355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Сухинов » Фантастика 1986 » Текст книги (страница 8)
Фантастика 1986
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 18:50

Текст книги "Фантастика 1986"


Автор книги: Сергей Сухинов


Соавторы: Александр Левин,Владимир Одоевский,Александр Горбовский,Владимир Малов,Виталий Пищенко,Андрей Сульдин,Феликс Зигель,Николай Орехов,Дмитрий Жуков,Генрих Окуневич
сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 32 страниц)

Но я не замечал боли. Таинственный черный шарик завладел всеми мыслями, всем моим существом…

Я вновь потянулся к нему, обхватил его покрепче пальцами, оторвал от свода и протиснул в образовавшийся просвет пальцы другой руки. Теперь шарик лежал, да, лежал на ладони, крепко прижимая кисть руки тыльной стороной вверх, к гладкой белой поверхности. Схватив себя за пальцы освободившейся рукой, я потянул упиравшийся в ладонь шарик вниз.

Это было все равно что поднимать тяжесть с полу вверх. Только такой плотный и «тяжелый» шарик вряд ли нашелся бы на всей земле. Я повис на шарике и даже ноги подогнул. Он довольно легко пошел вниз, и я оказался на коленях. Во мне килограммов восемьдесят. Я прикинул: будь во мне шестьдесят, я бы его не заставил опуститься. Значит, черный шарик «сбросил» с меня более трех четвертей веса. Но может быть, его стремление вверх все-таки обусловливается какой-нибудь загадочной силой в самой пещере?

Выпнув в кисти руку, опираясь на шарик, как на стол, я крепко сжал его пальцами, почти не ощущая тяжести тела, встал на ноги и пошел к выходу из пещеры. Никогда в жизни мне не было так легко идти. Казалось, – подпрыгни – и полетишь…

Снаружи уже было менее дымно, но метрах в десяти от пещеры теперь обозначился ручей багровой лавы. Он прокладывал себе дорогу, сдвигая мелкие камни и обтекая крупные. Было очень жарко, лицо мое горело, но шарик по-прежнему упрямо давил мне в ладонь, стремясь вверх. Это подлежало осмыслению, и я, осторожно повернувшись, шагнул обратно в пещеру, показавшуюся мне теперь прохладной.

Опираясь на шарик, я думал о том, что всегда пренебрегал физикой и математикой, с младых ногтей мечтал писать. И писал… стихи, которые годились лишь для чтения в дружеско-снисходительном кругу, а когда этот запал кончился, меня стало хватать лишь на газетные очерки, ловко превращаемые редактором в скупые заметки. О рассказах и речи быть не могло, так как мне пока еще не хватало наглости настаивать на публикации того, что воспринималось бы не хуже большинства печатавшегося. Не хуже и… не лучше. Впрочем, журналистскую свою долю я не променял бы ни на какую другую…

Шарик помогал не чувствовать своего веса, а это навевало воспоминания о несбыточном.

Кто из нас не мечтал летать?

Не на самолете или ином техническом чуде, нет. А так вот, просто подняться в воздух и полететь. Или на диване, как на ковре-самолете. Ощущение полета из мечты или сна никак не сравнимо с будничным перемещением в самолете. Нет упоения полетом, нет восторга, нет чувства собственной силы. А при опоре на шарик это чувство почему-то появилось. Как во сне или мечте. А откуда являются нам эти сны и мечтания? Не бунтует ли наше подсознание против бремени тяготения?

Своих юношеских стихотворений я не помню, но одно из них, при всем его несовершенстве, прочно засело в голове.

 
Что стал внезапно невесом,
вчера я обнаружил.
Ликуя, наплевав на стужу,
я выскочил наружу
и прокатился колесом.
Гляжу, поверить не могу —
ни следа на снегу!
 
 
Тогда, решив проверить дар,
ниспосланный мне свыше,
помчался, будто на пожар,
вскарабкался на крышу.
На крыше пусто и темно,
за краем крыши – пропасть…
Лететь-то можно, но…
заговорила робость.
И расхотелось мне лететь —
подумал я в смятенье,
что не смогу преодолеть
земное тяготенье.
 
 
Я был однажды невесом,
мог прокатиться колесом,
воздушно легок на бегу,
не увязал в снегу…
Теперь о тяжести своей
забыть я не могу.
Я не шагнул через карниз,
не сбросил страха иго.
Я побоялся прыгнуть вниз,
а надо было прыгать!
 

Видимо, когда я писал это стихотворение, мне ни сном ни духом не мерещились физические законы, а уж о предчувствии случая на вулкане и говорить нечего. Была, верно, какая-то житейская неурядица, породившая аллегорию с претензией на философичность…

Однако надо было думать и вспоминать, что же я вычитал в статьях и книгах тех из моих собратьев по журналистике, которые писали на научные темы.

Итак, нарушен закон тяготения. Это же антигравитация какая-то. Мечта фантастов и физиков. Невозможная, недосягаемая мечта. Этого не может быть, потому что не может быть никогда, мелькнул чеховский вариант отрицания немыслимого. Рука на шарике занемела, ее покалывало и, подумав, что шарик никуда не ускользнет, я распрямил кисть руки. Шарик молниеносно устремился к своду, куда быстрее, чем падающий предмет. Брызнула белая крошка, и шарик, как бы подпрыгнув, утвердился на месте.

Стало легче, и, не спуская с шарика глаз, я начал лихорадочно прикидывать, какова его природа и происхождение.

Пришельцы! Невероятно развитые наука и технология… Прилетели в неведомые времена, зачем-то спрятали в пещере и отбыли.

Но почему рядом с вулканом? Какой-то собачий фантастический бред. Начитался!

Вулкан… Вулкан… Есть немало объяснений, почему взрываются вулканы, почему на тысячи метров ввысь летят растопленные минералы. Потом, не преодолев земного тяготения, лава, камни обрушиваются на землю…

Все ли?

А может быть, часть этих камней так и не возвращается? А может быть, они имеют природу совсем другую, нежели известные нам камни?..

Я посмотрел на черный шарик и царапнул его ногтем. Шершавый… На этом мое исследование загадочного шарика и закончилось. Я вернулся к прерванной мысли.

А какие у нас есть сведения о том, что творится глубоко в недрах Земли, которую пробурили, кажется, на двенадцать километров? Известно, что и там уже весьма тепло. А сколько тысяч километров до центра Земли? Видимо, много. И много есть предположений, как устроена наша матушка-планета. Простукивают, прослушивают, но анатомировать ее не удастся никогда.

А может быть, где-то там, на страшной глубине, стиснутые гигантским давлением, зарождаются или просто существуют такие вот шарики, шары, шарищи, и время от времени, как пузырьки легкого газа в жидкости, они срываются с места и уносятся вверх, пробивая земную поверхность там, где это возможно, где тонко, в вулканической местности?

Я представил себе на секунду, как они где-то там, в глубине, давят со страшной силой на земную твердь, разогревая, плавя ее, вызывая порой судороги земной поверхности…

Но как же быть с тяготением? Как быть с открытиями Галилея и Ньютона? Вспомним-ка Байрона: «Так человека яблоко сгубило, но яблоко его же и спасло, – ведь Ньютона открытие разбило неведенья мучительное зло. Дорогу к новым звездам проложило и новый выход страждущим дало». Я книгочей неразборчивый. Черт-те какие сведения застревают в мозгу. Не раз я ругал себя за нецелеустремленность в приобретении знаний. И вот, кажется, пригодилось… Лучше поздно, чем никогда.

Закон всемирного тяготения… Но ведь он недоказуем. Он основывается только на наблюдении. Он условен, как всякий постулат.

А из него родилась космология – наука о происхождении и строении Вселенной, небесная механика… чего только из него не родилось! По нему рассчитывают космические скорости. Говорят, он действует даже за пределами нашей Галактики, и приводят в пример шаровые скопления, где все небесные тела тянет друг к другу в плотный сгусток. И даже в спиральных галактиках поведение улетающих прочь звезд объясняется тяготением. Так ли это? Ведь никто не знает механизма тяготения. Сам Ньютон пытался хотя бы философски объяснить действие гравитации, да махнул рукой и сказал: «Гипотез я не измышляю…» Зато потом гипотез, объясняющих механизм тяготения, появилось много. Говорили, что какие-то частицы давят с одной стороны сильнее, чем с другой. Придумали чудодейственный эфир – заполняет он все пустоты в космосе и тянет..: Куда тянет? И еще предполагают действие каких-то гравитационных волн, которые никто и никогда не видел и не улавливал. Вспомнился мне один лощеный физик, забредший как-то к нам в редакцию после возвращения с зарубежного симпозиума, весь в фирменных шмотках. Он долго и непонятно рассказывал, как они там бьются, чтобы засечь эти волны. И тут же с места в карьер начал фантазировать, что они, физики, эти незасеченные волны экранируют, станут управлять гравитационным полем и полетят, полетят к звездам. Да только догонят ли?

По Ньютону, Вселенная бесконечна. По новейшим предположениям, она безгранична, но конечна. И криволинейна. Для доказательства этого берут узкую полоску бумаги, склеивают ее концами, но разными сторонами и водят по ней карандашом, и эта полоска, петля Мебиуса, действительно оказывается без конца без края.

И к тому же Вселенная еще расширяется. Бегут, бегут друг от дружки галактики. Да еще со всевозрастающей скоростью. Заснет, скажем, человек, проснется через десять в девятнадцатой степени лет, ан уже совсем темно – все звезды разбежались. Другие утверждают, что, разбежавшись, Вселенная начнет сжиматься, пока не станет меньше булавочной головки. И все тяготение.

И тут тяготение, и там тяготение. А почему возникают сверхновые звезды, вещество которых разлетается? Или квазары, некие гигантские объекты, которые сторонятся галактик, летят от них прочь почти со скоростью света?

А может быть, они сродни моему черному шарику? Стоит его выпустить на волю, как он наберет вторую космическую скорость, гиперболическую, выберется за пределы Солнечной системы и…

Положим, если существует тяготение, то почему не быть отталкиванию? Но ведь это же нарушение закона всемирного тяготения! Есть даже такое понятие – гравитационная постоянная, одинаковая для всей Вселенной. Вся физика на ней стоит. Условились и пляшут от этого постулата как от печки. Что такое постулат? Нечто принимаемое за истину, без всякого доказательства.

Любопытная вещь наука. Выстроено грандиозное здание на условном фундаменте. Эдакое сооружение, висящее между небом и землей. Ни опоры, ни крыши, а стоит. Наблюдений тьма, объяснений их еще больше. Обжили люди это здание, все надстраивают на благо себе и во вред. Выводят новые законы, которые действуют.

Только начала начал нет. Перемени постулаты, найдут новые объяснения наблюдениям, новые теории, а здание устоит, только облик у него будет совершенно другой… Вот уже и Поль Дирак, англичанин, возглавляющий, кажется, ту же кафедру в Кембридже, что и Ньютон когда-то, высказал сомнение в постоянстве гравитации.

Прими наука такое предположение, и надо менять теорию строения Вселенной, не говоря уже о такой «мелочи», как эволюция Земли.

Одни говорят, что старушка Земля сжимается, ссыхается, оттого и выдавливаются складки-горы. По другой гипотезе, Землю распирает, континенты разъезжаются. Все мы не раз видели картинки праконтинентов – Лавразии и Гондваны. Южная Америка на картинке настолько ловко вложена в Африку, что кажется, все так и было.

И может быть, этот самый черный шарик, стремящийся раздвинуть свод пещеры и улететь, поможет ответить на многие вопросы. Об аномалиях, например. Почему над массивными горами сила тяжести меньше, чем над океанами? Почему уменьшается сила тяжести после извержений вулканов и землетрясений в Японии и Мексике?..

Впрочем, теперь над этим будут ломать головы те, для кого физика – дом родной. Если, разумеется, мне удастся выбраться отсюда, что маловероятно.

Но даже я могу представить себе, что дало бы человеку владение такими вот черными шариками. В Космос – пожалуйста! Засунул в корабль – и фьюить!.. А куда прилетишь? Такой шар будет стремиться прочь от любой большой массы, планеты, звезды…

Если только не встретит тело с такими же свойствами. Тогда мое собственное тело станет увлекать меня прочь…

Нет, с Космосом мне не разобраться, а вот на Земле такие шарики жизнь облегчили бы здорово. Экая тяжесть с плеч! Экономия мощности. Облегчение машин…

Как просто, например, превратить мой старенький автомобиль в летающий… На глазах у изумленного гаишника я возношусь в небо и юркаю за ближайшую тучку. Бред какой-то!

А почему бред? Шарик-то можно растолочь как-нибудь, а порошок упрятать в жилет или пояс. И вот я надеваю такое устройство, овладеваю приемами и ухватками прыгуна в высоту, являюсь на какие-нибудь некрупные легкоатлетические соревнования и беру для начала метр тридцать… Все изумлены. Мне находят честолюбивого тренера. Я бью рекорд страны. И вот на всемирных играх я добиваюсь феноменального результата – перелетаю планку, установленную на высоте один метр сорок пять сантиметров. А потом раз в полгода прибавляю рекорд на два-три сантиметра. Журналистская братия гордится своим коллегою, называет «спортсменом века». Врачи удивляются, как при моем телосложении можно добиваться таких успехов. Я летаю с континента на континент, прыгаю и пишу заодно книги-репортажи, которые стремятся заполучить все издательства мира…

Фу! Какое жульничество пришло мне в голову!

Шарик-то вот он! И вверх стремится по-настоящему, тело мое облегчает. Для какого же полезного дела его приспособить?

Отделив шарик от свода и прижав руку покрепче к бедру, я вышел из пещеры. Огненный ручей уже превратился в целую реку, отделявшую меня от кручи, с которой я слетел.

Натянув свою спортивную кепку свободной рукой поглубже на голову, я так и замер.

Жар стоял несусветный. С ушей, казалось, слезала кожа.

Надо бежать отсюда, прыгать через огненную реку, шевелящуюся, с треском ломающую корку, которая возникала кое-где на поверхности лавы.

Сколько же тут метров? Пять? Шесть? Семь?.. Пот заливал глаза. И вдруг меня охватило сомнение. Шарик. Какой, к черту, шарик! Уж не привиделся ли он мне? Багровая же полоса огня была реальностью.

Но шарик уже привычно давил мне в ладонь, и антитяжесть его заставляла напрягаться все мышцы опущенной руки.

Решение пришло мгновенно. Я осторожно, с усилием, придерживая стремившийся вверх шарик обеими, наложенными друг на дружку, руками, поднял их вверх. Теперь я висел как на канате.

Разбежавшись, я оттолкнулся и полетел прочь от огня. Полет в моем сознании был похож на замедленную съемку.

Огонь уже позади. Я пролетел еще несколько метров и стал карабкаться по крутому сыпучему откосу, которого никогда не одолел бы без черного шарика.

И вот уже край, уже голова моя над краем. И я вижу на плато палатку, какой-то треножник и моих дорогих, деловито-возбужденных вулканологов. Первым меня заметил тот, с шишковатым носом. Свирепо поводя им, он зарычал:

– Безобразие! Это опять вы. И без каски…

– Да стойте же, смотрите, что я нашел! – кричал я, чуть не плача от радости. Двойной кулак мой пошел вниз, словно я подтягивался на своем канате. «Все-таки шестьдесят килограммов», машинально отметил я про себя и вывернул кисти, как бы собираясь преподнести на ладонях этим вулканологам свой драгоценный подарок.

Шарик легко разомкнул мои усталые пальцы и в то же мгновение исчез.

– Смотрите! – еще успел выкрикнуть я и тупо уставился на свои пустые, сложенные горстью ладони.

– Что там у вас? – спросил шишковатый нос.

– Ничего, – ответил я. И это была правда, только правда, ничего, кроме правды. Но кому нужна моя настоящая правда, неподтвержденная черным шариком, кому нужен мой рассказ?!

Я никому и не рассказывал о случае на вулкане, чтобы сохранить остатки своей репутации.

Через несколько дней я положил на стол редактору несколько страниц отчета Института вулканологии, местами старательно переведенного с научного языка на русский.

– Хорошо изваял, старик! Умелец! Сегодня же в номер, – одобрительно сказал редактор.

И он вычеркнул эпитет. Но, клянусь, это был не мой эпитет. Это был вулканологический эпитет.

Наталья Дарьялова
ВЕЛИКАЯ И ЗАГАДОЧНАЯ

Пустая маленькая аудитория с вытертой белесой доской.

На доске торопливой рукой было нацарапано: Хⁿ+Yⁿ=Zⁿ, где X, У, Z – целые числа больше 0, a n – целое число больше 2.

«Никогда, – объяснил он сам себе, – эти традиционные, школьно известные «неизвестные» – икс и игрек – в сумме – и зет, возведенные в энную степень, не сравняются, если они больше нуля, а эн – больше двух».

И уже в самом низу доски было написано решительно словами и для пущей убедительности подчеркнуто жирной чертой, будто возвещано толстым, не терпящим возражений басом: «Доказать нельзя!» Неравенство было совсем простое, и ему показалось совсем глупым, что для элементарного школьного уравнения понадобилось такое громкое, категорическое утверждение-отрицание; может быть, одна надпись наслоилась на другую, просто первую стерли до этих серьезных слов «доказать нельзя» и сверху написали пустячное уравнение.

И он просто от нечего делать, без какой-то там сверхъестественной тяги, взял маленький, обтесанный до кубика, кусочек мела.

– Хм, черт возьми, – сказал он, – какой дурак написал, что это не доказывается? Наверняка такое простое уравнение или верно, или неверно.

При этом он размышлял еще как посторонний, как человек, который видит на заборе ругательство и возмущается, но еще не бежит за тряпкой, чтобы его смыть.

– Черт возьми! – повторил он снова это мужественное восклицание, потому что тогда оно ему очень нравилось. – Это ж в два счета можно проверить! – И в руке его оказался стертый брусочек мела, он подбросил его в воздух, как подбрасывают кубик для игры в кости.

Так – белым кусочком мела на перепачканную чернилами ладонь пала ему его судьба.

Проверка и доказательство вдруг оказались очень длинными, но конечный ход явно лежал где-то на поверхности, только надо было до него добраться.

Ему не хватило всех белых листков, что нашлись в общежитии, не хватило дня, вечера, ночи.

Когда за окном развиднелось, он символически провел пятерней по волосам – причесался и пошел к двери. Потом, занеся одну ногу над порогом, попятился, подбежал к своему столику и сунул в портфель такую же всклокоченную, как он сам, кипу исписанных, вернее, исчерканных листков.

Невыспавшийся, но странно деловитый, взбудораженный и помятый, он направился к декану математического факультета просить, чтобы его приняли хотя бы на первый курс.

Если бы хоть на минуту – да и секунды хватило бы! – он задумался над тем, что делает, он бы, конечно, не пошел. Но как человек импульсивный, он принял решение и больше уже о нем не думал, оно стало объективным обстоятельством, отделилось от него и уже не зависело от его воли и желаний, как снег или дождь.

Появившись в приемной декана, он решительно прошел мимо секретарши, даже не заметив ее, и оказался в святая святых быстрее любого профессора.

Но там за столом сидел не декан, а Трижды Андреич, или Андрей Андреевич Андреев, или Три А, которого знал весь педвуз, простой преподаватель математики, известный ученый без единой научной степени. Он говорил: степени – зачем? Единица в степени – все одно единица, ноль в степени – все одно ноль, так зачем?

Строжайший математический декан, его давний друг, разъезжая по командировкам, оставлял факультет только на него, несмотря на постоянный категорический отказ, письменно оформленный.

Но декан просто уезжал, и все по всем вопросам начинали стекаться к Три А, пока он, скрипя и чертыхаясь, не перебирался в деканский кабинет.

– И когда же это ты решил стать математиком? – спросил Три А.

– Давно. – Ответил твердо, без тени сомнения, ибо в самом деле был уже непоколебимо уверен, что решение это жило в нем давно, что он всегда хотел только этого, просто чудным образом не подозревал о своем призвании до самого вчерашнего дня.

– А ты когда-нибудь всерьез занимался математикой?

– Да. – И он решительно вытащил из мятого портфеля кипу взъерошенных листков.

Математик сразу уткнулся длинным носом в листки, как собака, которая под снегом разыскивает себе на обед непонятно что.

– И давно ты записался в ферматисты?

– Какие ферматисты? – переспросил он, раздасадованный неожиданным отклонением разговора.

– Ну, теорему Ферма давно пытаешься доказать?

– Что за теорема?

– Теорема французского математика Ферма, ее уже триста лет люди доказывают. Эх ты… – и уставился в спутанные листки, перестав его замечать.

Какого еще Ферма? Это он спросил уже про себя, бесцветно, пусто, лениво и, наконец, сонно, потому что за одну секунду понял всю бесперспективность, нелепость, и глупость, и стыд своего теперешнего положения, будто проснулся только что, а не час назад в общежитии, вернее, не час, а сутки назад, очнулся наконец после своей математической горячки, псевдоматематического бреда, окунулся в ледяную воду этого насмешливого взгляда блеклых голубых глаз, незаметно закачался в такт движению длинного носа, который продолжал клевать его листочки, чтобы потом показательно выпороть.

И он уже почти попятился к двери, чтобы просто убежать и не видеть этого позора своих ночных математических откровений, но в это время Три А поднял голову, вернее, даже не голову, а просто свои выцветшие глаза, да так и пригвоздил его к месту взглядом.

– Эх ты, математик! Строчишь, строчишь, а даже не знаешь, что доказываешь Великую теорему Ферма. – И Три А усмехнулся в усы, хотя усов у него не было, но усмехнулся он так, как если бы усмехался в усы.

А он стоял, бессловно превращаясь в то самое мокрое место, которым обычно пугают, уже пережив и стыд, и унижение, и только мечтая переступить через все это.

Но Три А клюнул последний листок и сказал:

– Ладно, я тебя принимаю на факультет, авось из тебя что-нибудь выйдет. Путное…

Прозвенел звонок, Три А легко поднялся и вышел из кабинета.

А он стоял неподвижно, руки, как перебитые, безвольно висели вдоль тела. Вдруг дверь открылась, и Три А рысцой вбежал в кабинет, что-то бормоча себе под нос. Сгреб со стола кучу его неряшливых листков и сказал:

– Но с одним непременным условием: про теорему Ферма ты забудь, будто ее и не было, и Ферма даже не рождался! – и усердно, в два раза иорвал исчерканные листки, которые только что с таким вниманием изучал.

А он еще долго торчал в сгущающейся темноте кабинета, потом присел на корточки, аккуратно собрал все исписанные клочки, неторопливо сложил их в портфель и тихо вышел из кабинета.

Преодолев гулкие просторы этажей, он добрался до той самой маленькой уютной аудитории. Она опять пустовала, и в ней, видно, вчера даже не убирались: на вытертой доске кривлялись обрывки вчерашних формул, будто сегодняшний день еще не наступил, будто комната законсервировала время, сохранив и соединив формулу, выведенную триста лет назад, и его вчерашние старания.

Он вымыл доску и старательно записал простейшее уравнение Х²+ У²= Z². Сумма квадратов катетов равна квадрату гипотенузы. Это знает даже самый нерадивый школьник, который запоминает хотя бы, что пифагоровы штаны на все стороны равны. Как просто, как удивительно просто и очевидно. И потом то самое уравнение, которое оказалось теоремой Ферма, такое непритязательное и ясное, без всяких заумных степеней или квадратных корней, и было понятно, что доказательство лежит где-то на поверхности, надо только поискать…

Есть вещи гениально сложные, как, например, Джоконда: ею можно только восхищаться, ясно, что нарисовать так, да и разгадать ее вселенскую улыбку никто не сможет. А есть гениально простые, вот «Алиса в стране чудес», читаешь, восхищаешься, и кажется, ну это же до того, до удивления просто, и я так могу написать, и потому всякому это близко и доступно. А на самом деле никто этого повторить не может, и такая вещь или явление остаются единственными в своем роде.

Он отошел на несколько шагов и залюбовался простым стройным уравнением, которое таило некий секрет, счастливый от соприкосновения с этой тайной. Он смотрел на теорему, как нувориш смотрит на первое приобретенное произведение антиквариата: в этом олицетворение его победы над миром и в то же время добровольное – хотя, конечно, и тайное – признание собственного невежества и ничтожества перед творением гения.

Вдруг дверь скрипнула и показался нос, будто сам открывший эту дверь. За носом возник Три А. Взглянув на доску, он сокрушенно сказал:

– Ну так я и знал! Заразился, заболел!

Три А уселся на парту и глубоко вздохнул.

– В семнадцатом веке жил удивительный математик, Пьер Ферма. Он никогда не публиковал своих результатов, и мы о них знаем только из его писем к друзьям и из оставшихся после смерти бумаг. Доказательства этой теоремы найдено не было. Есть лишь том «Арифметики» Диофанта, на полях которого Ферма небрежно записал, что нашел поистине замечательное доказательство, но поля слишком малы, чтобы его уместить. Триста лет самые светлые умы математики пытаются вывести это доказательство, но безуспешно. Неизвестно, существует ли оно вообще. В 1908 году один немец, большой любитель математики, Вольфскель, завещал сто тысяч марок тому, кто докажет эту теорему.

Он стоял рядом, вертел в руке белый кубик мела и думал, что зря он утром так перетрухнул в кабинете декана, потому что все, что происходило и тогда и потом, все неважно, незначительно, по сравнению с тем, что случилось вчера здесь, вчера, когда он в задумчивости, не заметив даже этого, подкинул мел, как кубик для игры в кости, и решил свою судьбу.

– Ты представляешь, что тут началось, – Три А поерзал на парте, – сотни и тысячи людей отправляли целые вагоны посланий, якобы содержащих это несчастное доказательство. Некоторые так заботились о приоритете, что отбивали телеграммы и обещали подробности письмом!

Был поздний вечер, и институт затихал, только за дверью с яростью нагайки свистела мокрая тряпка уборщицы тети Дуси.

– Ну а после первой мировой, в инфляцию, премия Вольфскеля обесценилась, за три миллиона старых марок давали одну новую марку. Поток писем, конечно, обмелел, но не иссяк… Не только дилетанты и честолюбцы пытались одолеть теорему, серьезнейшие математики годами занимались ею.

Он быстро посмотрел на Три А, и тот отвел глаза, и он понял, что все это время старик изучал его лицо и знал, о чем он думает.

– Даже учебники решительно предостерегают начинающих от попытки искать это доказательство, – сказал Три А медленно, будто обкатывая во рту каждое слово.

– В средние века, наверное, учебники тоже предостерегали начинающих от попытки доказать гелиоцентрическую систему… – недоверчиво взглянул он на математика.

– Сравнил тоже! Это просто проявление гуманности. Сотни несчастных закончили свои дни в тоске и одиночестве, уведенные теоремой из мира людей.

– А что, если учебник убедит даже не начинать того, кто мог бы ее доказать?

Математик нерешительно повертел носом, как флюгером, и сказал:

– Не убедит. Если человека привлекла не видимость простой отгадки, а волшебная мелодия чисел, если есть в нем такая сила, – Три А воодушевился, и блеклые глаза вдруг засинели, – то эта сила встанет на дыбы и… – он осекся и виновато отвел глаза.

Тут дверь открылась бесцеремонно, и в узкий дверной проем втиснулась уборщица тетя Дуся, которая не боялась ни самого ректора, ни даже грозного математического декана, а, наоборот, сам ректор, и даже грозный математический декан боялись тети Дуси, знавшей точно, что она без их математики и прочей чепухи век проживет, а они без ее уборки – никуда.

Три А поспешно сполз с парты, а тетя Дуся, вооружившись шваброй с половой тряпкой, принялась стирать с доски и теорему Ферма, и простейшее квадратное уравнение.

Теперь он размышлял в сумерках электрической лампочки-приманки, и она размышляла вместе с ним, как всегда, мягко и нежно ступая след в след его мысли, и потом, уютно устроившись на старом, кое-где порванном, но уже хорошо знакомом и обжитом кожаном диване, они выпили праздничную бутылку шампанского, и так, интимно и торжественно, отметили очередную годовщину его обращения, его приобщения, его вознесения на сказочные, головокружительные и пьянящие высоты математики.

А потом уже было поздно, и надо было решать, уходить ей или не уходить, этот вопрос стоял всегда, уже много лет, и он никогда не принимал никакого участия в его решении, полностью перекладывая все на нее, и она никогда не могла понять, от чего это: от полного равнодушия или какой-то внутренней тактичности, – она больше склонялась к тактичности, хотела склоняться, – или от полного неумения правильно разобраться в сложных земных делах, в то время как у него было столько нерешенных математических проблем, которые требовали полной отдачи, служения бескорыстного и беспрерывного, как будто это была не наука, а дьявол, и он продал ему душу., Иногда она оставалась надолго, даже на несколько дней, но потом всегда уходила, потому что боялась надоесть или просто помешать.

И возвращалась к родителям – это было мучительно-горько для нее и мучительно-сладко для них, особенно для отца, ведь когда она была дома, он, закрыв глаза или выключив память, мог представить, что она не просто снова здесь – что она снова его, снова маленькая и счастливая. Надо было вернуться и как-то смотреть им в глаза, и о чем-то с ними разговаривать, делая вид, что ничего, собственно, не произошло и не происходит, тогда как эта рана не заживала, и отец не мог ей простить того, что она несчастна. И что он, не по годам крепкий и здоровый, живет без внуков и без всякой надежды.

«На что жениться, коли рожа не годится», – грубо подзуживал он, пытаясь скрыть и от нее и от себя эту боль.

Но сама она не считала себя несчастной, совсем нет. Хотя ей было уже прилично за тридцать, она все еще радовалась тому дню, когда молоденькой учительницей географии, сразу после института, пришла работать в школу и встретила там его, учителя математики, высокого, рассеянного, с доброй, но ускользающей, как солнечный зайчик, улыбкой, и напряженным, словно несфокусированным взглядом настоящего ученого, великого человека, с которым просто быть рядом – и то удача. Она была счастлива, что может видеть его каждый день, иногда готовить и стирать ему, слушать его часами и служить ему так же, как он служит своей Великой Теореме. Не то чтобы она совсем растворилась в его жизни, потеряла себя, нет, она делала свое дело и жила по-своему, сознательно выбрав такой путь и не тяготясь им. Она ухаживала за ним, помогала как и когда могла, хотя он не особенно в этой помощи нуждался, он ел и пил что придется, одевался как попало и, может быть, никогда не замечал себя в зеркале.

Она и не считала свои действия добрыми делами, это была ее жизнь, приспособленная к жизни другого человека. Их странный брак, – а она, не задумываясь, назвала бы их отношения браком – ее вполне устраивал. Она знала, что у нее нет иной соперницы, кроме теоремы Ферма, и даже не ревновала, как нельзя и даже глупо ревновать мужа, влюбленного в далекую звезду.

Она не считала, что такого великого человека можно отвлекать на всякие мелочи вроде оформления отношений и устройства совместного быта. Она тихо и, даже не отдавая себе в этом отчета, ждала своего часа.

А он был страшно, невыносимо занят. Время утекало от него, как кровь из раны; все за пределами теоремы и математики было несущественно до степени нереального. Правда, преподавал он с удовольствием, потому что это тоже была математика, пусть и примитивная. Он никогда не следил за классом, не отмечал отсутствующих, забывал ставить оценки. Он приходил, рассказывал и с удовольствием слушал хорошие ответы, почти не замечая при этом, кто именно отвечает. Ученики смеялись над его отрешенностью, но являлись на уроки исправно, чувствительные старшеклассницы влюблялись в него, он рассказывал о великих математиках, об их жизни, об истории их поисков и открытий, борьбе, мучительных метаниях – и выведенный закон или теорема вдруг представали не пунктами учебной программы, утвержденной Минпросом, а счастливым концом интересной новеллы со множеством приключений. Большинство его выпускников отправлялось на штурм математических и физических факультетов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю