355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Сартаков » Ледяной клад » Текст книги (страница 7)
Ледяной клад
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:18

Текст книги "Ледяной клад"


Автор книги: Сергей Сартаков


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Так кончилось ее замужество. Так кончилась любовь.

А прежде этого...

– Кажется, я снова вмешиваюсь не в свое дело, но я прошу вас, Елизавета Владимировна, встать и отдать тряпку мне – я все же помоложе вас...

Весь облепленный мягкими хлопьями снега, на пороге стоял Цагеридзе, торопливо сбрасывал с плеч пальто.

Баженова не заметила, как он вошел. Столбняк слетел, кровь бросилась ей в лицо, тяжелая, жгучая. Почему не вошел Николай пятью минутами раньше или пятью минутами позже! Словно нарочно стоял за дверью и ждал, когда старуха с тряпкой в руке опустится на колени, а она, молодая, гордо выпрямившись, будет стоять у стола, как госпожа, отдающая приказания своей служанке. Не оправдаться, нет – как объяснить ему все это!

Она опередила Цагеридзе, сильным рывком выхватила тряпку у Елизаветы Владимировны – у той так и мотнулась старческая рука – и отшвырнула тряпку в дальний угол.

– Мама, ну зачем это? – стиснув кулаки, как перед глухой стеной, выкрикнула она.

– Спасибо вам, Марья Сергеевна. Дождалась. Может, еще и ударите?

Елизавета Владимировна, не поднимаясь с полу, привалилась к печке. И было похоже, что стоит она на коленях перед Баженовой, вся в ее воле и ею поставленная на колени. Мария закрыла лицо руками. Постояла так. Продолжать еще эту безобразную сцену при Цагеридзе? На каждое слово получать ответных два? Ох, как безжалостно бьет эта женщина!

– Прости, мама, – тихо выговорила она, отнимая от лица ладони.

Цагеридзе сидел у кухонного стола на широкой скамье, как всегда, чуть-чуть отставив в сторону левую ногу. Баженова села на другой конец скамьи, ища взгляда Цагеридзе.

"Нет", – скорее глазами, чем движением губ, сказала она, когда их взгляды встретились.

Цагеридзе пожал плечами. И это можно было понять так: а я остаюсь при своем мнении.

Проснулась Феня. Спросила громко, с удивлением:

– Что, уже утро?

Ей никто не ответил. Она приподнялась на локте. Елизавета Владимировна как-то изломанно сидела на полу, Мария – за кухонным столом, обмякшая, потемневшая. Угол печи заслонял Цагеридзе, и было видно только одно его плечо, неподвижное, словно каменное.

– А! – сказала Феня.

И откинулась на подушку. Она все поняла. Эти штуки Елизаветы Владимировны уже не в диковинку. Бедная Мария! А Николай Григорьевич, наверно, все понимает по-своему. Вмешиваться ей – еще больше лить масла в огонь. Надо снова заснуть. Или сделать вид, что заснула. Феня вытянулась поудобнее.

– Больному и то спокойно полежать у нас нельзя, – неопределенно, куда-то в пустое пространство проговорила Елизавета Владимировна.

Помедлив, она стала подниматься, нарочито беспомощно цепляясь за угол печи. Цагеридзе помог ей взобраться на свое место. Елизавета Владимировна тихо бормотала: "Господи, господи!"

Цагеридзе вернулся к столу, сел на скамью так, что теперь оказался бок о бок с Баженовой. Хотел что-то сказать, но она его опередила. Будто ничего и не было, спросила:

– Николай Григорьевич, почему вы сегодня долго не возвращались домой? Я уж подумала: заблудились в метели, – и ее обычная, медленная, тающая улыбка постепенно осветила, согрела лицо, сделала его спокойным и даже почти веселым.

– Что вам на это ответить? – сказал Цагеридзе. Та трудная душевная борьба, которую при нем мужественно выдержала Баженова, его покорила. Он высоко ценил мужество в человеке. – Я не знаю, что вам ответить, Мария. Вы сказали "домой"... Именно, может быть, поэтому я долго и не шел. Я думал. Что я могу сказать вам, Мария? Меня послали сюда начальником рейда, руководить людьми, обеспечивать выполнение плана. Ближайшая задача – спасти замороженный лес. Кто знает, решит ли его судьбу весенний день, сам ледоход, а может быть, вот этот зимний день, которого потом, весной, одного-единственного не хватит. Пора бы уже начальнику рейда подписать приказ и людям приступить к работе. А я не знаю, какое мне принять решение. Арифметика не в мою пользу, не в пользу государства, она союзница Василия Петровича. И я должен думать, как тот мужик, который в Петербурге убрал с площади камень и о котором я сам с собой с таким удовольствием разговаривал вслух, когда вы вошли. Вот о чем и вот как я должен думать. А я соображаю, где мне ночевать с завтрашнего дня, потому что теплое слово "домой" у меня плохо вяжется с тем, что я испытываю здесь. Вы меня должны простить, Мария, кажется, я снова говорю обидные для вас вещи, но говорить неправду я совсем не могу.

Баженова грустно усмехнулась.

– Хочу обидеться, Николай Григорьевич. Стараюсь. Но тоже не могу. Вы не умеете говорить неправду, а я не умею обижаться за правду, – она посмотрела на печь, где притихла Елизавета Владимировна, и сама очень тихо прибавила: Слово "домой" и у меня плохо вяжется с этим домом. Только я не могу, как вы, уйти на другую квартиру. Мама действительно очень больна.

Цагеридзе тоже понизил голос.

– Как можно, Мария, так обращаться со своей матерью?

Баженова нервно потерла лоб рукой. Несколько раз перевела дыхание, прежде чем решилась:

– Это... это... Мне было два года, когда умерла моя мама. Это... мать... моего мужа.

Все неожиданно и резко сместилось в сознании Цагеридзе. Он не знал, оправдывают ли такие слова Баженову, хотел сказать, что по отношению к старикам степень родства не имеет значения, но эту мысль почему-то сразу же подавила другая – "Мария замужняя", – и уже без прежней суровости в голосе он спросил:

– Вашего мужа? А...

И не решился закончить прямым вопросом. Бывает ведь всякое.

За него договорила Баженова.

– ...где он? Николай Григорьевич! На это... может быть, только на это вы мне позволите не отвечать? Вот вы все время напоминаете мне, что вы любите во всем честность, откровенность, простоту... А обязательно ли для этого нужно быть еще и таким жестоким, беспощадным? Ведь даже если бы я вам все рассказала, так...

С печи послышалось приглушенно-злобное "господи, господи", и Баженова осеклась на полуслове. Зачем она говорит все это? Зачем она все время словно бы оправдывается перед Цагеридзе, забыв свою женскую гордость? Что изменит ее даже самый полный и откровенный рассказ обо всем? Николай уйдет все равно...

– Ложитесь, пожалуйста, Николай Григорьевич, – усталым голосом сказала она и привернула фитиль в лампе, готовясь ее погасить, не думая вовсе, что Цагеридзе голоден и что следовало бы предложить ему ужин, оставленный для него в печке, или хотя бы спросить, не хочет ли он выпить стакан чаю. Ложитесь. В самом деле, время позднее, мы разговорились, шумим и не даем спать другим.

Лежа без сна, впотьмах, Цагеридзе думал, что нет, пожалуй, отсюда теперь он не уйдет. Уйти – значит, причинить еще раз боль этой женщине, перестрадавшей, должно быть, уже немало и продолжающей мучиться из-за каких-то не понятных Цагеридзе, но бесспорных для самой Баженовой ее нравственных обязательств перед матерью бывшего мужа. Надо помочь Марии. Только – чем и как помочь?

Мягкие лапы метели все так же ползали по темному окну, и так же иногда зазывно постукивали легкие пальчики в стекло. Цагеридзе невольно приподнимался и вглядывался в черный проем окна. Там, за стеклом, бродили мутные снежные тени, но ничего человеческого в них уже не было. Метельные столбы шли и шли чередой вниз, к Читауту, падали под обрыв и заваливали еще плотнее и толще и без того наглухо замурованный во льду миллион, тот самый миллион народных денег, который сделался просто частью души его, Цагеридзе.

Он стал в уме перебирать все варианты технических расчетов, проделанных днем, с надеждой все же выловить в них что-нибудь толковое, ценное, верную опору, исходную точку – и ничего не нашел.

Тогда он стал мечтать, отбрасывая логику, фантастично и озорно.

А что? Весной, перед самым вскрытием, обрызгать с самолета Читаут какой-то чудесной жидкостью – и лед растает. Все бревна преспокойно отстоятся в запани, а ледяные поля, идущие сверху, отбить направляющими бонами, и они без вреда проплывут по ту сторону острова, главным руслом реки.

Прекрасная идея! Легко, надежно, дешево... Растопить лед... Растопить... Рас-то-пить...

И с этой мыслью он уснул.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Гармонь звала.

Сначала в самом верхнем конце поселка она запела протяжно, раздумчиво, запела прерывающимся, тоненьким, словно бы жалующимся на одиночество девичьим голоском, с которым лишь изредка кто-то спорил густым, хрипловатым басом: "Тай-на! Тай-на! Тай-на!" Потом неторопливо ушла к лесу, за жердевые ограды дворов, в глухую черноту ночи, и там уже с отчаянной мужской откровенностью поведала вслух и всем, что делает с сердцем парня любовь. От лесу пересекла улицу поперек, постояла над торосисто взбугренной рекой, на крутом обрыве берега, размышляя о необъятных просторах родной земли. Тихо-тихо по берегу удалилась в самый нижний край поселка, к дороге на Покукуй, где начинались сплавные сооружения рейда, – там заявила весело и твердо, что "лучше нету того цвету, когда яблоня цветет". И вернулась в центр, остановилась у конторы, рассыпая озорные частушечные припевки, которые тут же обросли живыми, смеющимися словами:

Ты подгорна, ты подгорна,

Широкая улица

На тебе, моя подгорна,

Милая балуетца

Всплеск ладоней, дробный топот ног...

Так начиналось всегда. С далекого, волнующего зова гармони и с этих припевок, может быть и очень старых, но никогда не стареющих, как и все, что сложилось в народе, обкаталось временем, высветлилось, словно речная галька.

Все уже знали: Женька Ребезова запела. Это у нее первая буква в азбуке – "милая балуетца..." Милая-то, милая, ничего не скажешь, действительно милая. И что балуется – тоже ничего не скажешь. В меру! Но ведь и меры бывают разные...

Сейчас, по неписаному уставу, подпоет ей Феня, таким же бойким, но только тонким и еще озорнее звенящим голоском. Но Феня не успела – врезался крепкий басок.

Лес зеленый, лес зеленый

Выше крыши не дорос.

Наши девушки не смеют

Показаться на мороз.

И сразу повсюду захлопали двери, замигали на опушенных инеем стеклах окон желтые огоньки, одни гасли, другие вспыхивали.

А гармонь звала и звала, не уходила погреться, словно на дворе и мороз был не за двадцать пять и не голые пальцы гармониста нажимали лады.

Максим выжидающе смотрел на Михаила. Постучал кулаком себе в грудь, покрутил указательным пальцем вокруг сердца. В который раз проговорил:

– Пошли, Мишка. А? Тянет, понимаешь...

Наконец Михаил снисходительно улыбнулся, лениво забрался всей пятерней Максиму в волосы, давнул ему голову книзу.

– Ну, пошли, так и быть! Ради тебя, Макся. Только.

Его и самого тянуло на улицу не меньше, чем Максима. Но тот со своей прилипчивой просьбой очень кстати выскочил первым – теперь можно было малость и покуражиться.

– Черт те знает – холодно...

Они в комнате сейчас были одни. Товарищи по общежитию еще не возвращались из столовой, наверно, прямо оттуда побежали на призыв гармони. Что больше делать после работы?

...Прижились Максим с Михаилом здесь быстро. И крепко. Правда, комната была рассчитана, казалось, только на четверых. Никак не больше. Теперь пришлось поставить еще две койки. И ничего – вместились.

Когда комендант пришел в общежитие и объявил, что в эту комнату он поселит еще двух новеньких, Саша Перевалов, подобрав со лба мягкие светлые волосы, любезно сказал: "Давай! В тесноте, да не в обиде. Кто пополнение?"

Леонтий Цуриков, потупя голову и шевеля бугроватыми плечами, мрачно пробасил: "Так-то оно так, но пределы, братцы мои, и для тесноты должны быть тоже установлены".

Виктор Мурашев, жилистый и сухой, выразился определеннее, резче: "Селедка в бочке! Посыпать солью – и заколачивай донышко". Помолчал и прибавил такие слова, что даже комендант крякнул.

А Павел Болотников и вовсе освирепел, выдвинул вперед нижнюю, узкую, с острыми зубами челюсть, зачем-то еще подтолкнул кулаком подбородок, заорал: "Когда так – к чертям собачьим! Расчет возьму и на новое место подамся. От Сашкиных портянок не продыхнешь, так, гляди, еще две пары сушиться станут. Лес рубим, лес плавим, кругом в лесу, а когда из этого лесу для человека человечье жилье будет?"

Перевалов ему спокойно ответил: "Портянки мои, конечно, не майские цветики. Но и твои тоже. Жилье, говоришь... Вон, вытащи из Читаута замороженный – на каждого из нас, однако, двухэтажный дом выйдет. Чем собачиться, придумал бы лучше, как подешевле да повернее лес этот выручить. Начальник просил".

Павел только еще сильней разъярился: "Просил! Не я лес заморозил, не мне и думать. Да ты зубами изо льда его выгрызи, на горбу своем на берег вытаскай, и все одно – фигу тебе здесь дома для нас выстроят. В этом котухе жить еще не шесть, а двенадцать душ заставят".

"Заставят? Кто?"

"Дед Пыхто!"

В их бурный разговор ввязались и Виктор с Леонтием. Теперь уже четверо они спорили и ругались между собой все время, пока комендант втаскивал в комнату койки, необмятые, пахнущие сеном матрасы, подушки, набитые ватой, серые суконные одеяла – словом, все то, что полагается для холостяцкого новоселья. Враждебно глядели, как комендант, пыхтя от натуги, передвигает непослушные койки туда и сюда, ищет для них посвободнее место. Никто ему не помог.

Но когда вскоре после ухода коменданта на пороге общежития появились Максим с Михаилом и один из них спросил: "Нам сюда, что ли?" – парни все же несколько посветлели. Новенькие им сразу понравились. Тем более, что дуйся не дуйся, а все равно жить вместе придется. Так стоит ли зря кровь себе портить? Саша Перевалов первым потянул руку и сказал: "А конечно, сюда. Куда же больше? Давайте знакомиться. Мы, например, здешние. Коренные сибиряки. Как говорится, из чалдонов. С Ангары. Александр, Леонтий, Виктор и Павел, по отцам, можно сказать, все – Лесорубовичи. Только Виктор Мурашев с низовьев Енисея, из рыбацкой семьи". Максим, широко улыбаясь, в свою очередь объяснил: "А мы с Мишкой..."

Теперь, готовясь к выходу, Максим спрашивал Михаила:

– Как, ничего лежит воротник у рубашки? Может, другую надеть?

А Михаил стоял одетый так, как был на работе, сквозь зубы цедил, кривился:

– Никакая рубашка, брат, физиономию не исправит, если она человеку сразу от папы и мамы не удалась. А я, Макся, что-то раздумал. Не пойду. Спать хочется.

– Спать? Да ты что! Ты же сказал...

– Мало ли что говорится! Куда идти? Чего там? Слушать ехидства Женькины? Не люблю!

– Да ну, Мишка... Пойдем...

Максиму от Женьки доставалось больше. Но он помалкивал. В издевках Ребезовой для него была даже какая-то своя приятность.

За окном звонко похрустывал снег. Можно было точно определить: с охотой идет, торопится или просто от скуки тащится человек; девушка или парень; или кто-то в таком уже состоянии, когда, ей-богу, лучше бы дома ему посидеть да что делать дома? До красного уголка ноги как-нибудь донесут. А поглядеть на молодое веселье все-таки интересно.

– Ну, пойдем же! Сколько надо просить?

Михаил поломался еще немного, но все же потихоньку стал одеваться: "Только для тебя, Макся".

В красном уголке и курочке клюнуть было негде, даже все скамейки вытащены в коридор. Девчата между танцами отдыхали, стоя у стены. Старики забрались на сцену, сидели, подвернув ноги калачиком, а кое-кто весьма удобно растянулся на шубе, подложенной под бок. На сцене же сидел и Гоша, гармонист, распаренный от духоты, с взлохмаченными, проволочно торчащими волосами. Он уже не столько играл, сколько работал, с трудом заставляя свои пальцы ползать по ладам, то и дело ошибался на голосах, но тут же заглушал фальшивинку могуче ревущими басами.

Наши друзья протиснулись в дверь как раз в тот момент, когда только что закончилась удивительно залихватская полечка и девчата с середины комнаты сыпались горохом, чтобы успеть захватить местечко у стены. Гоша, устало повиливая широко разведенными мехами гармони, проигрывал какую-то смесь, не то коленце из "Подгорной", не то запев из "Страданий". И в этот путаный, беспорядочный наигрыш вдруг очень ловко и пронизывающе сильно вплелись слова:

Реки, камни и кусты,

Всюду сломаны мосты.

Где-то Миша мой идет,

Максю за руку ведет.

Михаила так и передернуло. Он рванулся назад, чтобы не оказаться сразу у всех на виду.

– Я тебе говорил, – зло прошипел он в ухо Максиму.

Но Женька Ребезова об руку с Лидой уже стояла перед ним.

– Здрасьте! – закричала Женька так, словно Михаил был совершенно глухой. – А мы тут все истосковались без вас, измучились, разу топнуть ножкой было не с кем. Гоша, дай немножко "Иркутяночку"!

И рассыпала частую дробь звонкими каблучками, пятясь, пошла к центру круга, который моментально образовался возле нее.

Ни Михаил, ни Максим танцевать вальсы, фокстроты и разные полечки, можно сказать, совсем не умели. В школе раздельного обучения уменье танцевать считалось среди мальчишек чуть ли не позорным. В армии вечера с танцами бывали большой редкостью, и Михаил всегда кривил губы: "Шмыгать пятками? Казенную обувь драть? Нет, брат Макся, она и в походах нам пригодится". Но пляска, лихая солдатская пляска их сердцам была дороже казенной обуви. И тот и другой любили "ударить". Кстати сказать, Максим, как правило, переплясывал Михаила, побивал удивительным разнообразием "колен" и "выходок". Он, словно инженер-изобретатель, месяцами вынашивал и обдумывал конструкции своих новых коленец. И чтобы после блеснуть на народе, тоже по целым неделям и месяцам, в тихих уголках, в одиночку, тщательно отрабатывал каждое движение. Михаилу он не раз предлагал сотрудничество, но тот неизменно отказывался: "Это, брат, не цирк. У тебя, Макся, нос картошкой округлился, а у меня он редькой вытянулся. Станем плясать с тобой совсем одинаково – только по носам и различать нас будут".

Женька Ребезова секла пол каблуками, покачивалась словно на ветру, лучисто смеясь большими серыми глазами, тихонько и обжигающе повторяла: "Ну? Ну?", а Михаил все стоял и не мог решиться – принять ли ему вызов девушки, которая только и ищет, где и как бы его осмеять, или презрительно отвернуться, сделать вид: "С вами я не желаю". Он знал, что Ребезова пляшет здорово. Сбить ей спесь! Но вдруг, наоборот, Женька его перепляшет? Сраму не оберешься!.. Искусство свое Михаил на Читаутском рейде пока еще никому не показывал, силами ни с кем не мерялся.

А гармонь требовала ответа. Она прямо-таки насильно отрывала ноги от полу. И уже стучали не только Женькины каблучки. В такт музыке все до единого парни и девушки покачивали плечами, готовые сорваться в пляс. И только лишь у одного Михаила, казалось, на подошвах была смола. Каждая секунда промедления работала уже не в его пользу. Еще чуть-чуть, и Женька с полным правом выкрикнет: "Кисло!" Влепит, как пощечину, ему это слово. Парень – простокваша, кислое молоко... Надо решаться!

И вдруг, обойдя его, выступил Максим. Потом он объяснял Михаилу: "Не знаю как, сами ноги вынесли". Вышел и ударил тяжелыми сапогами, сразу, словно стаю воробьишек, спугнув мелкую дробь Женькиных каблучков. Ударил, помедлил и пошел чесать на носок да пятку, выстилая на полу незримую дорожку, которая и потянулась за ним набором звонких щелчков, легких подшаркиваний подметками и тугих ударов всей ступней. Он обошел полный круг, и гармонист прибавил скорости. У Максима теперь заработали и ладони, но пока еще очень реденько и осторожно. Словно крадучись, внезапно, он иногда выхватывал руки из-за спины и делал ими такой неуловимо быстрый всплеск перед собой, что можно было подумать – еще Максимовы ладони и не встретились, а хлопнул в это время вместо него кто-то другой.

У Женьки широко раздулись ноздри. Она едва дождалась, когда Максим закончит первое свое колено. Не вышла, а вылетела в круг и полуоборотами вправо, влево понеслась, не шевеля даже пальцами, нарочито напоказ выставив перед собой слегка согнутые в локтях руки. Носочки ботинок у нее мелькали быстро-быстро, и ноги то перекрещивались, то как бы обгоняли одна другую. И ни малейшего звука! Только чуть шелестел ветерок. Словно и впрямь Женька летела, не касаясь вовсе половиц.

Второе колено Максим отработал еще чище. Теперь он уже не выстилал чечеточную дорожку, а стоял на месте. Похоже – на одной ноге. Только попеременно то на правой, то на левой. А сыпал дробью все такой же ровной и сильной.

Ответила ему Ребезова крупным шагом и на этот раз с полными поворотами, но так же беззвучно летя по кругу.

Максим расплескал продолжительную чечетку только руками, не отрывая даже сапог от полу. Он начал с голенищ, пробежался ладонями по всему телу, звонко ударил себя по шее сзади, а большим пальцем, засунув его за щеку, словно бы выдернул пробку.

Женька завертелась на одной ноге, меж тем двигаясь все же и по кругу. И опять-таки не стуча каблуками, а только лишь слегка шелестя юбкой, надувшейся, как колокол.

Обхватив руками колени, Максим прошелся в самой низкой присядке, когда кажется – вот сейчас человек опрокинется навзничь. В присядке – и все же выбивая чечетку!

Девчата заволновались, что-то шепнули гармонисту. Тот переменил наигрыш. И Женька сразу откаблучила такую тонкую и бисерную дробь, словно простучала ее карандашом по стеклу.

С притопом двинулся Максим, отщелкивая у себя за спиной и под коленями новый ритм пляски. Его это нисколько не сбило. Михаил торопливо подсказывал: "Солнышко! Сделай солнышко!"

А девчата тонкими голосами кричали Женьке: "Гребеночку!" И кто-то бросил ей прямо к ногам гнутую роговую гребенку. Женька к ней повернулась спиной, лихо запрокинула голову и заходила, заплясала, то чуть откидывая гребенку в сторону легким толчком каблучка, то перескакивая через нее – и все не глядя в пол, точно гребенка была живая и сама подсказывала Женьке, куда ступить ногой.

Максим, дождавшись очереди, выпрыгнул в круг, сделав "солнышко" на руках, один раз, другой и третий. Он плясал теперь, то и дело касаясь ладонями пола, почти не выпрямляясь во весь рост, но непостижимым образом раскидывая удивительно широкий шаг.

Леонтий Цуриков восхищенно басил: "Это, родные мои, прямо из ансамбля. Солист!" Девчата занозисто отзывались ему: "Ну и пожалуйста, а Евгения – из балета!"

Максим с Женькой между тем оба раскраснелись так, будто пилили толстую лиственницу. Гоша-гармонист, как карась на сухом берегу, глотал ртом воздух и разводил мехи гармони не только руками, но даже и подталкивал их коленом. А пляска все продолжалась, и трудно было предсказать, за кем останется победа.

Казалось, все же счастье скорее улыбнется Максиму. Но тут в красный уголок, раздвигая девчат, столпившихся у двери, вошли Баженова, Цагеридзе и Феня. И сразу как-то все качнулось, смешалось, гармонист, измученный, рванул в последний раз мехи и отпустил их, дрожащей рукой поправляя мокрые волосы: "Баста!" А Женька Ребезова, внутренне радуясь, но вслух сердито фыркая: "Да я этого парнишечку!..", пошла искать местечко, где можно было бы присесть.

2

Феня после болезни появилась на вечеринке первый раз. Ее прямо-таки силой притащил Цагеридзе. Больной она себя не считала ни единой минуты. Были жар, лихорадка – подумаешь! А вот лицо разбарабанило, это – да. Стыдно на люди показаться, не лицо – морда.

Десятки рук тянулись к Фене, десятки глаз смотрели на нее, и от этого делалось страшно неловко. Правда, все здесь свои, все прибегали ее навещать, хотя она и ворчала: "Чего? Слона не видели?"

Вот Саша Перевалов. Улыбается. Хороший парень. Первый пришел попроведать, жалеть не стал, а просто рассказал, посоветовал, как теперь держать себя на морозе. Вот Лида к ней пробивается, Сашина грусть, а для Лиды парень никто, просто Перевалов. Леонтий Цуриков гудит из-за спины: "Фина Павловна, здравствуйте!" Стеснительно поглядывает Максим и все поправляет, растягивает воротник – задала человеку хорошую баню Женька Ребезова. Максим тоже славный парень. Несколько раз заходил к ним, докладывал: "А мы с Мишкой уже сюда, на Читаут, переехали". Но Мишка этот, между прочим, не показывался.

И Феня вдруг поймала себя на мысли, что никого другого, а именно Михаила ей хочется сейчас увидать, что, может быть, ради него она и поддалась настойчивости Цагеридзе – пошла сюда. Девушка повернула голову вправо, влево. И вдруг встретилась с чьим-то пристальным взглядом.

Она не очень хорошо запомнила Михаила. Тогда, в домике на Ингуте, было полутемно, да и злость туманила глаза, а в лесу закоченевшая Феня и вовсе уже не видела ничего, кроме бесконечных сугробов снега. Теперь она спрашивала себя: "Этот, что ли, Мишка и есть?" А отвечал ей взгляд парня, прямой, в упор, презрительный и слегка насмешливый: "Да, конечно, я самый". Но к Фене Михаил не подошел. Заговорил с Павлом Болотниковым о том, как здорово Макся подсек занозу – Женьку Ребезову.

Вниманием Фени, в свою очередь, завладела Лида, и тоже рассказывая о том, как превосходно плясал Максим. Феня слушала, но уголком глаза все время следила за Михаилом, ей казалось, что он, разговаривая с Павлом, беспрестанно бросает быстрые взгляды в ее сторону. И от этого делалось как-то радостно и тревожно. Он очень сильный, наверно. И решительный. Да и красивый вообще-то...

– Ты не слушаешь? – обиделась Лида.

– Почему? Нет, я слушаю, – сказала Феня. – Ты говоришь, он заносчивый?

– Кто?!

Из-за плеча у Фени высунулся Максим, и Лида страшно сконфузилась, покраснела. Она было чуть не отчитала подругу резко и безжалостно за то, что та совсем не вслушивалась в ее рассказ о таком парне... А он – ведь надо же! – стоял где-то рядом. Вот было бы! Лида сразу точно растаяла, исчезла в кругу девчат.

– Добрый вечер, Фенечка, – сказал Максим. – К вам тут никак и не проберешься. Как ваше здоровье? Хорошее? Замечательно! Вон там в "ремешки" играть собираются. Пойдемте?

– Не люблю в "ремешки", – сказала Феня. – Грубая игра. Парни бьют очень больно.

– А я не дам, – горячо сказал Максим.

Он чувствовал себя героем, был убежден, не помешай ему Цагеридзе – и он заставил бы Женьку Ребезову признаться: все, не могу больше, выдохлась. Ну ничего! Если она этого сейчас не сказала – скажет в другой раз. Теперь он знает свою силу. Максим видел, как сразу внимательнее стали к нему все девчата. Да и парни очень уважительно заговорили: "Молодец!" Вон чем, ногами, оказывается, легче всего славу себе заработать.

– Не дам, – повторил Максим и затащил Феню в круг, где Виктор Мурашев уже расхаживал, помахивая широким кожаным ремнем и приглядываясь к девушкам: какой бы из них врезать покрепче.

Максим добросовестно выполнял свое обещание. Насколько это возможно в такой игре, как "ремешки", он старался быть поближе к Фене и даже один раз, когда удар был явно предназначен ей, сумел очень ловко подставить свою спину. Впрочем, девушку все берегли. Или не трогали вовсе, или только слегка касались ремнем. Она, как и Максим, была героем вечера. Но если Максиму это льстило, то Феня, наоборот, сердилась. Ну почему? С какой стати? Что она по глупости своей замерзала в лесу да недомерзла? Или что все лицо у нее до сих пор еще в красных пятнах? Не надо ее жалеть! Не хочет она. Ей это просто неприятно.

Михаил, когда черед "голить" выпадал ему, пробегал мимо, словно бы вовсе не замечая Фени. Он все время охотился только за Женькой Ребезовой. И без успеха. Девушка всякий раз с невероятной быстротой увертывалась от занесенного над нею ремня. Но самому Михаилу однажды влепила так, что он аж зубами скрежетнул от боли, а все играющие дружно захохотали.

Настроение у Михаила испортилось совершенно. И хотя он пришел сюда вообще-то по своей доброй воле, покуражившись дома только для виду, теперь он злился на Максима уже всерьез: и за то, что тот позвал его на этот дурацкий вечер; и за то, что выскочил вместо него, ответил на Женькин вызов, когда Михаил и сам уже готов был это сделать; и за то, что Максим все время вертится возле Фени; и за то, что "Федосья" первая не подошла к нему, будто и не он тащил ее на своем горбу по черной морозной тайге; и за то, наконец, что Ребезова оказалась в беге по кругу куда проворнее, чем он сам.

А игра между тем продолжалась, азарт все нарастал, и беззаботный смех уже все чаще обрывался жалобными девичьими вскриками, особенно когда по кругу с ремнем в руке носился Виктор Мурашев.

– Жестокая забава, товарищ председатель месткома, – сказал Цагеридзе Баженовой. – Да, откровенно говоря, неприятно даже смотреть. Некультурная игра. А сейчас это больше походит на джигитовку с рубкой лозы. Я не уверен, что только лишь танцы да танцы и есть самое лучшее, но во время танцев хоть не плачут. Почему в месткоме не продумают, каким образом можно бы интереснее проводить вечера?

– А это, по-видимому, ненамного легче, чем начальнику рейда придумать, как нам спасти замороженный лес, – не поворачивая к нему головы, отозвалась Баженова.

– Ага! – сказал Цагеридзе. – Понимаю. Джигитовка с рубкой лозы началась и здесь. Я уже не могу быть джигитом, но не хочу быть и лозой. Даже под вашей саблей.

Он захлопал в ладоши, что означало – пора кончать игру в "ремешки", надоело. И сразу девчата его поддержали, тоже захлопали, дружно и горячо.

– Танцы! Танцы! – выкрикнула Лида. – Гоша, давай! Отдохнул? Танго!

– К свиньям, – перебил ее Павел Болотников. – Гошка, снова жги "Иркутянку". Ребезова с Максимом недоплясала.

– Нет, если можно, – сказал Цагеридзе, – если можно, я прошу сперва сыграть вальс.

Ему хотелось войти, по-юношески влиться в общее веселье, войти не зрителем, не наблюдающим, а ловким, озороватым заводилой. И еще: хотелось проверить как следует свой новый протез, к которому он постепенно все же привык. Настолько привык, что в последние дни перестал брать с собой даже палку. Костыль он вообще вынес в сени: "Пусть стоит здесь. И только на случай, если сломаю здоровую ногу".

Гоша несколько раз пробежался по клавишам, пробуя то один, то другой, и наконец тихо, медленно заиграл "Амурские волны". Цагеридзе вышел на середину, постоял в недоумении и протянул руки вперед.

– Почему я оказался первым? И вообще совершенно один? Разве вальс – это плохо?

Он помолчал выжидая.

Все как-то переминались.

– Могу я выбрать девушку? – заговорил он снова. – Или меня девушки выберут сами?

В эти слова, сказанные легко и шутливо, он хотел вложить самый простой, безобидный смысл: "Я не знаю, гожусь ли я в кавалеры?" Но девушки этого не поняли. Для них слова Цагеридзе прозвучали грубее: "Кто хочет покружиться с начальником?" И Цагеридзе по-прежнему стоял один, Гоша прилежно играл "Амурские волны", а девушки перешептывались и отодвигались к стене все дальше и дальше. Прошла тяжелая минута. Другая...

– Очень точный ответ, – сказал Цагеридзе, поворачиваясь, чтобы уйти. Я всегда преувеличиваю свои возможности.

И было это на грани между его обычной шутливостью и живой человеческой обидой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю