355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Семенов » Голод » Текст книги (страница 5)
Голод
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:26

Текст книги "Голод"


Автор книги: Сергей Семенов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)

Говорю, как мать:

– Ну, Боренька, иди с Богом!

Перекрестила его и стою у ворот. Смотрю ему вслед.

Он слабо помахивает котелочком в руке и тихо идет вдоль забора. И рядом с ним по забору тихо идет тоненькая тень... И вдруг я судорожно ухватилась рукой за ворота.

Какой он худенький, бледный! Только теперь я вижу это. Страшно, страшно и больно в сердце. Идет, и головка мотается на тоненькой шейке. И плечико худенькое, остренькое, выше другого. Ножки совсем, как палочки. Господи, вот бедный, несчастный ребенок! Ведь он тает, тает на моих глазах. Он так не дойдет и до столовой. Вон какая тоненькая тень. Упадет где-нибудь... На улице умрет.

Трясусь, как в лихорадке и жду его возвращения.

Жду, жду, жду.

Да что же это так долго? Упал, упал, конечно... умер. Сейчас побегу искать, искать...

Но вдали – маленькая фигурка. Бросаюсь навстречу. Обнимаю, целую, плачу.

– Боренька, Боренька, да что же ты так долго? Что с тобой случилось?

Он поднял свое старческое, не по-детски сморщенное личико. Говорит встревоженно:

– Ничего, Фея, не долго. Я всегда так...

– Да нет, нет, ты долго... Что с тобой...

Не договорила, потому что Боря смотрит на меня странно, и со слезами на глазах:

– Феечка, я тебя очень люблю. Ты... ты не бойся, я теперь уже не брошусь в Неву. Мама скоро приедет.

Перед приходом папы стала варить картофель. Как всегда, по примеру мамы, украла от двух фунтов одну картошину. Мы каждый день делаем это. Режем сырую на тоненькие ломтики и жарим прямо на плите, поскорее, чтобы не пришел папа, и с'едаем пополам всегда.

А сегодня отдаю картошину целиком:

– На, Боренька, кушай.

И опять он смотрит давешним взглядом. Даже такие же слезы в опущенных к полу глазах. Говорит почти шепотом:

– Нет, Феечка, я не буду без тебя.

7 августа.

Наконец, сегодня получена посылка.

Мама послала ее на мое имя, на почтамт. Получила на службе и принесла в канцелярию.

Сразу же окружили все наши:

– Фейка, Фейка, с чем она?

– Наверное, с пирогами!

– Нет, кажется, с маслом.

– Фейка, вскрой же!

А у меня вдруг пробудилась жадность. Как же! Если вскрою, надо угощать всех. Самим мало останется. Раньше я не была такая. Когда мама приехала из деревни, угощала Лельку сухарями, даже сама предложила. А теперь стала жадная.

Говорю небрежно:

– Ну, какие там пироги и масло. Просто, хлеб печеный, и больше ничего...

Отпросилась от службы и поскорее домой.

Еще только вхожу во двор, а кричу уже в отворенное окно:

– Борь, Борь, иди встречать! Посылка!

Не успела раздеться, а Боря, сразу порозовевший, взрезает холст и бормочет под нос:

– Ой, Фея, Фея, как хочется поскорее!

В посылке три хлебца. Один совсем маленький, другой – побольше, а третий – еще больше. Лукаво смотрю на Бориса и говорю:

– Это мама нарочно так сделала. Самый большой – папе, поменьше – мне, а самый маленький – тебе.

А он еще лукавее возражает:

– Нет, Фея, это просто так испеклось.

Разрезали самый маленький хлебец на три ровных части и с'ели. Папина часть осталась и смотрит на меня, а я на нее.

Искоса взглядываю на Борю, а он уже приготовился и сразу поймал мой взор. Он смущенный, и я смущенная.

Нерешительно говорю ему:

– Давай.

Но глазами говорю в то же время:

– Не надо, не надо! Нечестно.

Он, конечно, понимает безмолвную просьбу, но есть так хочется, и потом... Потом, у папы лишние полфунта.

– Я не знаю. Как хочешь... Давай...

Но я уже справилась с собою. Весело и громко отвечаю:

– Не стоит! Рассердится. А потом... потом он ведь тоже голодный.

8 августа.

На сегодня от вчерашней посылки не осталось и кусочка. Но сегодня опять повезло.

Хлеба по карточкам не давали почти с половины июля. Все нет, нет и нет. А сегодня папа получил сразу за все дни.

Входит с большим мешком за плечами и весь сияет:

– Радуйтесь, радуйтесь, ребятки, хлеба несу за все дни. Ох, устал даже тащивши...

И Боря и я кричим в один голос:

– Сколько, сколько?

– 18 фунтов на всех.

– А нам-то, нам-то сколько?

– Вам 8 фунтов и мне 10.

Вот счастье-то ему – 10 фунтов одному, а нам на двоих 8, и лишние полфунта у него...

Но живо собираю обед. Села и заулыбалась. В руках нож, а на столе передо мной – целый хлебище. И у папы в руках нож. Тоже перед ним хлебище, и папа улыбается ему. Взглянула на Бориса и тот улыбается, потирает ручки и бормочет:

– Поедим хлебца-то сейчас, поедим!

И вдруг замечаю, что в папином хлебище что-то маловато для 10 фунтов. С наслаждением режу свой хлеб и спрашиваю папу:

– Папочка, что-то у вас больно мало? Тут нет десяти фунтов.

Он говорит с улыбкой, совсем как у Бори:

– Да я, дурень этакий, получил хлеб и крепился, крепился, а потом и с'ел фунта с два еще на заводе.

У Бориса тоже вырывается с визгом:

– Ох, и мы сейчас поедим, поедим!..

Папа отрезал себе такой толстый кусок, что я даже залюбовалась. Прямо приятно сделалось, когда вспомнила, какие тоненькие ломтики он отрезал раньше. Господи, если бы всегда так!.. Папа бы не был тогда эгоистом. Хорошо бы было как!

А он жует свой толстый кусок беззубым ртом и говорит с ласковой улыбкой:

– Вот что, ребятки...

Мы оба перебиваем:

– А что, что такое, папочка?

– Да вот что. Вы уж сегодня не жалейте, до сыта ешьте. А завтра-то уж распределяйте. К утру кусочек, и к вечеру кусочек. Вот как я.

– Ммда, ммда, ммда...

За несчастной похлебкой с'ели с Борисом фунта по два хлеба. После обеда папа на радостях посылает в чайную. Против обыкновения нужно взять по две порции чаю и по две конфетки... Ведь хлеба много, и можно много пить чаю...

За чаем измерила глазами папин кусок и свой. Наш уже совсем маленький. Ласкаю его глазами, и хочется еще есть.

С уверенным видом говорю Борису:

– Ну, как, больше не хочешь? Я думаю, на завтра оставим? Да, Боря?

Но Боря говорит:

– Нет, Феечка, еще по маленькому, маленькому кусочку. Мы вкусную тюрьку устроим в стакане. В тюрьке-то меньше хлеба пойдет. Верно, давай, Фея!..

А Фее только того и надо.

– Ну, ладно, что уж с тобой делать; давай, давай...

Режу хлеб. Фу, фу, хотела отрезать по маленькому, а вышло опять по толстому, толстому куску! И всего-то у нас осталось фунта три. Жаль-то как!

Верчу с сожалением свой кусок в руке, а Борису говорю небрежно:

– Ну, уж если есть, так есть, а жалеть нечего. Правда, Борис?

– Ммда, ммда, Фея, правда...

Папа тщательно завернул свой хлеб в бумагу. Встал и говорит:

– Слава тебе, Господи, сытехонек сегодня.

А следом встаем и мы. Показываю Борису на свой живот и говорю с улыбкой во все лицо:

– Борь, у тебя тут полно? Сыт, наверное?..

– Ой, Феечка, сыт... А знаешь, нижняя-то корочка вкусная. Смотри, какая поджаристая.

– Ах ты, плут, этакий! Ну, ладно, давай нижнюю корочку, а теперь все-таки уберем, а то все с'едим.

– Да, да, Феечка, надо убрать.

Папа отяжелел совсем. Не раздеваясь, не сняв даже сапог, лежит на кровати, курит трубку и читает газету. Нет-нет, и взглянет на нас поверх очков, и улыбнется ласково. Мы с Борисом забились в уголок. Без умолку трещим о маме и смеемся от сытости. Через полчаса, час вдруг чувствую, что опять голодна, страшно голодна. Сказать об этом Борису? – нехорошо. Папа завтра даст нотацию. "Вот, – скажет, – большая, не могла удержаться. Хоть бы Борис, – ему простительно"...

Решила, что Борису не скажу и не буду есть хлеба, а только пойду взгляну на кусок в шкафу.

Встала. Нарочно зевнула и иду. А Борис сразу:

– Ты куда?

– Сиди здесь, я сейчас приду.

Смотрит лукаво, улыбается и говорит:

– Ишь, какая, и я пойду.

– Ах, ты дрянь мальчишка! Не проведешь. Ну, ладно, пойдем. Еще по кусочку.

Отрезала и говорю:

– Борь, а Борь, ну и дураки мы с тобою! Весь хлеб с'едим.

– Ой, нет, Феечка, я думаю, что мы очень умные.

И еще лукавее поглядывает на меня.

– Ах, ты, поросенок этакий! Пойдем скорее спать, а-то все с'едим.

– Пойдем, Феечка.

Борька захватил хлеб зубами и странно-лихорадочно заторопился. Раздевается, а хлеб все не выпускает из зубов. Спрашиваю его с удивлением:

– Ты чего так торопишься?

– А знаешь, Феюшенька, я буду в постели лежать и есть хлеб. Правда, ведь хорошо? Лежишь и ешь, а он тебе прямо в горло идет.

Оба забрались под одеяло. Лежим и шепчемся. Хлеб откусываем маленькими кусочками. И вдруг замечаю, что Борис спит, а в руке у него недоеденный кусочек.

Доела и его кусочек. Уже стала засыпать, когда в другом углу заворочался, закряхтел папа. Приоткрыла засыпающий глаз, а папа, в одном белье, пробирается куда-то бесшумно... Господи, да куда же это он? Стало страшно.

И вдруг через открытую дверь вижу, что в столовой он направляется прямо к шкафу. Босые ноги шлепают. Ага! Скрипнула дверь шкафа... Ах, в тишине зазвенел уроненный нож. И за звоном в тишине раздалось:

– Ах, вроть твои на ноги! Дурень я этакий.

Успокоенная, юркнула под одеяло и рассмеялась без злорадства... Ага, и ты не выдержал! А еще нотации читал... Ах, папка, папка!

И в первый раз за все время видела сны. И утром даже могла их вспомнить совершенно отчетливо.

9 августа.

Утром радостно рассказываю сны Борису.

– Представь, Боренька, давно уже не видела снов, а сегодня приснились сразу два Сережи: наш Сережа и Сергей Френев. Как ты думаешь, что это значит?

Боря улыбается по вчерашнему и говорит:

– Наверное, папа опять 18 фунтов хлеба принесет.

А потом подумал полминутки и добавил серьезно:

– Погоди, это я нарочно. Наверное, письмо будет от мамы или нашего Сережи, только не от твоего Сережки...

Я возмущена до глубины души, хотя и понимаю, что он шутит:

– Как ты смеешь так говорить? Он вовсе не Сережка, а Сережа... Сереженька Френев. Он... он будет командовать в Красной армии...

Я чуть не сказала, что он будет генералом, да вспомнила, что у нас теперь нет генералов.

Борис и ухом не ведет. Подмигивает мне глазом и говорит примиряюще:

– Ну, ладно, пусть он там будет, а только, знаешь, давай сделаем тюрьку.

Сделали тюрьку и за тюрькой доели весь вчерашний хлеб. Проглотила последний кусок и вдруг сделалось страшно:

– Боренька, милый, как будем завтра-то?

Боря тоже сидит грустный.

– Понимаешь, Фея, мне не верится, что у нас был вчера хлеб, и что мы сейчас ели. Правда, не верится.

Сегодня у меня свободный день. На службу итти не надо. После самой тюрьки лежу на кровати. Боря сидит на балконе и греется на солнышке.

Вдруг он вбегает радостный и торжествующий. Размахивает письмом.

– Ну, что я тебе не говорил разве? Смотри, письмо. И от нашего Сережи оно, а не от твоего Сережки. Смотри, смотри, на, читай скорей!

Выхватила письмо и в один миг распечатала. Да, от Сережи... Пробегаю глазами первые строчки, а Борис тянет за рукав:

– Читай, читай вслух.

– Да, да, слушай. Сережа в Чернигове...

Еще пробегу несколько строчек, и потом говорю:

– Недавно был в командировке в Москве...

И вдруг я замолчала совсем.

– Фея, Фея, Феечка, чего ты молчишь?

– По-до-жди, Бо-рень-ка.

Господи, что это он пишет? Пишет, что в Москве заходил к Френеву. Перед Френевым лежало нераспечатанное письмо Катюши. Да, да, я знаю эту Катюшу! Это Катюша Ильина. Дальше, дальше... Письмо читали вместе, а Катюша пишет Френеву: "Сережа, я хочу, чтобы вы приехали в Петроград. Слышите: я хочу этого. А хотите вы меня целовать? Хотите? Признайтесь скорее"... Господи, что же это такое?

Слышу, что Боря теребит меня за рукав, а у меня в глазах потемнело, и в сердце тонко колет. Бессильно опустилась на стул и сложила руки на коленях. Пальцы судорожно держат недочитанное письмо. Глаза попали на косые часы на стене. Который же час? который час? Ничего не понимаю... Господи, Господи, что же это?

И вдруг опять сердце словно дернули за ниточку. Больно, больно. Так и стрельнуло. Сразу покатились слезы. Забилась на стуле, как раненая. Потом опять услышала, что Боря тормошит за рукав.

– Фея, Феечка, что такое? Скажи. Фея, Феечка!

– Боря, Боренька! Сергей обманул меня! За что же, за что? Как обидно! Говорил, что вечно будет любить меня! Даже поцеловал в Вологде. И вот, и вот...

– Феечка, это неправда. Не может быть.

Это говорит Боря, но я прислушиваюсь к собственному сердцу, – правда это или неправда? Правда, правда. Он не любит меня. Он любит Катюшу.

И вдруг вскочила, оттолкнула Борю и забегала по комнате.

– А если так... Пусть, пусть! Я сама первая скажу: кончено между нами, все кончено. Он думает, что я буду унижаться. Просить его любви. Никогда, никогда!.. Пусть не думает. Сама первая напишу. Брошу ему в лицо. Теперь вижу: половина четвертого на часах. Не надо, не надо, не надо...

А за мной бегает Боря и сквозь слезы твердит:

– Фея, Феечка, не надо, пройдет, пройдет...

– Нет, Боря, не пройдет, никогда не пройдет... За что, за что? Как ему не стыдно? Лгал. Обманывал. Господи, как обидно!

Неожиданно, как громадная туча, налетела новая мысль и заслонила все другое. Подбежала к зеркалу и жадно стала вглядываться в свое лицо.

– Да, да, я понимаю теперь. Я почти девочка. Катюша лучше меня. А она не виновата, он только виноват. Да, он виноват. Низко, низко с его стороны! Ну, ладно, пусть!.. Ах, Сергей, Сергей, зачем было лгать? зачем обманывать? Если у меня еще две косички, так по-твоему можно обманывать меня. Нет, нет, я покажу тебе. Со мной нельзя играть. Я понимаю твою игру. И нечестно это, нечестно, низко. Ты увидишь, что я не девочка. Пусть косички! Надо было сказать сразу, что нравилась Катюша, а не я... Да, да, да.

Вечером, когда все уснули, несколько раз принималась за письмо, но от слез не могла писать. Слезы застилали глаза и падали прямо на буквы. Пусть! Я его не люблю больше. Я навсегда вычеркнула его из своего сердца. Завтра ему напишу.

Не могла уснуть всю ночь. То плачу, то бормочу:

– Не люблю, не люблю, не люблю.

А все-таки, кажется, я его люблю.

10 августа.

Проснулась, а внутри уже готовы слова:

– Не люблю, не люблю, не люблю.

Забыла, что надо итти на службу. Забыла даже, что сегодня нет хлеба. Села сразу писать письмо. И пишу не на "ты", а на "вы".

"Сергей...

"Не нужно было лгать, я все знаю..."

И вдруг в голову пришло: а что же все знаю? что все? Да, да... Ясно, что он не любит меня.

"... и больше не буду писать вам никогда. Между нами все кончено..."

Кончено? Заплакала над этим словом, но напрягаю силы и пишу далее.

"...Я думаю, вы сами поймете, как мне бесконечно больно и тяжело перенести все это. Но к чему лишние слова? Теперь они бесполезны. Разбитое никогда не будет целым, а только склеенным. Но склеенное – только склеенное. Вы помните стихи, которые я вам когда-то декламировала:

Какою болью сердце бьется,

Как долго память мы храним,

О том, что больше не вернется,

О том, чего не возвратим...

"Вот этой болью бьется в этот миг и мое сердце. Но я не девочка, как вы думали. Пусть сердце бьется еще больнее, я вырву из него память о том, что более не вернется. Вырву потому, что я оскорблена, как женщина, потому, что я не хочу жить с этим нерадостным грузом.

"Прощайте, Сергей Френев. Большой ошибкой было с вашей стороны не признавать того, что я женщина. Любите Катюшу, и дай Бог, чтобы вы были любимы ею.

Не ваша Фея".

Письмо уже написано и лежит передо мною. А слезы так и льются. Неужели все кончено? Господи, какое страшное слово "кончено"! Да, да, "облетели цветы, догорели огни". К чему же твои слезы, Фея? Маруся говорит: "первая, чистая, юная любовь". А где она? Нет уже этой любви. В сердце все сорвано, смято, размыто... Навсегда.

Прощай, Сергей, прощай!

Пишу адрес, а на конверт капнула слеза, прямо угадала на слово "Сергею". Оно безобразно расплылось, а я вдруг поцеловала его.

Переменила конверт. Нет, надо взять себя в руки. Не стоит он моих слез... Ах, Сергей, Сергей!

Рука задрожала, опуская письмо в почтовый ящик. Ничего, ничего, – я похоронила его навсегда.

Но плакала весь день, и все казалось, что я его все-таки люблю.

11 августа.

А сегодня приехала мама. Привезла два пуда муки, 20 фунтов крупы и 15 фунтов сухарей.

С полуоткрытым ртом она сидит на стуле и странно устало держит руки. Раскрытые мешки разложены у ног. Видна желто-коричневая, шероховатая мука. Подальше – крупа. Мы все: я, папа, Боря стоим вокруг, внезапно притихшие. Смотрим на эту крупу и муку и никто ничего не говорит. И вдруг Боря тихо зарыдал.

А вечером напекли лепешек, наварили каши, которой не видали полгода, и наелись до тошноты.

14 августа.

Только три дня сыты, а нас никого не узнать. Мы все еще бледные, худые, но мы уже наполнены жизнью. Борька прыгает козленком на своих тонких, как палочки, ножках и поминутно просит "лепешечку". Мама всегда дает, но я вижу, что она старается делать это в отсутствие папы.

Со стола исчезла ненавистная похлебка, но обеденные разговоры не клеятся еще. Вместо них папа предпочитает читать вслух газету.

Появилась привычка каждый день смотреть в зеркало. Нетерпеливо ожидаю, когда опять появится на щеках румянец. С таким же страстным нетерпением наблюдаю за Борей, мамой, папой, когда они поправятся. Прошло три дня, но Боря уже заметно свежее, мама – тоже, а в папе решительно нет никакого изменения. Страшно делается смотреть на его тощую, сгорбленную фигуру, на его ужасное лицо и тонкие, длинные руки.

И потом эти мешки с продуктами. Они поставлены в столовой, в углу. Я не могу пройти мимо них, чтобы пугливо не оглянуться.

15 августа.

Сегодня за ужином папа удивил даже нас, голодных. За один раз он с'ел около четырех фунтов хлеба, и я видела по его глазам, что с'ел бы еще.

16 августа.

Прибежала на службу бодрая, оживленная, совсем такая, какой чувствовала себя в деревне. И тотчас же затеяла разговор.

– Лелька, а Лелька! У нас сегодня пироги с капустой; а ты умеешь торты делать?

– Ну уж, торты не умею, но зато испеку тебе такое печенье, прямо пальчики оближешь. Я пироги с капустой не люблю.

– А я люблю, и потом люблю очень голубцы...

Болтаю о тортах, о голубцах, а раньше я не признавала таких разговоров. Всегда сердилась и говорила, что это прожорливые разговоры, и что говорить об этом могут только животные.

Но хорошо быть сытой, если бы только не Сергей Френев.

17 августа.

В первый раз за все лето сходила в кинематограф. Пришла домой поздно, часов в 11. Пришла и вздрогнула. За столом сидит Александр и уничтожает целую гору лепешек. Он в неуклюжей красноармейской шинели. Но еще раньше бросились в глаза и больно ударили по сердцу страшные, удивительно тонкие ноги в желтых обмотках и в громадных солдатских ботинках.

Он еще ни разу не приходил после того случая с картошкой. И теперь испуганно взглянул на меня и поспешно сказал плачущим голосом:

– Мобилизовали. Послезавтра на фронт отправляют. Может быть, никогда не увидимся.

И серым, огромным рукавом шинели смахнул слезы. Сразу оторопела в неприятном изумлении. Чего он плачет? Трус, трус!..

В сердце только что вспыхнула к нему жалость, боль, раскаяние за картошку, но этот жест все точно смел. Говорю ему почти сердито:

– На фронт, так на фронт. Сережа и Ваня добровольно ушли. Чего же ты-то нос повесил?

А он отвечает совсем слезливым голосом:

– Да, тебе хорошо говорить, сидя тут дома...

Господи, он замигал, как Борис. Даже нижняя губа так же задрожала. Фу, фу, вот так защитник! Не далеко можно на нем уехать. Не могу видеть, когда мужчина плачет. А если в атаку итти придется? Тогда каков будет? А еще рабочий! Свою власть боится защищать! Кричу ему почти взбешенная:

– Как тебе не стыдно, как не стыдно?

И только, когда он через полчаса уходил, вспыхнула опять к нему жалость. Но и жалость эта презрительная. Не могла принудить себя поцеловать его от души. На прощанье только сказала ему:

– Ну, ладно, иди с Богом, не плачь, да смотри – пиши...

18 августа.

А все-таки я, кажется, люблю Френева. Не могу его забыть. В сердце горько, обидно...

А усну – вижу его во сне. Целует прямо в губы, и на губах горячо. Слышу даже голос, тихий, ласковый:

– Моя маленькая Фея, ведь ты не забудешь меня?

Да, да, не я, а ты забыл свою маленькую Фею. Зачем было лгать? Зачем обманывать? Я уже не девочка.

19 августа.

Почему папа такой измученный и худой? Ест много, больше всех нас, а все такой же страшный. Я боюсь думать об этом, но каждый вечер его худоба бросается в лицо и думаю поневоле. Но, наверное, пройдет у него.

А я совсем оживаю. Потянуло в театр, в кинематограф. Два раза была в гостях у Маруськи.

27 августа.

От Александра было получено только одно письмо из Смоленска, и с тех пор больше нет никаких известий. В письме он писал, что скоро отправят на польский фронт.

А я знаю, что если бы он был жив и здоров, он бы обязательно написал.

28 августа.

И почему в папе нет никакого изменения до сих пор? Все такой же худой, измятый и желтый. Мы все давно изменились, посвежели, повеселели, а он все так же угрюм и неприветлив. Другой раз ни единым звуком за целый вечер не вмешается в наш разговор. Встанет у печки, сложит руки за спину и куда-то смотрит в потолок.

29 августа.

Посылка, о которой Ваня писал в середине лета, получена только сегодня. В ней оказалось фунтов 12 кирпичей и фунтов 8 крупы, наполовину с песком.

Хорошо, что она не получена в то страшное время. Можно было бы с ума сойти.

1 сентября.

Господи, Господи, скоро продукты будут все! Неужели опять пойдет та же жизнь? Неужели опять похлебка? Но ведь продавать же у нас нечего!

И как странно: чем подавленнее становится настроение дома, тем шумнее и веселее я веду себя на службе.

Часто бываю у Маруськи, чтобы только не оставаться по вечерам дома.

Еще неприятность: от Сережи уже почти три недели нет писем, а раньше он аккуратно писал каждую неделю.

Боюсь думать о всем этом. Жертвую самолюбием и соглашаюсь итти с Маруськой в кинематограф или в театр. А когда-то итти на чужой счет было для меня – нож острый.

2 сентября.

Увеличили хлебную норму. Опять я и мама получаем полфунта на два дня, Боря – 5/8 на два дня, папа – 3/4 фунта по гражданской карточке и... те же несчастные полфунта. Вспомнила их, и мороз побежал по коже.

5 сентября.

Ужас, ужас какой!

С Николаем Павловичем я давно не встречалась в почтамте, но как-то этого не замечала. А вчера неожиданно говорят:

– Да разве вы не знаете? Он умер еще в июле. Паралич сердца. Говорят, от истощения.

Я остолбенела. Стою и ничего не понимаю. Смотрю на сказавшего и даже его лица не вижу. И вдруг увидела это лицо и поняла все, все. Безумный, какой-то животный страх хватает за сердце... А мы, мы? Мы тоже ведь умрем? Вот только продукты кончатся. Немного уж осталось муки, а крупы нет...

Потом стало стыдно. Спрашиваю:

– Как же так? Почему? Почему?

– Очень просто. Полное истощение сил. Нечего есть было человеку. Говорят, и отец умирает.

Нечего есть было человеку? Как это просто! Да, да, это очень просто. А я то думаю, что голодаю я... Ах, да! Наверное, он тогда и селедку не ел в почтамте только потому, что должен был поделиться с отцом. Милый, дорогой Николай Павлович!

И вдруг я покраснела. В голову пришло, что теперь некому подгонять меня, чтобы я училась. И даже с удовольствием подумалось... Ужас, ужас! Какая я...

Прорвались вдруг слезы. Но, Господи, опять чувствую, что это скорее слезы страха за себя, за маму, за Бориса, чем слезы о Николае Павловиче. Мы... мы тоже, наверное, умрем от голода...

Домой пришла подавленная. За ужином глотаю про себя слезы и не могу сказать, что умер Николай Павлович. Кажется, что все заплачут, такими же слезами, как я давеча. И потом без того все как будто особенно подавлены чем-то. Вдруг мама говорит тихо, тихо:

– Муки только на завтра замесить осталось, и больше нет ничего.

И эти слова точно толчок для меня. Сразу за мамой говорю так же тихо:

– А Николай Павлович умер от голода.

Все опустили глаза на стол и все молчат. Потом Боря беззвучно заплакал, мама перекрестилась, а у папы на лбу страшно задвигались морщины.

Завтра опять похлебка, если есть еще, что продавать.

7 сентября.

Сегодня пошла на службу голодная, а вечером была похлебка.

От Сережи и от Александра все еще нет писем.

10 сентября.

Голод, голод и голод. Все как-то сразу распустились.

15 сентября.

Продавать почти нечего. Вчера опять было долгое мучительное совещание. Решили варить похлебку только через день.

А хлеб дают опять с перебоями. Через пять-шесть дней. Папа получает лишние полфунта.

20 сентября.

Голова кружится. По утрам красные, зеленые, синие пятна. На улицах лица двоятся. Все, все опять так же. Дома по вечерам – мертвая тишина. Вчера ночью проснулась и что-то услышала. Долго старалась понять, что это такое? Наконец, поняла... Плакала мама. Но я не спросила ее, а только отвернулась к стене.

Но всего страшнее папа. Он буквально высыхает и дряхлеет. Придет с работы страшный, страшный. Заохает, закряхтит, пожалуется, что у него пухнут и болят ноги. Но никто не отзовется и звуком. Он... он получает полфунта лишних.

Перед тем, как спать, встанет спиной к холодной печке и руки назад заложены. Стоит часа два-три. Страшно делается от его мертвой неподвижности, от его пустых глаз. Смотрит куда-то в потолок и даже ресницы не шелохнутся.

А потом идет в одинокую постель.

25 сентября.

Или осень наступает, или все померкло от голода. Даже трамвайные вагоны недавно были такими красными, блестящими, а теперь, когда сажусь в трамвай, вижу, что они тусклые, тусклые.

Ни о чем не думается. Только где-то на самом дне шевелится и тонко жужжит беспокойство оттого, что от Сережи и Шуры все еще нет писем.

30 сентября.

У Мити несчастье – заболела Тонька. Он просил маму приехать и похозяйничать. Я ее отговаривала, но она поехала и взяла с собой Бориса. Я, конечно, понимаю, что у Мити можно наесться до сыта. Они все еще живут хорошо.

Шла со службы домой и, по обыкновению, ничего не думала. А подходя уже к дому, вдруг почувствовала в душе страх. Как же я останусь с папой один на один? И зачем я пошла домой? Лучше бы к Маруське ночевать. Теперь не дойти к ней. Но с папой – не могу, не могу...

Пришла домой. Как взглянула на папу, так опять почувствовала то же. Нет, нет – не могу с ним оставаться. Страшно. И тоска невыразимая в сердце.

Пойду опять.

Посидела с полминутки на стуле и отдышалась немного. Потом говорю папе:

– Ну, до свиданья, я пошла.

И сразу вижу, что он тоже испугался оттого, что останется один. Говорит странным голосом:

– А куда ты?

– К Маруське. У ней гости.

Помолчал немного. В мертвых глазах что-то зашевелилось.

– Да полно, не ходи. Устала. Поздно.

Он неподвижно, как всегда, стоит у печки. Как взгляну на него, – так и страшно, страшно. Нет, не могу, не могу.

– Нет, нет, папочка, я пойду.

Ничего не возразил, но отделился от печки и медленно пошел в кухню. Потом возвращается с горшком в руках и говорит. А голос вздрагивающий, чем-то переполненный.

– Ну-ка, полно тебе, не выдумывай! Вот у меня похлебки немного осталось. Поешь-ка лучше, да и с Богом спать.

Успокоился и поставил горшок передо мной. А я поражена. И есть хочется мучительно, и папу жаль, и не могу с ним остаться.

Смотрю жадно на суп. Не выдержала. Жадно ем.

А он успокоился еще больше и поглядывает на меня ласково. И вдруг, с'ев суп до капли, я встаю и одеваюсь опять. Сама чувствую, как жаркая краска ползет по щекам. Но не могу, не могу с ним остаться... Господи, какая я! Бедный папа. Он сразу сжался и смотрит на меня испуганно.

– Ну, до свиданья, папочка.

Ничего не ответил. Постояла с полминутки, посмотрела ему в лицо и... повернулась и пошла. Сделала шага три, оглянулась и даже задрожала от ужаса, стыда и скорби за папу.

Весь как-то опустился, согнулся, и в то же время гордость какая-то в фигуре. А желтое лицо с мертвыми глазами, – как неподвижная, страшная маска. И она тянется за мной... Господи, Господи!

Закружилось что-то в сердце, даже в глазах потемнело. Останусь, останусь. Не помня себя, подбежала к нему и стремительно поцеловала и... вдруг опять слышу свои слова:

– Ну, папочка, я пошла...

И снова он ничего не сказал. Теперь я вся согнулась и ушла. Ушла.

1 октября.

Уже недели две у нас в канцелярии и вообще в почтамте как-то по-особенному все волнуются и радостно чего-то ждут. Все собираются кучками, шушукаются по углам, перешептываются за работой. Прямо противно смотреть на всех. Сижу, молчу, даже не поинтересуюсь, из-за чего они шушукаются и чему радуются?

А сегодня Тюрин, наш казначей, вдруг спросил меня:

– А вы, Фея Александровна, разве не хотите, чтобы белые пришли?

– Пришли белые? Куда белые?

– Да неужели вы не знаете, что Петрограду скоро крышка?.. Юденич наступает...

Ага! Вот почему все шушукаются и перешептываются. И сразу я припомнила, что уже давно смутно слышала, что наступают белые. Только я думала, что не на Петроград, а где-то далеко. Папа ничего дома не говорил. Он уже давно, с того дня, как с'ели последнюю горсть муки, не читает по вечерам газет и ничего с нами не говорит. Белые наступают... Нет, нет, они не возьмут нашего Петрограда!

Говорю Тюрину:

– Ерунда, они двадцать раз наступали и не взяли, и теперь тоже не возьмут.

Вечером спросила папу:

– Правда, что белые наступают на Петроград?

Мама подняла на меня испуганные глаза, а потом перевела на папу. Папа помолчал и неохотно сказал:

– Юденич это. Он и раньше наступал, да опять отступал.

2 октября.

Сегодня немного опоздала. Пришла в канцелярию, а у нас уже все собрались, но никто не работает. Стоят общей кучей и уже не шушукаются, а говорят открыто. И у всех блестящие глаза и радостные лица. И такое зло взяло на эти лица и глаза. Ни с кем не поздоровалась и нарочно села работать. Работаю только одна в канцелярии, а сама прислушиваюсь одним ухом, что они говорят.

А в кучке говорят, что скоро совсем хлеба не будет – все пойдет на фронт, что в Красной армии – все голодные и молодые очень, и поэтому Петроград возьмут. А когда придут белые, хлеб опять будет по три копейки, будет всего довольно, и коммунистам будет крышка.

Прислушиваюсь, и вдруг в душе заползал страх. Господи, ведь Сережа и Ваня коммунисты! Как же, как же? И хлеба не будет. Все умрем с голоду. Нет, нет, не возьмут!

Неожиданно сорвалась с места и бегу к этой кучке:

– Чего вы радуетесь? Все равно не взять, не взять, не взять!..

Все замолкли, потом переглянулись и сразу засмеялись.

– Ха-ха-ха! Фея-то Александровна – большевичка у нас... Нет уж, Фея Александровна, теперь-то будет крышка.

– Ничего подобного, никогда не возьмут!

Отбежала и опять уселась за работу.

А перо так и прыгает в руках. И все кляксы, кляксы, кляксы. Нарочно ставлю.

Вечером, против обыкновения, папа принес газету и читал вслух. Слушали с напряженным, жутким интересом. Особенно мама. И хотя она ничего не понимает в телеграммах с фронта, за то она думает о Сереже и Ване. И Шуре.

7 октября.

В почтамт газеты приносят к двенадцати часам дня. Из всех углов комнаты бросаемся к рассыльному мальчику, чтобы захватить их. Но чаще всех захватываю я, потому что сижу ближе остальных к дверям. Лихорадочно читаю сначала про себя, а потом вслух. Господи, белые все наступают и наступают. Говорят, совсем уж близко.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю