Текст книги "Судьба императора Николая II после отречения"
Автор книги: Сергей Мельгунов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
Я сознательно поставил при рассмотрении работы Чрез. След. Комиссии на последнее место вопрос, наиболее тесно соприкасающийся с основной темой, которой посвящена моя книга. Мне казалось, что дело царской четы яснее выявится на общем фоне деятельности Комиссии. В сущности, это «дело», как мы знаем из показаний самого первого министра юстиции Временного Правительства, должно было сводиться только к выяснению деятельности имп. Николая II и имп. Алекс. Федор, со стороны заключающегося в ней криминала, устанавливаемого статьей 108 Уг. Улож. Постановка была, очевидно, туманна и неясна, как это достаточно отчетливо видно из воспоминаний тов. председателя Комиссии Завадского. Он пишет: «Мне тогда же говорили со ссылкой на Н.П. Карабчевского, что А.Ф. Керенский думал о предании суду даже отрекшегося Императора[149]149
Ссылка на Карабчевского по откликам 17 г. как бы подтверждает правильность сообщенного Карабчевским в воспоминаниях.
[Закрыть]. От Керенского я этого ни разу не слышал, но в нашей Комиссии Н.К. Муравьев бродил вокруг да около этого вопроса, не поднимая, а, так сказать, шевеля его по разным поводам».
Одним из поводов для шевеления были упоминавшиеся «бланковые указы» председателя Совета Министров о роспуске Гос. Думы – вопрос, возникший при допросе кн. Голицына 21 апреля. Муравьев, по словам Завадского, считал, что Царь не имел права «отчуждать таким образом в другие руки свою верховную власть». Завадский возражал и указывал, что вопрос этот лишен значения, ибо по русским законам Царь «суду за свои действия во всяком случае не подлежит» [150]150
Можно отметить, что пункт о неответственности Императора, как видно из бумаг Витте, был внесен в конституцию 1906 г. по инициативе представителей прогрессивных русских кругов – членов партии к. д., ведших в свое время переговоры с премьером.
[Закрыть]. «Вопрос был брошен, но не оставлен», – заключает мемуарист. Действительно, он вновь всплыл при повторном допросе Штюрмера 14 июля. Под влиянием ли предшествовавших споров или в целях разъяснения председатель совершенно определенно уточнил вопрос, указывая, что «беззаконие» в том, что председатель Совета Министров позволил себе брать эти бланки: «Царю принадлежало право роспуска законодательных учреждений, а Царь предоставил это право вам. Он безответственен по действовавшему закону, а вы ответственны». Очевидно, Муравьев не очень настаивал на первой своей концепции о личной ответственности Царя, так как преемник Керенского на посту министра юстиции Переверзев, наблюдавши ex officio за деятельностью Чрез. Сл. Комиссии, в показаниях Соколову весьма категорически засвидетельствовал, что председатель Комиссии делал ему несколько раз доклад о «вине» Царя и находил его виновным единственно в том, что он по докладам Щегловитова иногда прекращал разные дела, на что он не имел права даже по той конституции, которая существовала в России до революции, так как это право не принадлежит монарху даже самодержавному, имеющему право лишь помилования, но не прекращения дела[151]151
Принципиальное признание «недопустимости прекращения уголовных дел «верховной властью до суда” не остановило само Врем. Прав. нарушить этот принцип на первых же шагах своей деятельности. 4 марта министр юстиции отдал распоряжение о прекращении дела об убийстве Распутина. Завадский считает, что убийство Распутина подходило под политическую амнистию. (По утверждению Маклакова, член Гос. Думы Керенский высказывался в свое время крайне отрицательно об убийстве 17 декабря 16 г. и отказывался видеть в этом факте сторону политическую.) Допустим, но дело было прекращено до издания общего акта об амнистии 6 марта. Мера министра юстиции была демагогическая, явно ошибочная и с точки зрения агитационной, так как очевидно, что при настроениях первых мартовских дней публичное рассмотрение дела об убийстве Распутина явилось бы только демонстрацией маразма старого режима – даже со стороны отвратительной внешней обстановки, в которой было совершено возмездие.
[Закрыть].
«Большой вины, – говорил Переверзев, – не было обнаружено и в его виновности в “измене” России в смысле готовности заключить сепаратный мир с Германией ни разу не было речи». Слово «измена» Переверзев заключал в кавычки. Боюсь утверждать, что этим б. министр юстиции хотел подчеркнуть невозможность соединять понятие «измены» с идеей сепаратного мира – соединение, которое слишком часто и слишком много делали политические деятели, претендовавшие на безошибочное определение национальных интересов страны только в соответствии со своей догмой. Сепаратный мир и измена не могут быть синонимами. Из политического лексикона следовало бы совершенно исключить подлое слово «измена», препятствующее объективной оценке отношения современников к войне. Умирающий Витте не был, конечно, одинок в среде правящей бюрократии, когда говорил о необходимости ликвидировать «нелепую авантюру» [152]152
Палеолог со слов японского посла виконта Монтано записал 3 ноября 10 г. такую версию. В декабре 14 г. Витте посетил посла и предупреждал об опасности посылки японских войск на континент. Витте будто бы говорил о неизбежности победы Германии и «гибели царизма». Логически такую концепцию должны были, естественно, развивать крайне правые «германофильские» круги, для которых самый союз с демократической Антантой всегда являлся «по существу своему противоестественным союзом» (записки Дурново в феврале 14 г.). В действительности в жизни появилось нечто другое – крайний шовинизм, борьба с немецким засилием сделалась для крайне правых лозунгом дня.
[Закрыть]. Набоков (дипломат) вспоминает, как член Гос. Совета бар. Розен, бывший посол в Вашингтоне, в Лондоне в 1917 г. с «горячей убежденностью» доказывал ему, что «Германии победить нельзя», что «мечта о Константинополе – мираж», что союз России с Англией и Францией «фатальная ошибка» и что «Америка права, воздерживаясь от участия в бессмысленной бойне, которая ни к чему, кроме крушения Европы, привести не может». Это был человек, в котором Набоков «ценил и уважал… живость ума, огромный опыт и убежденность». Но однако, все подобные оценки, реалистичные в своей основе, могли быть глубоко ошибочны и наивно непредусмотрительны. Маклаков (депутат) с тем же искренним упорством говорил с кафедры Гос. Думы 3 ноября 16 г., что русский народ никогда не простит мира позорного – мира вничью. Маклаков вместе с тем был убежден, что будущий мир «делает такую Европу, что война будет невозможна (речь в городской думе 3 мая 16 года на чествовании французских делегатов Вивиани и Тома). Очевидно, однако, что в рассуждениях Розена не было признаков того „изменнического“ элемента, который с такой упрощенностью взыскивали во время войны шовинистические чувствования. Если одних ход войны увлекал в сторону настроений Маклакова, то других он должен был толкать к пессимизму Розена. Никакая страна не может идти на самоубийство во имя выполнения принятых на себя союзных обязательств. История последних двадцати пяти лет с чрезвычайной наглядностью подтвердила правильность тезиса, некогда выставленного Бисмарком, – рыцарская жертвенность несовместима с национальными интересами уже в силу того, что международная политика, даже облеченная в форму отвлеченных принципов права и свободы, руководится до днесь в большей степени реалистическими соображениями национального эгоизма. Вовсе не надо быть „марксистом“, прошедшим большевистскую школу, для того, чтобы признать незыблемость подобного утверждения – автократические режимы и режимы демократические мало в чем различаются в этом отношении. Война 1914 г., положившая начало европейской катастрофе, дает бесконечное количество примеров. Подневные записи французского посла Палеолога и дневник министерства ин. дел (составленный, очевидно, начальником канцелярии бар. Шиллингом) непосредственно вводят в ту дипломатическую кухню, где каждодневно делится шкура неубитого еще медведя, где выдают „призы“ за участие в мировом катаклизме, компенсируют территориальными подарками возможных союзников в борьбе (как то было на Балканах) и т.д. Трудно найти более яркую иллюстрацию, чем та, которую представляет собой обращение бельгийского посланника 11 июля 15 г. в русское министерство вн. дел за поддержкой против домогательств Франции присоединить к себе в будущем Люксембург, грубое нарушение нейтралитета которого немцами вызвало в начале войны общественное негодование и сделало маленькую герцогиню с ее символическим протестом даже героиней дня[153]153
Бельгийский посланник сообщал лишь о «слухах», идущих из влиятельных французских кругов и обеспокоивших его правительство, так как они противоречили заявлению президента Пуанкаре, сказавшего «однажды» бельгийскому послу в Париже, что он признает давнишние права Бельгии на это герцогство, оторванное от нее в 1839 г.
[Закрыть].
В плоскости этих грубых материальных отношений и надлежит рассматривать вопрос о сепаратном мире. Стоял ли он, однако, перед Россией в сознании носителей верховной власти? Если вслушаться в речи оппозиционных режиму дореволюционных политиков (по крайней мере, некоторых из них), то может показаться на первый поверхностный взгляд, что страна действительно находилась на краю пропасти. Такое настроение символически можно представить словами, будто бы сказанными лидером «октябристов» Гучковым в августе 15 г. – с большим волнением и со слезами на глазах: «Россия погибла. Нет больше надежд». Так записал Палеолог со слов Брянчанинова, говорившего ему о государственном перевороте, как о последнем шансе спасения… Надо ли еще раз оговорить, что подобный пессимизм, вызванный обостренными чувствами современников и, вероятно, преувеличенный в беседе с французским послом, не соответствовал реальной обстановке. Во всяком случае, он был совершенно чужд Николаю II вплоть до трагических для власти мартовских дней: ему всегда казалось, что в России все благополучно: «единственным исключением, – как выразился он в письме к жене 9 сент. 15 г., – являются Петроград и Москва – две крошечные точки на карте нашего отечества». При таком настроении не могла в мозгу родиться даже мысль о сепаратном мире – «позорном» для престижа верховной власти, которой руководит Божественное Провидение. В мистической концепции Ал. Фед., сливавшей национальный интерес с династическим, честь и «прерогативы самодержца» стояли еще выше: «Это должна быть твоя война, твой мир, слава твоя и нашей страны», – писала она 17 марта 16 г.
И тем не менее вокруг этих имен сплелась паутина сепаратного мира. Чрез. Сл. Комиссия должна была в ней разобраться: поскольку данные о ее работе опубликованы, можно сказать, что она не сумела этого сделать – может быть, и не могла. За нее произвел такую работу советский историк Семенников, пользуясь в значительной степени тем «романовским архивом», который фактически был в распоряжении муравьевской Комиссии. Семенников собрал почти исчерпывающий материал о сепаратном мире в дореволюционное время[154]154
В книгах «Политика Романовых» и «Крушение монархии». В эмигрантской литературе материалы и выводы Семенникова изложил Чернов в «Рождении революционной России», пользуясь, однако, позднейшим сокращенным изданием первой книги Семенникова: «Романовы и германское влияние».
[Закрыть], но далеко не со всеми его выводами, подчас слишком прямолинейными и узко догматическими, можно согласиться – правильнее было бы сказать, что из материалов, собранных Семенниковым и использованных им в документальном отношении в общем добросовестно, следуют выводы противоположные. Рассмотрение этих материалов выводит меня далеко за рамки изложения, так как приходится углубиться в эпоху, предшествовавшую революцию. По существу я ничего не могу прибавить к тому, что сказано о «сепаратном мире» в книге «На путях к дворцовому перевороту», но я должен остановиться хотя бы на суммарном обзоре тех фактов, которые создали легенду. Тем более это необходимо, что член того состава Временного Правительства, при котором рассматривалось царское дело, в своей книге о происхождении революционной России без критики подошел к материалам выводам советского исследователя. Чтобы не перебивать изложения, отношу специальное расследование этого вопроса в особое «приложение» [155]155
См. «Легенда о сепаратном мире».
[Закрыть], которое составляет первую часть моей работы. Здесь же я ограничиваюсь рассмотрением вопроса в тех пределах, в которых он проходил в Чрез. Сл. Комиссии.
В опубликованном материале, который воспроизводит допросы в общих заседаниях Комиссии, мы не найдем никаких указаний на производство в Комиссию какого-либо дела об «измене» верховной власти. Прямо это нигде не ставится даже в отношении Императрицы, хотя Керенский, не имея еще никаких доказательств, по собственным словам, предупредил Императора, что возможен процесс против его жены. Дело сосредоточено было в секретном производстве предварительного следствия, которое нам пока неизвестно. Из того немногого, что проскользнуло в печать, нетрудно заключить, что расследование шло отнюдь не по линии выяснения возможности подготовки сепаратного мира – возможности, как было отмечено, отнюдь не связанной обязательно с каким-то специфическим «германофильством» или «изменой[156]156
Это отмечено было довольно справедливо представителем Совета Раб. Деп. в Комиссии прис. пов. Соколовым при допросе б. мин. вн. дел Хвостова о германофильских тенденциях Распутина: «Хвостов: «Этого мне не удалось узнать… Я считаю, что он был несознательным шпионом”. Соколов: «Независимо от шпионства можно отстаивать программу, что надо прекратить войну в интересах России, в интересах династии”«.
[Закрыть]. Исследовалась наличность «измены» в прямом смысле слова. Комиссия изучала вопрос фактически с точки зрения проверок тех бесчисленных сплетен, которыми стоустая общественная молва расцветила военное время, т.е. она не выходила за пределы той «отвратительной и неимоверно глупой заразы», которую резко осудил Шульгин в воспоминаниях. Только мемуарист напрасно источником «сумасшедшей шпиономании», от которой мутились головы в Гос. Думе, считает фронт[157]157
Шульгин в данном случае говорит о шпиономании относительно евреев.
[Закрыть] – в отношении верховной власти первородство принадлежало, конечно, настроениям тыла – «гнилому петербургскому болоту», как выражалась в своих интимных письмах Императрица. Стоит проглядеть фронтовой дневник ген. Селивачева, чтобы получать наглядную иллюстрацию. В Комиссии оглашались выдержки из дневника ген. Дубенского, касавшиеся Петербурга. Напр., 23 декабря он записывал: «Драматичность положения в том, что Императрицу определенно винят в глубочайшем потворстве немецким интересам. Все думают, что она желает мира, желает не воевать с Германией. Создает такие партии внутри России, которые определенно помогают Вильгельму воевать с нами. Я лично этому не верю, но все убеждены, что она, зная многое, помогает врагу. Распутин был будто бы определенный наемник немцев…» «Трудно было этому противоречить, и я счел долгом записать, что все говорят», – пояснил придворный историограф из свистского поезда: «Тогда, вы сами помните, какие были всюду разговоры. Придешь из своего кабинета в семью, к детям, где сидят люди, принадлежащие к обществу, все-таки более, позвольте так сказать, высшему обществу: мои сын – лицеист, окончил, у него была масса лицеистов; второй сын… конногвардеец, у него была масса конногвардейцев, и тогда все это говорили. Я мог бы это и не записывать, но я наврал бы в моем дневнике, я не для вас писал, а для себя, я не могу указать, кто говорил, все говорили…» Довольно безвольное и безнадежное занятие устанавливать или опровергать правдоподобие фантастики даже квалифицированных представителей той общественности, которая фигурирует в процитированном дневнике. Можно было бы предположить, что Комиссия, сама не доверяя глупым сплетням и легендам, не считала себя вправе оставить без рассмотрения то, что укоренилось даже в обывательском мире. Такую догадку совершенно разбивает серьезность, с которой производится расследование, внимание, которое уделяется этому вопросу, если не в отношении верховной власти непосредственно, то всего ее окружения и правительственного аппарата. Не подлежит сомнению, что патриотический психоз, применяя выражение Щульгина, продолжал «мутить головы». На руководителя Комиссии это сказалось весьма определенно, хотя Муравьев и принадлежал к тем демократическим группировкам, которые, казалось бы, были далеки в дореволюционное время от настроений, порождавших повышенную чувствительность общественного мнения в отношении легенд об «измене». Председатель в приведенной выше записи Дубенского справедливо увидал «нечто особое», заставляющее «внимательно относиться», но оно было показательно, конечно, только для настроений перед революционной бурей тех слоев общества, которые считались исконной опорой трона. Проверять запись Дубенского не было надобности, ибо сам автор дневника признал в Комиссии все записанные слова и предположения бессмысленными: «Ведь она (А.Ф.) была матерью будущего русского Императора».
Постановку вопроса в Комиссии (у меня нет основания приписывать всю инициативу только председателю) можно наглядно иллюстрировать историей расследования пресловутой легенды о существовании особого телеграфного провода, по которому Императрица имела возможность сноситься из Царскосельского дворца непосредственно с Германией и переговаривать чуть ли не с самим Вильгельмом. Охочие люди усердно распространяли подобную галиматью. Это не была только обывательская болтовня, – некоторые газеты спешили сообщить фантастические сведения, что в бумагах бывшей Императрицы найден «проект» сепаратного мира с Германией. «Насколько я мог понять, – утверждает Завадский, – Муравьев считал правдоподобными все глупые сплетни, которые ходили о том, что Царь готов открыть фронт немцам, а Царица сообщала Вильгельму II о движениях русских войск».
«Помню: заговорили у нас о датском кабеле, по которому будто бы Императрица сносилась с врагами. Оказалось, что кабель этот в начале войны перерезали сами немцы, а когда мы его исправили, они испортили его вторично, после чего мы его уже так и бросили. Стало и для легковерных ясно, что по перерезанному кабелю ни о чем не переговоришь даже с Вильгельмом, и что немцы не перерезали бы кабеля, если бы до этого он служил им такую верную службу». Я не знаю, откуда заимствовал Завадский свои сведения о существовании какого-то «датского кабеля», перерезанного немцами. Им в Комиссии специально интересовался б. прокурор харьковской суд. палаты Смиттен, просивший последнего директора департамента полиции Васильева разъяснить, что «такое за учреждение датский кабель». Васильев ответил незнанием и объяснил, что с заграницей деп. полиции сносился «обыкновенным порядком» – шифрованными телеграммами. Добросовестность или недоверчивость Комиссии была, однако, столь велика, что для проверки слухов о существовании в «царских покоях прямого провода в Берлин» следователем Рудневым, по его словам, «были произведены тщательные осмотры помещений императорской семьи, причем никаких указаний на сношения Императорского Дома с немцами во время войны установлено не было» [158]158
Вырубова рассказывает, как по выходе из тюрьмы она узнала, что в тех же целях обыскивали ее «домик» в Царском Селе – поднимали пол и пр.
[Закрыть]. В крайне схематическом повествовании Руднева нет указаний на то, когда и как было произведено само обследование «царских покоев». Удивительно, что такой необычайный факт не вызвал никаких отметок в известных нам дневниках и воспоминаниях находившихся в заключении в Царскосельском Дворце[159]159
Пожалуй, в данном случае можно проследить и источник легенды, приукрашенной обывательским домыслом. В письменных показаниях Протопопова, служивших ответом на какие-то заданные ему вопросы и поданных 27 июля, т.е. по прошествии более трех месяцев после того, как Комиссия обсуждала вопрос о «датском кабеле», и для «легковерных», по словам Завадского, стала ясна вся бессмысленность легенды, – рассказывается нечто, возможно косвенно относившееся к «датскому кабелю»: «Государь вручил мне для разбора прошение, переданное ему его матерью… и полученное ею от датских подданных, служивших в России на телеграфной сети датского общества в Петрограде. Они были удалены вследствие предупреждения, полученного от английского правительства. Они просили о возвращении на службу или возмещении убытков… В просьбе датчанам было отказано, исполнить ее оказалось нельзя».
[Закрыть].
Завадский рассказывает еще об одной, скорее анекдотической, попытке изобличить Ал. Фед. в «государственном преступлении». В одном газетном листке – из тех, что «республиканские убеждения» смешивали с «грубой развязностью», появился ряд телеграмм за подписью «Алиса», с зашифрованными местами отправления и назначения, содержанием своим указывающих на измену. Аляповатость подделки бросалась в глаза, но Муравьев так и взвился. Возбуждено было особое предварительное следствие, которое производил… харьковский судебный следователь Г.П. Гирчич. «Следствие»… с первых же шагов выяснило жалкую подкладку появления этих телеграмм…
Сотрудник упомянутой газеты, молодой человек, ухаживавший за барышней, служившей на телеграфе, посулил ей, в поисках за сенсационным материалом, коробку конфет за что-нибудь из ряда вон выходящее; барышня, спустя несколько дней, передала ему пачку телеграмм… Молодой человек с торжеством показывал следователю, как он раздобыл эти драгоценные документы, но барышня на допросе смутилась и созналась в подделке. Да, подделка была установлена с несомненностью и помимо ее сознания: номера телеграмм не отвечали действительным номерам того телеграфного отделения и за тот период времени, которые были выставлены на телеграфных бланках… Тем не менее глава нашей Комиссии еще не успокоился, и его опять было подняла попытка злополучной барышни взять свое сознание назад…
Подобные «попытки», «вялые и бессознательные», – оговаривается мемуарист, – оказались «покушением с негодными средствами». Не надо ли отнести к числу таких «негодных средств» и момент, когда, например, Комиссия интересовалась суждениями Манасевича-Мануйлова об отношении Царя и Царицы к войне – правда, в «передаче Распутина», с которым был связан этот прожженный авантюрист: «Распутин говорил, что А.Ф. “стоит страшно за продолжение войны“, а вот Царь не надежен и “скорее может уступить”. Председатель так заинтересовался этим мнением, что попросил свидетеля остановиться на затронутом вопросе, и свидетель показывал: “Он (т.е. Распутин) давал вообще такую характеристику Царю, что он врет: “Он тебе перекрестится, будет креститься 10 раз, и соврет. Его слову верить нельзя. Он меня двадцать тысяч раз обманывал. По одному делу, которое мне нужно было, я ему сказал: “Ты, парень, перекрестись”, и он перекрестился. Я ему сказал: “Ведь ты опять соврешь”. Я позвал княжен… и сказал ему: “Вот ты при них перекрестись и он при них перекрестился. И тут действительно исполнил то, что я его просил”». Едва ли стоит даже пояснять[160]160
Приходится это делать, ибо Керенский, например, уверовал в то, что «Распутин кричал на Царя» («La verité»).
[Закрыть], что возможные рассказы другу в интимной обстановке за бутылкой мадеры о беседах с Царем весьма мало соответствовали обстановке, в которой «старец» появлялся во дворце и которую легко воспроизвести по царской переписке.
Следует отметить, что «вялые и бессмысленные» попытки продолжались до последних допросов Комиссии, которые относятся к августу. 7 августа давал свои показания Милюков. В связи с речью 1 ноября его показания могли быть особо авторитетны, но свидетель был осторожен и разочаровал ожидания. Он говорил больше об общей «атмосфере сочувствия Германии», касаясь личного влияния А.Ф.: «Были лица, которые приезжали регулярно, говорилось, что эти поездки за лекарствами, вероятно, были личные сношения с родственниками…» «Я узнал фамилии их, – утверждал Милюков. – Я узнал фамилию лица, которое ездило регулярно за границу за лекарствами, но теперь не могу ее вспомнить. Были ходатайства, которые передавались, несомненен случай ходатайства о похоронах влиятельного офицера, убитого здесь, ходатайство немедленно дошло и было немедленно исполнено, благодаря личному воздействию; был ряд маленьких случаев, которые показывают, что была симпатия, сочувствие и непосредственность контакта. Я не делаю вывода, что были политические переговоры, но это вызывало сочувствие, для меня это несомненно…» На вопрос председателя, не помнит ли, по крайней мере, свидетель: «кто ему об этом говорил», «если он забыл фамилию» («Нам очень важно, – пояснил председатель, – кто из окружающих их (т.е. Ник. Ал. и Ал.Ф.) в этом принимал участие»), свидетель отвечал: «Я знал раньше, но теперь не помню», пообещав сказать, если вспомнит. Исполнил ли свое обещание Милюков – мы не знаем. Но думается, что в действительности до лидера думской оппозиция доходили лишь слухи, искажавшие то, что подлинно было: регулярными, таинственными поездками были официальные поездки в Швецию представителей Комитета А.Ф. по попечению о русских военнопленных, например, о прибытии в Стокгольм в октябре 15 г. Маркова, б. офицера Уланского полка, гласного Петербургской Думы и члена Совета Комитета А. Ф., для свидания с Максом Баденским, говорит в воспоминаниях посол в Швеции Неклюдов, или посещение Императрицы, отмечаемое в ее письмах, представителями американского Красного Креста, проезжавшими Германию (таким был представитель Рокфеллеровской организации Харт, прибывший в Петербург в марте 16 г. с рекомендацией Неклюдова).
Отнюдь не «вяло и бессмысленно», но, напротив, с большой настойчивостью Комиссия стремилась установить «германофильство» при императорском Дворе – определенно в качестве доказательства тезы о шпионстве. Богатую пищу давали попавшие в руки Комиссии наивные записи из дневника злосчастного историографа императорского поезда, характеризовавшего себя, как одного «из страшных противников немцев». Автор был человеком довольно примитивного склада ума. Ненавидел он немцев, вернее «разных баронов с немецкими фамилиями», потому что «они теснили их, русских, не давали хода» [161]161
Дубенский не был одинок в своей «враждебности к немцам» при Дворе – исконная тема эмигрантской публицистики герценовских времен! Палеолог рассказывает о церемониймейстере Е., который забавлял посла своим крайним национализмом и при официальных даже свиданиях говорил, что «исконно-русские» свернут голову после войны «балтийским баронам».
[Закрыть]. Но председатель все же втуне пытался направить показания ген. Дубенского в сторону признания, что дело идет «не просто о людях с немецкими фамилиями», а о соединении русских немцев в «нечто единое» – о «сильнейшей немецкой партии» (этот термин Дубенский употреблял в дневнике), которая имела оплот при Дворе в лице Фредерикса и Воейкова. «Хотелось бы, – говорил председатель, – чтобы вы совершенно откровенно, прямо, ввиду важности задач Комиссии, которая должна выяснить истину… ради интересов государства сказали все, что вам известно…» Дубенский: «Я могу сказать, что они всегда поддерживали друг друга, у них был тесный комплот. Они приходили в министерство Двора, получали придворные чины, все они поклонники большой немецкой культуры. Они нас, русских, в известной степени презирали, но убежден, что ни один офицер конной гвардии, носящий немецкую фамилию, не изменит, хотя вы его четвертуйте. Точно так же не могу себе представить, чтобы Фредерикс мог изменить России. Он приносит, может быть, большой вред тем, что вместо того, чтобы на том же месте сидел Петров, Кочубей, сидел Фредерикс. Что он немец по происхождению, это так, но сказать про него, что он сознательный предатель, этого не могу. Если бы сидел русский человек, если бы это Воронцов был, он бы на наших с вами клавишах глубже играл бы. А этот старый 78 летний человек – сколько раз я приходил к нему с негодованием, сидит кукла…» Пред.: Укажите реальные признаки некоторой организованности, некоторой сплоченности, дайте показания, которые бы позволили нащупать партии. Дуб.: Я долгом совести счел бы доложить несколько реальных фактов, но у меня нет ничего, кроме подозрения и неприятных чувств к немцам. Подробно о «немецкой партии», группировавшейся вокруг Вырубовой, Комиссия допрашивала и ген. Иванова – тот с прямотой определил ее несколькими «жидовскими фамилиями» во главе с банкирами Рубинштейном и Манусом. Изыскание корней германофильства интересовало Комиссию не с точки зрения «немецкого засилия» в культурной и экономической жизни страны, как о том говорили националисты правых кругов[162]162
Показания Хвостова (см. «Легенда о сепаратном мире»).
[Закрыть], интересовали не с точки зрения оценки роли «балтийских баронов» в придворной жизни и выяснения причины, почему «мальчишка Штакельберг» в придворном ранге был выше ген. Дубенского, – Комиссия изыскивала эти корни для обличения того «злостного германофильства» во время войны, которое приводило к сознательному попустительству врагу, вплоть до шпионажа. Подобные обвинения применительно к установившейся легенде метили, в конце концов, непосредственно в царицу-немку. В этом отношении удивительно характерен допрос последнего военного министра ген. Беляева, считавшегося креатурой Ал. Фед. В роли инициатора здесь выступал не председатель Комиссии, а член ее ген. Апушкин. Я остановлюсь только на одном вопросе, совершенно второстепенном в цикле задач, поставленных перед Комиссией, между тем ему было уделено немало места при допросе бывшего военного министра. Его довольно не прозрачно обвиняли в попустительстве под воздействием Императрицы в отношении немецких военнопленных и излишнем неестественном покровительстве немецким сестрам милосердия, прибывшим в Россию и якобы занимавшимся шпионажем. Военного министра, подчиненного «главе государства» – Императору, а не Императрице, обвиняли, прежде всего, в том, что он допустил вмешательство Императрицы, состоявшей председательницей Комитета по попечению о русских военнопленных в Германии, в дела военного ведомства.
Оставим в стороне формальную сторону – она правда малоинтересна; согласимся, что секретарь Ал. Фед., гр. Ростовцев, действительно не имел права передавать военному министру официальную бумагу, в которой значилось, что Императрица «повелела» гр. Ростовцему «просить… не отказать в распоряжении» и т.д.; допустим, что военное ведомство вслед за тем еще более неудачно «по приказанию Государыни Императрицы А. Ф.» обращало внимание на зависимость положения русских военнопленных в Германии от отношения к немецким военнопленным в России. По существу военный министр логично разъяснил Комиссии, что каждое мероприятие, которое принималось в отношении пленных в России, «естественно вселяло надежду, что оно сказывается на положении наших пленных в Германии и Австро-Венгрии». Крайняя тенденциозность допроса выступает тогда, когда допрашивавшие пытались доказать, что военное ведомство как бы замалчивало «немецкие зверства», – воспрещалось, напр., «делать публичные сообщения тем, которые пережили немецкие зверства». «Я первый раз от вас слышу об этом, – возразил Беляев, – мне известен другой факт… у нас установлен был обмен инвалидов. Так вот, по поводу этого обмена Ставка писала нам, что желательно командировать в войска вернувшихся инвалидов с тем, чтобы они живым словом непосредственно перед своими товарищами раскрыли бы ужасы германского плена… Я лично не знаю, чтобы кому-нибудь запрещалось читать лекции относительно ужасов германского плена. Напротив, распространялись брошюры – есть, например, брошюра штаба Главнокомандующего, присланная нам для рассылки во внутренние округа, нам подведомственные» [163]163
Беляев мог бы сослаться на бесчисленную литературу, порожденную обостренным шовинизмом войны, – официальную и неофициальную, на разные «Черные книги» о зверствах «немецких варваров» и т.д., издаваемую и комиссией сен. Кривцова, и Скобелевским Комитетом, и Alliance Francaize.
[Закрыть]. Беляев приводил характерное письмо ген. Алексеева, в котором он признавал «всякое широкое ознакомление публики с предпринимаемыми у вас мероприятиями по облегчению положения наших военнопленных нежелательным, ибо оно приводит к тому, что у нижних чинов постепенно слагается точка зрения: значит, о пленных заботятся и нечего бояться сдаваться в плен». «Это письмо, – утверждал б. военный министр, – несколько раз обсуждалось в Совете Министров. Ген. Алексеев просил не печатать отчет Комитета Имп. А. Ф. относительно сбора пожертвований. Между тем Императрица желала, чтобы отчет печатался» [164]164
Педагогическая мера воздействия, отстаиваемая Алексеевым, в жизни выливалась в уродливую форму задержки пищевых посылок, направляемых в Германию для русских пленных, – и они там голодали.
[Закрыть]. Историку приходится быть только комментатором и отметить, что в общественном сознании того времени было уделено скорее слишком много места и внимания «немецким зверствам».
Столь же поверхностны были и обвинения в излишнем покровительстве со стороны военного ведомства немецким сестрам милосердия. Сыр-бор в Комиссии загорелся в связи с рассмотрением предложения ген. Беляева, вызванного обращением гр. Ростовцева «не производить на ст. Торнео таможенного досмотра» возвращавшихся в Германию по окончании своей миссии немецких сестер милосердия. Беляев признавал «подобный досмотр недопустимым» и сказал исп. обязанности нач. ген., штаба ген. Зенкевичу, что «эти безобразия нужно прекратить». Между тем имелись сведения, что немецкие сестры вступали в Петербурге в «тайные сношения с известными лицами» и что в отношении их имеются «подозрения в собирании таких сведений, которые могут вредить… государственной обороне». Беляев пояснил, что приезд немецких сестер, равно как и соответствующая поездка русских сестер, произошли по взаимному соглашению, по которому таможенные осмотры были взаимно исключены. Каждая партия состояла из сестер милосердия, датского уполномоченного и русского офицера, который «неотступно» должен был находиться при опекаемых им сестрах милосердия. Сведения, которыми располагала Комиссия, относились или к обычным сплетням («так говорили»» – термин, нередко употребляемый допрашивающими), или к данным контрразведки, весьма часто не отличавшимся от ходячих слухов[165]165
Характеристику петербургской контрразведки см. в «Золотом немецком ключе к большевистской революции…»
[Закрыть]. «Мне лично, – заявил Беляев, – известно только два случая, которые свидетельствуют о некорректном отношении сестер милосердия. Во всяком случае, к ним относились с известной осмотрительностью, потому что они все-таки немки, затем война и, конечно, склонны были подозревать в них шпионские наклонности…» «Германская шпионская сеть, – пояснил в дальнейшем допрашиваемый, – так умно и расчетливо раскинута, что она достигает чрезвычайных целей, и поэтому для них этот шпионаж сестер милосердия есть номер тысячный какой-нибудь сравнительно со средствами, которыми они располагают. Я вынес такое впечатление, что дело контрразведки и борьбы со шпионажем у нас поставлено совершенно неумно. Нам не удалось раскрыть ни одной серьезной немецкой организации. Много мне пришлось портить крови… по этому поводу». Совершенно очевидно, что удар Комиссии, направленный против ген. Беляева[166]166
Допрос Беляева, «чрезвычайно слабого человека», который всегда уступает, по характеристике А.Ф., производит тяжелое впечатление. Это какой-то клубок казуистических придирок. «Из тысячи берут отдельный факт и меня шельмуют», – нервно заявляет б. военный министр при допросе 19 апреля. Беляев «плачет», – отмечает стенограмма и регистрирует реплику председателя: «Генерал, будем относиться к этому серьезно». «Извините, что я разнервничался… Вы должны разбирать деяния преступных лиц… Преступления я не совершил. Я даю честное, благородное слово, вы не можете назвать ни одной вещи, которая подходит под категорию преступления».
[Закрыть], метил выше и имел целью изобличить главным образом германофильство Императрицы, как это было и в момент создания легенд. «У мама, – записывал в. кн. Андрей 11 сентября 15 г., – был недавно гр. Пален (б. министр юстиции). Он передавал о возмутительных преследованиях, которым подверглись “бароны” в балтийских губерниях. Он уверен, что главная цель этих преследований направлена против Алекс.