355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Мельгунов » Судьба императора Николая II после отречения » Текст книги (страница 8)
Судьба императора Николая II после отречения
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:01

Текст книги "Судьба императора Николая II после отречения"


Автор книги: Сергей Мельгунов


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]

2. Инициатива правительства

Составителям «хроники февральской революции» в 24 г. была не ясна роль правительства в вопросе, который вызвал конфликт 9 марта. «Существующие материалы не проливают достаточно света на этот момент, – писали они. – Действительно была ли такая опасность отъезда Николая, причем правительство выступало прямым пособником, и соответствовали ли мероприятия Исполн. Комитета реальной обстановке, или опасность, порожденная ложным слухом, приняла в представлении деятелей Совета призрачно грозные формы – трудно установить». Ответ как будто ясен из всего изложенного. «Неоспоримым фактом» является утверждение, что до ареста Николая II никаких реальных шагов к содействию вывозу царской семьи в Англию правительство не предпринимало и ни в чем не проявляло своей инициативы. Оно не противилось этому, не скрывало такой возможности и как-то странно полагало, что этот отъезд совершится сам собой. Для управляющего делами правительства так и осталось неясным, были ли приняты в первые дни какие-нибудь меры для отъезда царской семьи в Англию. «Думается, что нет», – писал он в воспоминаниях.

Заявления Керенского в Москве были больше декламационного характера (по его словам, он сделал лишь намек (allusion), а большая пресса приняла этот намек за решение); газетные сообщения о миссии Гучкова заставили связать мысль об отъезде царской семьи в Англию с подготовительными мерами, уже принятыми якобы правительством. Лишь 8 марта, в день ареста Царя, конкретно был поставлен этот вопрос министром иностр. дел перед английским послом, и вот в какой обстановке, рассказывает Бьюкенен: «Я спросил Милюкова, правда ли, как передают в печати, что Государь арестован. Он ответил, что это не вполне правильно: “Его Величество только лишен свободы, – более мягкое выражение, – и будет перевезен в Царское Село под конвоем, присланным ген. Алексеевым”. Я тут же напомнил ему, что Государь – близкий родственник и интимный друг Короля, который будет рад получить заверение, что будут приняты все меры предосторожности к его охране». Милюков дал мне подобное заверение. Он сказал, что не стои́т за то, чтобы Государь отправился в Крым, как он сначала предполагал сделать, а предпочел бы, чтобы он оставался в Царском Селе, пока дети не выздоровеют от кори, после чего императорская семья может уехать в Англию. Он спросил меня, делаем ли мы приготовления к их приему. На мой отрицательный ответ он сказал, что очень бы хотел, чтобы Государь как можно скорее покинул Россию. Ввиду этого он был бы очень благодарен, если бы правительство Его Величества предложило ему приют в Англии и если бы сопровождало это предложение заверением, что Государю не будет разрешено покинуть Англию во время войны».

Процитированное место в воспоминаниях посла являлось как бы ответом на статью кн. Палей, напечатанную в Revue de Paris 15 марта 23 г. Излагая свидание с русским министром ин. дел, английский посол использовал свое тогдашнее донесение в Лондон[51]51
  Того же 8 марта посол между прочим сообщил, что он выразил пожелание, чтобы английскому военному представителю было разрешено сопровождение Государя для большей безопасности (Вильямс об этом непосредственно телеграфировал послу). «Я получил ответ, – доносил Бьюкенен, – что в этом нет ни малейшей надобности, и правительство предпочитает, чтобы этого не было».


[Закрыть]
, – его, как и последующие донесения, привел в своих воспоминаниях Л. Джордж.

В тот же день Милюков был у Палеолога. Тот записал: «Арест Императора и Императрицы сильно волнует Милюкова… Он просит Бьюкенена немедленно телеграфировать в Лондон и настаивать на срочном ответе (d’extreme urgence)… Для нас это последний шанс спасти свободу и, быть может, жизнь этих несчастных». Подобный пессимизм не совсем соответствовал тогдашним настроениям министра иностр. дел, как можно судить по другим сопоставлениям – сам Милюков склонен был впоследствии возражать против преувеличений в оценке советской энергии и объяснял это преувеличение болезненным состоянием (наприм. Гучкова): – на деле вожди «совдепа» прекрасно сознавали свою тогдашнюю неготовность к серьезной борьбе с только что создавшейся властью («Кто виноват?»).

Настойчивость министра иност. дел следует скорее объяснить впечатлением, которое он получил от разговора с английским послом, – довольно ясно сказалось, что акт ареста встретил крайне неблагоприятное отношение в дипломатических кругах и лишь осложнил международные отношения. Поэтому министр и «счел своим долгом вступить в переговоры»: «Категорически утверждаю, – показывал Милюков Соколову, – что таково было желание Временного Правительства». «Желание» не означает еще решения. Это подтвердил Соколову министр-председатель: «Ввиду внутреннего положения отъезд представлялся желательным. Говорили обе – Англия и Дания. Вопрос не был поставлен на решение Времен. Правит, но, кажется, министр иностран. дел изучал этот вопрос». – «Не знаю, почему ничего из этого не вышло», – характерно добавлял кн. Львов. – Времен. Прав. сделало попытку осведомиться перед английским правительством относительно возможности перевода царского семейства в Англию», – с своей стороны утверждал министр юстиции, которому были поручены правительством заботы об арестованных.

«Я сразу протелеграфировал в мин. иностр. дел за необходимыми полномочиями, – вспоминает Бьюкенен. – 23 марта (т.е. 10-го по старому стилю) я уведомил Милюкова, что Король и правительство Е. В. счастливы присоединиться к предложению Времен. Правительства о предоставлении Государю и его семье убежища в Англии, которым Их Величества могут пользоваться в продолжение войны. В случае принятия этого предложения русское правительство, естественно, озаботится обеспечением их необходимым содержанием. Уверяя меня, что им будет дана щедрая пенсия, Милюков в то же время просил не придавать гласности того, что Врем. Прав. взяло на себя в этом деле инициативу[52]52
  В донесении в Лондон Бьюкенен отмечал, что опасение Милюкова заключалось в том, что «левое крыло может восстановить общественное мнение против выезда из России, хотя министр питал надежду, что правительству удастся справиться с оппозицией, оно еще не приняло окончательного решения».


[Закрыть]
. Я затем выразил надежду, что, не теряя времени, будет приступлено к приготовлениям к отъезду Их Величеств в порт Романов».

В своих воспоминаниях Бьюкенен передавал лишь официальный документ, препровожденный в мин. инос. дел и сообщенный лично Милюкову при свидании[53]53
  Это не была только «вербальная нота», как утверждает Керенский. Со свойственной ему небрежностью мемуарист согласно английского правительства относит на 8 марта. Если письмо Бьюкенена 10 марта ссылается на беседу с Милюковым 8 марта, то потому только, что в этот день вопрос был затронут впервые, – как бы вообще в информационном порядке.


[Закрыть]
. В донесении в Лондон посол подчеркивал, что в своем ответе он просил министра «особенно отметить, что ваше приглашение делается исключительно в ответ на указание его правительства». Очевидно, боялись упреков во вмешательство во внутренние дела страны[54]54
  В этом отношении характерна телеграмма Извольского из Парижа, приводимая в документах, опубликованных Сторожевым в журнале «Дела и Дни» в 1921 году. Журнала у меня нет под рукой, и я цитирую по статье Бойкина, приводящего телеграмму из перевода статьи Сторожева «Дополнения к революции» в журнале: «Nachrichtenblatt ьber Jstfragen». Извольский телеграфировал Милюкову 19 марта: »Косвенным путем я узнал, что здесь есть несколько лиц, которые стараются побудить французское правительство обратиться в Петроград с дружественным представлением о необходимости охраны бывшего императора и его семьи от угрожающей им опасности. Я счел своим долгом в частной беседе с г. Камбоном предостеречь его от подобного шага. В настоящем составе врем. правительства, – сказал я, – подобные опасения являются совершенно неосновательными… и потому подобное представление могло бы показаться у нас не только не нужным, но даже оскорбительным…»


[Закрыть]
и своих «левых». В воспоминаниях Бьюкенен писал: «Мы также имели своих крайних левых, с которыми приходилось считаться, и мы не могли взять на себя почина без того, чтобы нас не заподозрили в видах на дальнейшее. Интересно в официальном донесении посла и пояснение, касающееся финансовой стороны проекта о предоставлении Царю гостеприимства в Англии – оно расходится с указанием в воспоминаниях на согласие Милюкова дать „щедрую пенсию“; в донесении Бьюкенен сообщал, что „по сведениям министер. иностр. дел Царь имеет достаточные личные средства; во всяком случае, финансовый вопрос будет улажен на широких основаниях…“

Хотя Бьюкенен телеграммой в Лондон 11 марта говорил, что «по вопросу о безопасности нет повода для какого либо опасения», он в своем официальном отношении в русское министерство счел долгом засвидетельствовать, что «всякое оскорбление, нанесенное бывшему Императору или его семье уничтожит симпатии, вызванные мартом, ходом революции и унизит новое правительство в глазах мира» [55]55
  Отмечу запись Палеолога, не давая ей веры. Милюков будто бы сказал печально: «Увы, боюсь, что это уже поздно».


[Закрыть]
.

11 же марта в Петербург в английское посольство дошла присланная из Ставки запоздавшая первая телеграмма английского короля на имя ген. Вильямса, текст которой был приведен выше.

«В это время, – поясняет Бьюкенен, – Государь уже был пленником в своем дворце, и мне и моим коллегам было запрещено поддерживать какие-либо отношения с ним. Единственно возможным для меня путем было просить Милюкова передать ее немедленно Его Величеству. Посоветовавшись с кв. Львовым, Милюков согласился сделать это. Однако на следующий день (25 марта) он сказал, что, к сожалению, он не может сдержать своего обещания, так как крайние левые сильно воспротивились мысли, что Государь уедет из России, и правительство боялось, что слова короля будут неправильно истолкованы и послужат поводом для его задержания!!! Я возразил, что нельзя придавать никакого политического значения телеграмме Короля: вполне естественно, что Е.В. желает передать Государю, что он думает о нем и что постигающее его несчастье никоим образом не повлияет на их чувства дружбы и взаимной привязанности. Милюков сказал, что он лично прекрасно понимает это, но другие могут истолковать дело иначе, а потому в данное время лучше телеграммы не передавать. Ввиду этого мне было поручено ничего больше не предпринимать по этому вопросу».

Соколову Милюков дал иное объяснение: министр иностр. дел вернул телеграмму по формальным основаниям – она была отправлена Государю Императору, а Николай II им уже не был… Вильтон, постоянный петербургский корреспондент «Таймс», неосновательно утверждает, что задержка телеграммы Георга V, заключавшей в себе будто бы приглашение Царя в Англию, лишила царскую семью «последнего способа спасения».

На другой день, 13 марта, с некоторым удивлением посол узнал, что представители правительства «еще не говорили с Государем о предполагаемом путешествии, так как им необходимо преодолеть оппозицию Совета[56]56
  В официальном донесении в Лондон сначала было сказано: «справиться с оппозицией левого крыла».


[Закрыть]
, а Их Величества все равно не могут уехать до выздоровления детей». Однако никаких мер для преодоления оппозиции в Совете правительство не предпринимало, если не считать гипотетического расчета на время, о котором говорит Милюков, – «предстояло ведь введение деятельности Совета в более нормальные рамки» (статья «Кто виноват»).

Фактически Царь был осведомлен об отсрочки отъезда и, не отдавая себе отчета, был даже рад этой отсрочке. 11 марта он занес в дневник: «Утром принял Бенкендорфа, узнал от него, что мы здесь останемся еще довольно долго. Это приятное сознание. Продолжаю сжигать письма и бумаги» (этим автор занимался и накануне). Отсрочка в сознании заключенных, очевидно, связывалась лишь с оппозицией, которую встретил проект отъезда в советских кругах. Нарышкина так и записывает 13 марта: «Революционная партия не согласна отпустить Государя, опасаясь интриги с его стороны и предательства тайн». В книге, имевшей специальное назначение покончить с легендами и дать «фотографическое» изображение того, что было, Керенский, игнорируя обязательство, принятое правительством перед Исполн. Ком. 9 марта, считая его словно не бывшим, объясняет задержку в отправке царской семьи необходимостью в первые революционные дни дождаться момента наиболее благоприятного в психологическом отношении, когда можно было бы практически организовать поездку: «Во всеобщем хаосе, который царил в первые дни революции, правительство не было еще окончательно хозяином в административной машине: пути железнодорожного сообщения в особенности находились в полном распоряжении всякого рода союзов и советов. Было невозможно перевезти Царя в Мурманск, не подвергая его серьезной опасности. В течение переезда он мог попасть в руки «революционных масс» и оказаться скорее в Петропавловской крепости и, еще хуже, в Кронштадте, чем в Англии. Могло быть еще проще: вспыхнула бы забастовка в момент отъезда, и поезд не отошел бы от станции. «Первые дни» затянулись и превратились в недели. Английскому послу на его настойчивые запросы[57]57
  Бьюкенен говорил проф. Пэрсу, что он не будет спокоен, пока Царь не покинет Россию.


[Закрыть]
отвечали: «По состоянию здоровья больных великих княжен нельзя предпринять решительно ничего» по поводу выезда, и посол сообщает в Лондон, что еще «ничего не решено относительно отъезда в Англию» (19 марта). «Здоровье великих княжен» становится почти формальной отпиской, как об этом можно судить по дневнику Царя. По существу вопрос остается открытым. Жильяр со слов, правда, Наследника, записал, что Керенский при первом свидании с Царем 1 марта очень обще говорил об отъезде семьи: «Когда, как, куда? Он сам об этом хорошенько не знал и просил, чтобы об этом не говорили».

23 марта Царь записывает: «Разбирался в своих вещах и в книгах, и начал откладывать все то, что хочу взять с собой, если придется уехать в Англию». 27 марта Бьюкенен осведомляет Лондон о своем разговоре с Керенским, который просил его не производить давления с целью ускорить возможность отъезда, так как «Царь не в состоянии выехать в Англию в течение ближайшего месяца, пока не будет окончен разбор взятых у него документов». Нельзя не признать, что заявление Керенского находится в полном противоречии с той цитатой из «La Veritй», которая была проведена. Здесь следует остановиться и предварительно расшифровать заявление министра, сделанное английскому послу в достаточно дипломатической форме. Только раскрытие всех внутренних связей может объяснить затяжку с отъездом царской семьи, которого так желало Времен. Правит. и на котором так настаивало правительство английское.

В изображении быв. министра иностр. дел нить переговоров неожиданно оборвалась, и проект переезда царской семьи за границу сразу падает потому, что изменилась точка зрения английского правительства.

Когда Милюков «через некоторое время» (мы видим, что за истекшее время министр иностр. дел был в довольно оживленных сношениях с послом, вызванных настойчивой инициативой именно посла) спросил Бьюкенена, что делается для посылки условленного крейсера для перевозки царской семьи, он услышал от него неожиданный ответ: «Английское правительство не настаивает больше на своем предложении. «Память не могла мне изменить в этом случае», – писал Милюков, в 36 г. возражая Коковцеву[58]58
  Об этой беседе с Бьюкененом Милюков говорил еще в 21 г. в «Послед. Нов» в связи с напечатанными в немецком журнале документами из архива русского Мин. ин. дел. Эта публикация и послужила началом к полемике о судьбе царской семьи, в которой принял участие и Керенский.


[Закрыть]
. Весь вопрос, когда именно и при каких условиях произошел этот отказ. Именно этого самого важного память Милюкова не зафиксировала. Он поспешно присоединяется к версии, устанавливаемой разоблачением дочери Бьюкенена, которая утверждала в книге «Развал Империи» (32 г.), что отец не получил сакраментальную телеграмму из Лондона 10 апреля нового стиля, т.е. 28 марта по русскому счету, – таким образом, на другой день, когда коллега министра иностр. дел осведомил английского посла, что Царь не сможет выехать раньше месяца. (Зачем нужно было мин. иностр. дел при таких условиях настаивать на скорейшем прибытии «условленного крейсера»?) Эта телеграмма, как передает дочь посла, не заключала прямого отказа – рекомендовалось лишь послу «отговорить императорскую семью от мысли приехать в Англию…»

Всей этой истории мы еще коснемся, и с большой очевидностью увидим, что в действительности правительство при своей колеблющейся политикой само оставалось как бы в неведении относительно окончательного решения, которое всецело ставилось в зависимость от результатов расследования, предпринятого учрежденной при генерал-прокуроре Чрезвычайной Следственной Комиссии[59]59
  В апреле министр юстиции не разрешил вел. кн. Павлу выехать за границу, сославшись в беседе с женой его на препятствия со стороны Совета.


[Закрыть]
.

Министр иностр. дел, очевидно, счел тогда свои функции по выполнению морального обязательства правительства законченными. Никаких попыток выяснить вопрос и воздействовать на английское правительство проявлено не было. Факт этот как нельзя больше оттеняет ошибочность впечатления французского посла о взволнованности в день ареста бывшего Императора министра иностр. дел революционного правительства, видевшего в отъезде царской семьи не только последний шанс для ее спасения, но чуть ли не всей революции.

Чрезвычайно характерная черта отмечена в воспоминаниях исполнявшего обязанности русского посла в Англии Набокова (брата управляющего делами Времен. Правительства).

«О том, что происходило в России и в частности в Петрограде, несмотря на мои повторные просьбы, мы узнаем только из газет и от случайных проезжих русских, но не от министров… Ни одного письма я от министров не получал… Тесного контакта, откровенного обмена мыслей, таким образом, не установилось…»

Довольно любопытный итог, который подвел впоследствии сам министр иностр. дел. По его мнению, «Времен. Правит. могло бы до момента отказа и должно было бы сыграть более активную роль. Этому помешал его состав». С себя Милюков снимает, конечно, ответственность. Тот, кто будет опираться на действительность «бесспорных исторических фактов», присоединится ли, однако, к индивидуалистическому подходу мемуариста?..

Глава третья РЕВОЛЮЦИОННОЕ ПРАВОСУДИЕ
1. Общество и народ

Вырубова рассказывает, что Государь вечером в день возвращения в Царское, окончив свою скорбную повесть о пережитом за истекшие дни, сказал с горечью: «Нет правосудия среди людей». Я взял эту цитату из стилизованных воспоминаний Вырубовой только потому, что ею воспользовался Троцкий для того, чтобы произнести весьма рискованную для себя, как адепта «красного террора», сентенцию. «Эти слова, – написал он, – непреложно свидетельствуют, что историческое правосудие, хотя и позднее, но существует». Историческое правосудие, если таковое существует, никогда не сопоставит с нравственной стороны облик человека, своей ужасной смертью купившего все, подчас невольные, грехи перед страной и народом, со зловещей фигурой сознательного палача – пусть паже «идейного».

Смерть Троцкого от мстительной руки убийцы – прежнего единомышленника – может быть моральным искуплением.

Николай II имел право с своей точки зрения говорить о людской несправедливости. В жизни он пытался руководиться «совестью» – так, как ее понимал. Ему казалось, что он сам ушел от власти, и, быть может, он искренно верил в возможность для себя спокойной, новой частной жизни в кругу семьи[60]60
  Коцебу рассказывал Карабчевскому, что царь подчеркивал, что войска должны присягнуть временному правительству, а Жильяр рассказывал, что он набожно крестился, когда священник поминал правительство.


[Закрыть]
. Эта личная двойная драма не могла быть воспринята современниками – обстоятельство, которое положило определенный отпечаток на отношение к бывшему Императору и его судьбе. Революция произошла, как было отмечено, в атмосфере глубокой враждебности к Николаю II и к его жене, – далеко не только в либеральной и демократической среде. И было бы грубым нарушением исторической перспективы эту психологию момента подлаживать под наше позднейшее восприятие. Историк должен, конечно, нарисовать иной облик, далекий от непосредственного представления о нем, какое было до революции. Из воспоминаний Керенского видно, как личные сношения с заключенным изменили взгляды революционера на Царя: «Для меня, по крайней мере, он не является тем не человеческим чудовищем, каким он мне представлялся прежде». Керенский различил человеческое существо под маской Императора «Lа verité». Быть может, это сказано слишком сильно, но передает суть того, что в большей или меньшей степени испытывал каждый из нас, современников погибшего Императора, при ознакомлении с раскрывавшимися перед нами историческими документами. В этом человеке было какое-то личное обаяние (Троцкий, конечно, знал, что только «льстецы» называли его «шармером»). Керенский мог непосредственно подчиниться этому гипнотическому влиянию. Об удивительных синих глазах говорила не только жена в письмах, но и многие другие, в том числе и Керенский. Бьюкенен отмечал необычайное природное обаяние Императора.

Труднее попасть под гипноз, отвлеченно изучая материалы в виде интимных писем, дневников, воспоминаний и т.д., в таком изобилии появившихся после революции. До переворота наши суждения о личности царствовавшего монарха опирались на формальное восприятие фактов, проходивших перед нашими глазами, и на субъективно толкуемое, – на слухи, легенды и т.п. Многие из них, при изучении документов, разорялись, как дым. Исключительно достойное поведение Царя в течение всего периода революции заставляет проникнуться к нему и уважением, и симпатией. Впрочем, я готов заранее признать, что нашим современникам непосильно объективное начертание облика последнего русского Императора (по крайней мере – императора-самодержца) – на наше восприятие всегда слишком сильно будет давить мученический венец, принятый царской семьей в ночь екатеринбургских ужасов…

Иностранцу, воспитанному в английской парламентской традиции, может показаться, что если во время революции – в момент коллективной истерии – люди знали бы то, что мы знаем теперь о вмешательстве верховного властителя в управление Империей, вероятно, его судьба была бы предрешена гораздо раньше. Это – заключение проф. Пэрса, написавшего предисловие к книге Керенского. Русский историк и современник не может не прийти к выводу противоположному: то, что мы знаем теперь, только смягчает и значительно ослабляет мрачную картину дореволюционного прошлого, которую современники воспринимали с большой, подчас болезненной остротой. С этим заостренным чувством враждебности к династии современник вошел в революционную полосу. Мимо его сознания прошло и то, что сделавшийся ненавистным Царь отрекся от престола добровольно. Моральное обязательство, которое перед ним приняло на себя правительство, было совершенно чуждо восприятию подавляющей части либеральной и демократической общественности. Почему?.. В самой форме, в которой был опубликован акт отречения, как бы отсутствовал момент добровольного согласия, манифест, контрасигнованный подписью министра двора Фредерикса, был помечен 12 часами 2 марта вопреки псковскому соглашению. Правда, в рассказе депутата Шульгина, напечатанном в газетах через несколько дней и данном в порядке частного осведомления, упоминалось о том, что Государь согласился на отречение до проезда делегатов от Временного Комитета. Но это не было сообщение официальное. Правительство не сочло нужным, ни тогда, ни позже, подчеркнуть добровольное отречение бывшего Императора – факт, который несомненно облегчил бы новому правительству заботы об охране царской семьи. И психологически отречение воспринималось как низложение. Как выше указывалось, через несколько уже дней стало меняться понемногу и словоизображение: термин «низложение» заменил термин «отречение», и не только в органах революционной печати, но и на столбцах буржуазной повседневной печати (даже в такой корректной газете, как «Русские Ведомости»). Термин «свергнутый царь» фигурирует даже в разных воззваниях, выпущенных от имени Государствен. Думы.

По всей совокупности арест царской фамилии не произвел отрицательного впечатления в обществе, которое отнеслось к этому акту по меньшей мере равнодушно, – скорее сочувственно. «Царь арестован» – вот все, что записано в дневнике писательницы, для которой вопросы морали и чести, казалось бы, стояли на первом месте (дневник Гиппиус). На другой день она прибавила: «Он молчаливо, как всегда, проехал ночью в Царскосельский дворец, где его и заперли…» Арест Царя – это временная изоляция в тревожную, при неустановившихся порядках, эпоху. Это – гарантия от всевозможных попыток реставрации, ибо царь есть символ старого порядка, опора монархических кругов. С такой точки зрения рассматривался и вопрос об отъезде царской семьи за границу. Полным искажением общественной психологии того времени является попытка отнести опасения, возникшие в советских кругах, к числу изолированных действий демагогов, возбуждавших дурные инстинкты толпы. Настойчивость Исполнит. Ком. скорее вызывала одобрение, – к тому же широкое общественное мнение не проводило еще резкой грани между правительственной политикой и советской в вопросе о ближайших судьбах династии. Иллюстрацию мы видим в настроении Московского Комитета общественных организаций. Ее можно найти в более позднем публичном выступлении (в мае) лидера той группы социалистов, которую относили по терминологии того времени (иногда иронически) к «государственно-мыслящим». Мякотин, столь враждебный претензиям советских вождей говорить от всей демократии, противник контроля профессиональных организаций над Времен. Правит., превращавшего общественное «мнение» в недвусмысленную опеку, а идеологические» директивы политических партий в постулат реальной политики, в докладе («Завоевание революции») очень определенно подчеркнул положительное значение в проведении решительных мер в отношении династии.

Обозревая прошлое ретроспективным взглядом, легко сказать, что в «первой стадии» революционный процесс в России не имел «никаких видимых врагов» и что долгое время ссылка на «контрреволюционную» опасность оставалась лишь демагогическим приемом, лишенным реального основания, если не считать, что «контрреволюция» существовала потенциально. Этот вывод русского историка (Милюков в «России на переломе»), к которому историк-иностранец с своей стороны поспешит присоединиться, опираясь на авторитетное свидетельство человека, являвшегося одной из главных пружин в февральские дни. В предисловии к книге Керенского Пэрс пишет: «Керенский доказывает с большой очевидностью в своем труде, что никогда не было никакого намека на восстановление монархии в лице Николая II, даже в случае, вещь невозможная, если бы реакционеры посредством настоящего чуда могли вновь прийти к власти». Допустим, что этот, скорее социологический, вывод объективно правилен, но такой не могла быть психология современников в первые недели революции. «Контрреволюция», существовавшая потенциально в мартовские дни, кажется не «чудом», а «возможной» «конкретной опасностью». Гораздо большим «чудом» была сама по себе «бескровная» революция. Казалось, идиллия должна кончиться. Не будем чрезвычайно обольщаться официальными славословиями революционной романтики, подчас, может быть, и не всегда искренней. Верил ли Гучков в то, что он говорил 8 марта в военно-промышленном комитете о перевороте?.. По утверждению Набокова речь военного министра, произнесенная накануне в заседании правительства, звучала полной безнадежностью, – мемуаристу кажется, что уже тогда Гучков в глубине души считал дело проигранным! «Этот переворот был подготовлен не вами, кто его сделал, а теми, против кого он был направлен. Заговорщиками были не мы, русское общество и русский народ, заговорщиками были представители власти. Этот переворот является не результатом какого-нибудь умного и хитрого заговора, какого-нибудь комплота, каких-нибудь замаскированных заговорщиков, которых искали во тьме агенты охраны. Этот переворот явился зрелым плодом, упавшим на землю. Он явился результатом стихийных сил, которые вышли из русской разрыхленной почвы. В том, что наш переворот явился результатом исторической необходимости, прямая гарантия его незыблемой почвы. Не людьми переворот сделан, поэтому не людьми он может быть нарушен. И вот мы должны… внедрить в общественное сознание, что наша позиция прочна, и никто, никакие заговорщики не могут нас сбить с нее… Конечно, первая стадия в этом историческом явлении – разрушение старой власти. Обломки ее валяются повсюду. Подмести их и вывести из нашей русской жизни необходимо (бурные аплодисменты). Но это мелкая, черная работа, а перед нами открывается другая работа, работа творческая, для которой потребуются все гениальные силы, заложенные в души русского народа».

В этом «стихийном» перевороте, – в том, что он был подготовлен не теми, кто его совершил, и крылась опасность его непрочности. События пошли не путем, предсказываемым скептиками. Но это не доказывает, что прогноз сам по себе был неправилен, что опасения были необоснованны; это свидетельствует лишь о том, что профилактически меры возымели свое актуальное воздействие, т.е. что с точки зрения торжества революции они были применены более или менее целесообразно, несмотря на уродливые формы, в которых подчас они применялись.

Были прозорливые люди, которые с первого дня переворота поняли, что главная опасность – «слева»: к ним принадлежал будто бы депутат Маклаков. Сделалась даже популярной ссылка на крылатую фразу, им брошенную при посещении на второй день революции министерства юстиции в качестве комиссара от Временного Правительства. Не скрывая своих опасений за будущее, думский депутат, оглянувшись на вошедшего товарища курьера, сказал по-французски: Le danger est а gauche. Попало это предсказание в историческую литературу со страниц воспоминаний проф. Завадского, слышавшего от свидетеля – мужа своей сестры, занимавшего должность директора второго департамента министерства. Не очень правдоподобен эпизод, вставленный в довольно фальшивую раму. Во вне Маклаков во всяком случае высказывался по-иному, чем это рисуется в приведенном скорее анекдоте. В московском докладе 31 марта Маклаков, подчеркнув, что «наступило время, когда не только можно, но и необходимо говорить только правду и договаривать ее до конца», указал на две опасности, стоящие перед революцией: опасность германская и реакция. «Реакция неизбежна, – говорил оратор. – Каждый подъем сопровождается упадком. Важно, чтобы реакция не перешла известной грани. Если в настоящий момент не оказать поддержки армии в ее героическом усилии в борьбе с врагом, то мы этим самым будем способствовать развитию реакции в армии, которая по окончании войны может привести к ликвидации свободы».

«Реакция неизбежна…» Очень скоро на столбцах «Рус. Вед.» (№ 72) левый публицист Петрищев отметил, как характерное явление для провинции «спад вешних вод» и назревание «неизбежного перехода от революционного подъема к общественной реакции». В первые дни революции (3 марта) газета заканчивала свою передовую статью словами: «Реакция бессильна лишь до тех пор, пока господствует единение. Всякий раскол вдохнет в нее новую жизнь в новые силы». «В настоящее время революция достигла апогея и неизбежна реакция», – доносит в Токио со слов, слышанных от русских, японский посол виконт Усида 15 марта. «Сейчас нельзя предвидеть, откуда она произойдет, от крайних левых или крайних правых…», но, добавляет через несколько дней посол по авторитетному свидетельству графа Коковцева, «ни в коем случае не будет контрреволюции старых монархических партий». «Не пройдет и трех месяцев, как монархия будет восстановлена», – убеждал Палеолога бывший московский губернатор гр. Муравьев 18 марта (и посол доносил в Париж, что невозможно сделать какого-либо логического заключения о будущем: для одних неизбежна республика, для других столь же неизбежно восстановление монархии). Более осторожный Гурко, отчасти, вероятно, в утешение отрекшегося монарха, писал 4 марта Николаю II, что страна может вновь вернуться к своему законному Царю. Националист Балашов ставил по-иному вопрос. «Царь мог отречься только за себя, – писал он Родзянко 6 марта. «Законным царем остается Алексей, до совершеннолетия которого должно управлять избранное Временное Правительство». «Число моих сторонников, – заканчивает автор письмо, – в наст. время очень велико в России» [61]61
  Такая тенденция признания Алексея царем проявилась на Юге в армии.


[Закрыть]
.

Что же, это все голоса из загробного мира?.. Но вот голос члена Исполн. Комитета трудовика Станкевича. Он вспоминает: «Со всех сторон постоянно слышались опасения, что революции не дойдет до Учр. Собрания. Помню таинственную уверенность, с которой Березин (видный трудовик, член 2 й Госуд. Думы) не раз говорил, что Учред. Собрания не будет, и я с трудом могу припомнить, с какой стороны он опасался взрыва – справа или слева». Сегодня масса, повинуясь своему внутреннему иррациональному чувству, идет за комитетом, но кто поручится, что завтра она «не пойдет за каким-нибудь бравым генералом, который сумеет увлечь ее за собой?» «Это сознание, – утверждает мемуарист, – питало все время опасения перед контрреволюцией». Ту же мысль, по словам Станкевича, высказывал и Щеголев, наблюдавший в Таврическом дворце «бесстрастным оком историка» происходившее: «Будет монархия… Русский народ не мыслит правопорядка, не венчанного короной».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю