бы картошку на ужин и трепали языками о чем придется: об "Аэлите", о "Трех мушкетерах", о розах в парке Махачкалы, о камчатских вулканах и о строительстве Кара-Кумского канала. Эх, и дали же маху они с этим рейдом! Попали туда, как караси на горячую сковородку.

Он постоял еще немного возле домика. На свежем, непритоптанном снегу концом лыжной палки расчеркнулся "Мих. Куренчанин", подумал, прибавил "Макс. Петухов" и тут же стер, загладил Максимову фамилию. Не потому, что в этот час отрекся от друга, а следуя правилу – кто был, тот и расписывается. И все же ему неприятно было смотреть теперь на рыхлую снежную полоску.

– Черт Макся! – с досадой сказал Михаил. И тихо покатился на лыжах.

Он хотел спуститься к Ингуту напрямую, через кусты, через бугристые, рубчатые наплывы застывших у берега ключевых наледей, и уже там, на реке, выйти на прежнюю дорогу. Но почему-то тот же загадочный ньютонов закон заставил его повернуть направо, в глухо чернеющую тайгу, к тому месту, где он в первый раз нагнал "дуру Федосью" и заставил вернуться в тепло.

Может быть, он просто еще не набегался, не просветлилась как следует голова, и ярость, злость на все, что было связано с сегодняшним вечером, убавились мало. Может быть, ему захотелось проверить, далеко ли успела Федосья тогда отойти. Может быть, захотелось еще раз взглянуть на бывший "свой" домик издали, с той стороны. Так или иначе, но, опять постепенно набавляя шагу, Михаил двинулся в глубь тайги, с каким-то радостным для себя интересом отмечая, что тот, давний след еще достаточно хорошо различим.

Вот тут он дал Федосье трепку. Примяты и сломаны молодые сосенки. Он тогда схватил девчонку просто за воротник и поддал коленом.

А вон подальше опять потянулся в снегу неглубокий желобок и снова поломаны молодые сосенки. Это Федосья топталась уже одна, спохватившись, что потерялись где-то ее тетрадки.

А ей-богу, ловко он тогда ее обыграл!

Ну, а где же третий след, тот, на котором уже она его обыграла? Вытащила у него из-под подушки свои тетрадки и ушла такой же вот ночью, лишь при луне, чтобы к черту замерзнуть за Каменной падью.

Михаил отыскал третий след и покатился по нему, чувствуя, как свободно бежится по затвердевшей, старой лыжне. Ночь смыкала деревья в плотный круг, но по мере того как Михаил продвигался вперед, отступало и это глухое кольцо. Словно под лучом маленького потайного фонаря – под слабым светом мерцающих звезд Михаил все время видел на пять-шесть шагов перед собой настойчиво манящий желобок, продавленный в снежных сугробах. Можно было бежать по нему, ни о чем не думая. Михаил наслаждался быстрым движением, колючим холодком куржака, который ему бросали прямо в лицо с низких ветвей посохшие от мороза кустарники. Зачем он пошел по этому следу, уводящему его все дальше и дальше от прямой дороги на рейд, Михаил не ответил бы. Ему нужно было просто бежать и бежать. Но почему-то если бежать, – так лучше именно по этому следу.

Остановился он только у спуска в Каменную падь, открывшуюся перед ним глубокой темной чашей, по другую сторону которой, едва различимые в ночи, дыбились скалистые обрывы. Михаил стоял у самой кромки головоломного спуска. Еще два шага вперед – и уже не удержишься, не остановишь бег до самого низа пади. А тогда придется брести к тем дальним скалам и обрывам и весь остальной путь будет тот же, каким они шли когда-то с Федосьей.

Но можно повернуть назад и часа через два быть дома.

Михаил пренебрежительно скривил губы, сделал два шага вперед и полетел, увлекая за собой тучи снежной пыли.

Он, не задерживаясь, пронесся мимо того места, где "дура Федосья" ткнулась лыжами под валежину, сломала их и потом побрела "на тонких ножках"; все больше набирая скорость, он проскочил через ключ, едва обозначенный верхушками елей, глубоко погребенных под снегом. Высокой каменной стеной встали перед ним утесы. Михаил поглядел на небо. Оно было именно такое, как "тогда", только без луны, без радужных блесток изморози. И, зная, что здесь он совершенно один и никто, ничто кроме этих черных скал и далекого звездного неба, его не услышит, Михаил закричал:

– Федосья-а-а!

Прислушался, как тогда, и тоже живого отклика не услышал. Только слабое эхо устало отдалось в заснеженных скалах: "я-а-а..."

Михаил крикнул громче:

– Федосья-а-а-а!

Точно бы от этого тревожно зовущего вскрика с неба сорвалась и покатилась звезда. Погасла, прежде чем достигла земли. И снова отозвалось слабое эхо: "я-а-а-а..." Михаил крикнул опять, теперь приглушенно, чтобы не слышать больше этого обманного "я-а-а...", и, сбросив с ног лыжи, прикрепив их веревочкой к поясу, стал взбираться на скалы.

Березка, под которой он нашел полузамерзшую Феню, теперь сама казалась окоченевшей, с ветвями, безвольно отвисшими под тяжестью налипшего на них снега. Михаил встряхнул деревцо, переждал, пока упадут на землю снежные комья, и еще несколько раз ладонью ударил березку. Ему было жарко, как и тогда. И еще более чем тогда казалось удивительным – как это может замерзнуть живой человек? Как может не хватить у него сил, чтобы идти и идти и дойти куда нужно? Он со смаком выговорил, глядя на тихо вздрагивающую березку:

– Федосья на тонких ножках.

А потом с отчаянием, уже не сдерживая себя и не фальшивя перед собой, на весь лес заорал:

– Фе-едо-осья-а-а-а!

Эхо больше не откликнулось. Голос ушел в глубину леса и замер там, словно бы оборвался. Михаил помедлил, каменно сжав челюсти, поправил на лыжах крепления и пошел, вдруг ощутив, что достаточно набегался и что совсем не плохо было бы растянуться, уснуть в теплой постели.

Он бежал, теперь прилежнее приглядываясь к следу, который неведомо почему иногда сглаживался, пропадал. Михаилу приходилось сновать зигзагами в чаще жестких, сухих кустарников, отыскивая твердый желобок старой лыжни. Без нее он не знал, как выйти из лесу. Он шел теперь, будто работал, осмысливая, видя, куда он ставит ногу, зная, для чего заносит руку. Встань сейчас на его пути еще один обрыв Читаутского берега или чудовищно крутой склон Каменной пади – и Михаил уже не бросился бы вниз, бездумно и дерзко.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю