Текст книги "Судьба императора Николая II после отречения"
Автор книги: Сергей Мельгунов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
Но все-таки основным стимулом были создание и постановка «процессов», которые «не могут не иметь мирового значения». В этом отношении гора родила мышь – таков вывод всех, имевших ту или иную причастность к деятельности Комиссии. В существующей литературе нельзя встретить ни одного отзыва, одобрительно высказывающегося о работе муравьевского детища. Почему? [102]102
Конечно, в отзывах значительно сказались точки зрения писавших, которые преломлялись ими в призме или эмигрантской, или большевизанской психологии.
[Закрыть] Маклаков, написавший политическое предисловие к французскому изданию опубликованных материалов След. Комиссии и намечавшийся первоначально на пост председателя Комиссии (он отказался), считает главной причиной неуспеха то, что в основу расследования Комиссии был положен парадокс, что революция может судить своих врагов во имя законов, которые она разрушила, – это абсурдная идиллия в революционную бурю. Маклаков оспаривал таким образом именно то положение, которое особливым образом выдвигал председатель Комиссии. Логичными Маклакову представлялись лишь два положения. Правительство могло бы преследовать в таком порядке виновных в преступных деяниях по строгости существоваших законов лишь в том случае, если бы революция ограничилась восстановлением конституционной законности, нарушенной старым режимом. В противном случае правительство, пришедшее к власти революционным порядком, могло бы принять против своих врагов репрессивные меры, не думая об их законности и руководясь только соображениями общественной безопасности. (Парадокс создался в силу того, что двусмысленно было само положение правительства, соединявшего в себе две противоположные концепции. Власть попала в руки «умеренных», которые сделали революцию вопреки своему желанию и разрушили порядок, который пытались защитить.) Думается, что не в этой, довольно абстрактной предпосылке лежит причина того, что деятельность Чрез. Сл. Ком. никого не удовлетворила.
С другой точки зрения в оценке итогов деятельности Комиссии подошел непосредственный участник ее работы историк Щеголев, редактор и автор предисловия к опубликованным материалам Комиссии: «Созданная революцией Комиссия, – писал он, – не имела сил, да, пожалуй, и не чувствовала охоты возвыситься до революционного отношения к объекту своих расследований. Отбросив в сторону средних и низших агентов режима, Комиссия сосредоточила свое внимание на особах первых трех классов и обошла молчанием Царя, “представителя верховной власти”. Из двух задач, поставленных Комиссией, не была выполнена основная задача – собрать следственный материал, достаточный для изобличения и осуждения высших сановников Империи. И не потому не была выполнена эта, можно сказать, священная и первая задача Следст. Комиссии, что работа ее была прервана октябрьской революцией, а потому, что в своей деятельности Комиссия была связана по рукам и ногам существовавшим сводом законов и отточенным и ухищренным юридическим мышлением почти всех ее членов. Применяя к деятельности старого режима созданные им же законы, Комиссия оказалась стесненной законами об амнистии, изданными Врем. Прав., ибо оказалось, что амнистия, которая по смыслу революции должна была освободить от ответственности за преступления, совершенные во имя борьбы за революцию против правительства, покрыла и преступления”, совершенные во имя борьбы с революцией за правительство против народа… Связывал действия комиссии и закон о давности. Ни одного процесса (кроме Сухомлиновского, материал для которого был собран до Комиссии) Комиссия не поставила, да и жалеть об этом не приходится: как ни доказывал в своей речи на съезде Советов председатель Комиссии правильность юридического подхода, процессы, почти все сводившееся к “превышению и бездействию” власти, были бы в революционное время просто смешны. Общее содержание преступлений сановников первых трех классов – обман народа, и вдруг это огромное содержание оказалось бы замкнутым в формулы бездействия и превышения власти.
Но не чувствуя ни сил, ни возможности выполнить основную следственную задачу, Комиссия направила свою деятельность в область, подведомственную скорее ученому историческому обществу, а не Чрезвычайной Следственной Комиссии – область исторического расследования, подбора письменных и устных свидетельств к истории падения режима. В этой области работа Комиссии была много плодотворнее, чем в криминальной».
По-видимому, редактору «Былого», принявшему сильно большевизанский облик после октябрьского переворота, рисовалось торжественное революционное судилище, обставленное старинными декорациями эпохи французского Конвента, выносившее смертный приговор российскому Людовику Капету. Подобная декорация была, однако, совершенно чужда мартовским дням, мало соответствуя настроениям руководящих кругов демократии и массы. Яркое подтверждение можно найти в том факте, что осведомительный доклад Муравьева на съезде Советов 16 июня не вызвал, по-видимому, каких-либо значительных прений (в моем распоряжении, к сожалению, не было стенографического отчета). Никто на съезде не поднял вопроса, которого касался в своих комментариях Щеголев, о том, что Следственная Комиссия оставляла якобы вне поля своего зрения самого «носителя верховной власти». Съезд остался равнодушен к призыву создавать на местах расследовательские ячейки[103]103
От министра юстиции, между прочим, было объявление, приглашавшее всех граждан нести обличающие документы. Мы не имеем никаких данных, указывающих, что в След. Ком. поступали соответствующие документы со стороны, но зато возможно зарегистрировать расхищение документов при обысках, которые производились добровольцами.
[Закрыть]. Тот, кто познакомился с докладом Муравьева хотя бы в приведенных выдержках, должен будет признать, что доклад должен был остаться непонятным для рядовой советской массы. Докладчику на съезде казалось, что работа Комиссии «не пропадет» и материал, собранный Комиссией, получит «правильную оценку» только в том случае, если он пройдет через суд представителей «широких демократических слоев русского революционного народа» (Муравьев говорил о необходимости «демократизации суда присяжных»). «Толстый осиновый кол на могилу павшего самодержавия будет вбит только тогда, когда на скамью подсудимых будут посажены министры („пусть только они пойдут хотя бы арестантские роты“). Докладчик утверждал, что „подавляющее большинство носителей старой власти будет привлечено к ответственности“. Когда родственники арестованных спрашивали, почему привлекается один министр и не привлекается другой, „нам приходилось их успокаиваь: погодите, до всех дойдет очередь“…
Беру смелость утверждать, что широким демократическим кругам гораздо ближе была точка зрения, высказанная в свое время лично мною в московской «Власти Народа» по поводу деятельности муравьевской Комиссии. Нас объединяло тогда лишь убеждение, что надо вбить «толстый осиновый кол на могилу павшего самодержавия», но мы решительно расходились в методах вбивания этого кола. По мнению профессиональных юристов, по самому своему свойству работа Комиссии не могла быть «гласной», ибо это была предварительная работа коллективного следователя для постановки политического процесса. На мой взгляд, общественный смысл Чрезв. Следственной Комиссии лежал в плоскости противоположной. «Шесть месяцев, – писал я, – прошло со дня революции. И надо сказать, что мы в сущности очень мало сделали для того, чтобы раскрыть перед русским обществом в конкретных образах и фактах преступления старой правительственной власти. За шесть месяцев мы ничего не имеем от Чрез. Следст. Ком….» «Для русского общества безразлично, может ли быть привлечен к уголовной ответственности по той или иной статье идейный провокатор[104]104
По словам Завадского, Муравьев предполагал привлекать и провокаторов за «превышение власти».
[Закрыть], «безразлично», совершило ли преступление тем или иным действием Охранное Отделение. Быть может, еще более безразлично самое возмездие. Для нас важен государственный быт и возможная для него моральная оценка. И мы должны требовать опубликования документов, вводя нас в тайники самодержавного лабиринта. Не теряем ли мы, однако, постепенно ключ к этому лабиринту».
Я привел эти выдержки из статьи современной эпохи, потому что они характеризуют третью возможную позицию в оценке работы Чр. Сл. Комиссии. Общественное значение ее лежало, конечно, не в сфере «криминальной», которая могла, пожалуй, казаться целесообразной в первый момент революции, но интерес к этой «криминальной» стороне решительно потускнел через шесть месяцев. Все уже были равнодушны к тому, что на скамью подсудимых будут когда-то посажены бывшие царские министры. Это прошлое их уже не интересовало[105]105
В августе такой громкий процесс, как обвинение бывшего военного министра в «измене», протекал при общем к нему безразличии. «Вопреки ожиданиям, – писали «Рус. Вед.» 11 авг., – в первый день на процессе собралось народу «очень мало». «Белый зал Армии и Флота почти пуст, – сообщал петербургский «День» 11 авг. – Присутствующие говорят о злобе дня, а не о Сухомлинове». «Никогда за всю мою судебную деятельность, – утверждает Чебышев, – мне не приходилось присутствовать на таком скучном процессе. Так к нему относилась и публика». Коковцев вспоминает, что когда его допрашивали по делу Сухомлинова, зал был «почти пуст» – были заняты только передние ряды. «Пустой зал» наполнялся только в день речи обвинителя, Носовича. Газеты отмечали «эпидемическую неявку» свидетелей, успевших заболеть «всеми человеческими болезнями».
[Закрыть]. Через шесть месяцев гораздо более интересовались вопросом: будут ли посажены на скамью подсудимых большевики?
Криминалистическая сторона работ Комиссии служила скорее препятствием к полному расшифрованию тайн и легенд, связанных с ушедшим в прошлое режимом. Совершенно прав, конечно, Маклаков, указывающий на то, что подследственные знали, что непосредственной задачей допрашивавших является не столько выяснение причин событий, сколько отыскание виновника, и интересовались в большей степени собственной судьбой, нежели историческими пояснениями. Председатель Комиссии при допросах пытался – естественно, безуспешно – отделить общественное расследование от «криминализации» действий допрашиваемых. Он обращался к ним с трафаретным заявлением: «Если бы вы были обвиняемым, если бы вы были свидетелем, то имели бы право умолчать о некоторых обстоятельствах, но сейчас вы должны совершенно исчерпывающе давать объяснения». Но допрашиваемый, даже не арестованный, знал, что после допроса может последовать «любезное» предложение зайти к судебному следователю. Вот характерный диалог (с разными вариациями повторявшийся не раз) при допросе б. мин. вн. л. Хвостова 17 июля[106]106
В момент допроса Хв. носил звание члена Думы, нормально охранявшее его «неприкосновенность».
[Закрыть]. Дело идет об израсходовании Хвостовым 1 300 000 р. – грубо говоря, за подкуп печати.
Пред.: Какую же вы газету купили и какое издательство приобрели?
Хв.: Это – вопрос, который я должен обойти молчанием.
Пр.: Это вам не придется сделатъ. Вы перед Комиссией, которая должна потребовать от вас ответа по должности мин. вн. д. Потрудитесь объяснять, на что вы тратили эти деньги.
Хв.: Я указал, в общем, на что они тратились.
Пр.: Простите, Ал. Ник., будем говорить, как деловые люди… Подумайте, какая и формальная, и моральная вина на вас в этом ложится.
Хв.: Я признаю, что на меня эта вина ложится в смысле, так сказать, нарушения вашего права проверки. Но я не вижу, в чем тут вина, если мы действуем по уставу судопроизводства. Всякий обвиняемый имеет право на тот вопрос, который считает невозможным.
Пр.: Вы здесь не обвиняемый…
Хв.: Но я уже привлечен в качестве обвиняемого.
Пр.: Это дело следователя и вашего разговора, с ним.
Хв.: Называть письменно, кому я давал, не могу.
Пр.: Почему?
Хв.: Вследствие того, что, на мой взгляд, вы при обратном допросе тоже не назвали бы мне лиц…
Пр.: Мы люди взрослые, Ал. Н., и вы не можете не понимать, что на вас, таким образом, падает подозрение, даже не в денежной растрате, а в присвоении этих денег… И вы не склоняетесь перед тяжестью этого падающего подозрения?
Хв.: Не склоняюсь, потому что, по моему убеждению, всю массу людей, которая, собственно, ничем особым не виновата, опять будут тащить сюда.
Пр.: Если они не виноваты, почему же их тащить сюда?
Хв.: Я не хочу просто выдавать сорок или пятьдесят человек, которые несомненно пострадают.
При допросе б. председателя правительства Штюрмера 31 марта, только на допросе узнавшего о существовании Врем. Пр., признанного иностранными державами (об отречении ему сообщил комендант крепости), и спросившего председателя: будет ли достоянием гласности его показание, Председатель ответил: «Нет, это не станет достоянием гласности». «Мы делаем дело большой государственной важности». «Мы все перед громадной ответственностью, которая на нас ляжет. С этой точки зрения… все секреты отменяются…»
Двойственные задания, которые были поставлены перед Комиссией, и привели к тому, что деятельность ее мало кого удовлетворяла. Равные люди и различные методы доследования требовались для выполнения каждого из этих заданий, почти несовместимых друг с другом.
2. Историческое расследованиеВ области «исторического расследования» работа Комиссии, по мнению Щеголева, была много плодотворнее, чем в криминальной. В своих заседаниях она допросила не только целый ряд подлежащих следствию сановников трех классов, но и целый ряд общественных деятелей разного калибра: от Родзянко и Гучкова до Бурцева и Чхеидзе. Все допросы были застенографированы. Конечно, показаны и объяснения, данные в Комиссии, – разной искренности и разной значительности, но в совокупности они дают богатейший материал по истории падения режима, дают подробности и краски для широкого полотна и действительно дают разнообразную аргументацию на тему о решительной необходимости русской революции. И даже те допросы, на которых «особа высших классов», какой либо министр, явно старается отмолчаться и дать минимум фактических сведений, ценны тем, что дают характеристику героя допросов. В этих показаниях, допросах и объяснениях встают во весь рост ничтожные в своей ничтожности зловещие фигуры деятелей старого режима, министров и проходимцев, рисуется картина гнуснейшего и отвратительного развала. Накануне революции мы жили не поддающимися проверкам слухами и рассказами о необыкновенных подвигах этих дельцов, и, правду сказать, не верилось этим чудесным рассказам, и приходилось в умственном представлении процентов пятьдесят относить за счет сплетнических вымыслов, но прочтите допросы Хвостова, Протопопова, Белецкого, и вы увидите, что действительность не только подтверждает рассказы на все сто процентов, но идет и дальше этих «сплетен». С этой точки зрения допросы читаются, как роман».
С выводом Щеголева, на мой взгляд, трудно согласиться уже потому, что многие наши представления должны были измениться после всего пережитого за последние двадцать пять лет: в дни старого порядка мы слишком остро реагировали на то, что рисовалось нам Общественным преступлением[107]107
Приведем лишь одну иллюстрацию, характеризующую положение печати в эпоху войны. При допросе арестованного по ордеру Керенского 1 марта тов. мин. вн. д. Плеве в Комиссии произошел такой диалог: Председатель: По какому поводу вами была запрещена следующая выписка из газеты «Русская Воля»: «Решительно ни о чем писать нельзя. Предварительная цензура безобразничает чудовищно. Положение плачевное, нежели 30 лет назад… Протопопов заковал нашу печать в колодки, и более усердного холопа реакция еще не создавала (писал это Амфитеатров). Страшно и подумать, куда он ведет страну. Его власть – безумная провокация, рев революционного урагана». Так вот, каким образом возможно было запрещение такого места обосновать требованиями закона о военной цензуре? Почему указание на безумную политику Протопопова… Почему это несомненно правильное указание подведено было под понятие сведений, могущих повредить интересам государства? Плеве: Потому что тут, собственно, брань по адресу министра вн. д. Такого рода брань в газетах, конечно, не допускалась военной цензурой. Председатель: Но вы изволите быть юристом. Мне кажется, здесь не было того, что понимается под словом «бронь». Здесь резкая критика пригодности Протопопова. Плеве: Нет, извините, название человека холопом, название человека «безумным орудием, реакции» – это брань. Это, во всяком случае, опорочение должностного лица. Председатель: Таким образом, свое запрещение вы подводили под понятие вреда для военных интересов государства? Плеве: Это вносит разруху во внутреннее управление государством…
При «криминализации» действий представителей дореволюционного режима неизбежно применение метода сравнения с административной критикой демократических стран. Эти строки пишутся в дни второй «великой европейской войны» во Франции: «Можно ли себе представить, что запрещенные строки Амфитеатрова могли бы появиться в парижской печати по адресу министра-президента Даладье?»
[Закрыть].
Если применить статистический метод Щеголева, то скорее наполовину следует понизить процент достоверности, выявленной расследованием Комиссии, по сравнению с «чудесными рассказами» и «сплетническим вымыслом», которыми вынуждено было питаться дореволюционное общественное мнение. (Не так трудно это доказать. Ниже я коснусь одного вопроса – дело об «измене» представителей высшей власти.) Произвести такую сравнительную оценку может только специальная работа, которая, вероятно, со временем историками будет выполнена при обследовании всех уже материалов, прошедших перед Комиссией, а не только опубликованных пока стенограмм допроса тех 52 человек, которые давали своя показания в пленуме Комиссии. Огромное большинство стенограмм этих «опросов» не только не читается, «как роман», но их трудно преодолеть, так как все ценное, что в них имеется, потонуло в том, что Маклаков назвал «petites choses» – это юридическое крючкотворство подчас имеет весьма малое общественное значение. Я вовсе не хочу преуменьшать историческое значение ни документов, попавших в поле зрения Комиссии, ни интереса, который представляют отдельные показания, как, например, откровенная записка б. тов. мин. в. д. Белецкого. Но для меня сомнительна сравнительная ценность обличений «искренне раскаявшегося» в своем прошлом темного полицейского дельца старого режима, недолго предварительно просидевшего в темном карцере за нежелание говорить (об этом ниже), и вольно написанных воспоминаний. Я совершенно убежден, что гораздо большего можно было достигнуть, если бы «подобные письменные и устные свидетельства к истории падения режима» добывались не только в «чрезвычайной следственной комиссии», которая должна была не только зарегистрировать, но и «криминализировать» эти свидетельства. Скамья подсудимых не могла служить стимулом к искренности. Судьба судила так, что многие из допрошенных в Комиссии погибли, и записки и показания их в следственной Комиссии остались единственными документами, от них непосредственно исходившими. Среди этих показаний на первое место в смысле разоблачительном надлежит поставить письменные показания (записки) Белецкого. Это своего рода нимфа Эгерия для Комиссии. Председатель Комиссии настолько ясно это осознавал, что его отношение к «Степану Петровичу» резко выделялось по сравнению с отношением к другим подследственным. «Если вы ничего не имеете, я к вам зайду (в камеру), и вы мне передадите, что вы написали…» – вот тон, принятый в отношении Белецкого Муравьевым. «Я все равно, как священнику, говорю», – свидетельствовал Белецкий; «Ничего не пишите, а спите», – рекомендует председатель, давая Белецкому инструкции, что он должен осветить в своих показаниях. В общем, и председатель и члены Комиссии были корректны (это отмечает Маклаков), но они немедленно огрызались, когда встречали некоторую, по их мнению, вольность со стороны допрашиваемых. Так, одна из реплик б. тов. мин. вн. д. Плеве вызвала отпор Муравьева: «Я вам делаю замечание. Здесь присутственное место, и я прошу вас мне подчиняться и никаких неуместных предположений больше не делать». Плеве в другом случае позволил себе сказать члену Комиссии ген. Апушкину, что если бы он был товарищем министра, то, вероятно, поступил бы так же, как он. «Предположение о том, как бы я поступил, здесь совершенно неуместно» – оборвал Апушкин. И представители «общественности» в Комиссии, принадлежавшие к столь различным политическим кругам, как Родичев и Соколов, одинаково держались на позиции официальных судей, выяснявших криминальную сторону событий. Сторона психологическая и, следовательно, историческая могла только от этого страдать.
Деятельность Комиссии не ограничивалась лишь «опросом» в пленуме Комиссии, т.е. теми 88 допросами, стенограммы которых включены в семитомное печатное издание «Падение царского режима». Много лиц, прошедших через Комиссию и не подлежавших даже обследованию со стороны «криминальной», давали свои показания следователям, ведшим «делопроизводство по отдельным вопросам исследований, которые находились в сфере интересов Комиссии[108]108
Кроме следователей, опрашиваемые подвергались допросу и со стороны самого министра юстиции (напр., несколько раз Керенский допрашивал Протопопова, также Хабалова). За три дня до допроса Хвостов 18 марта был допрошен Коровиченко. В качестве кого действовал будущий комендант Александровского дворца, мне неизвестно.
[Закрыть]. Может быть, там собран первоклассный исторический материал – мы этого не знаем или, вернее, знаем об этом мало.
Поэтому приходится пока воздерживаться от окончательного суждения о ценности восьмимесячной работы Комиссии в смысле собирания ею материалов для характеристики старого порядка. О работе этих следователей мы имеем лишь воспоминания, прошедшие через «эмигрантскую призму» (воспоминания Коренева, Романова и Руднева) и дающие очень плохое представление о том, что ими было сделано[109]109
Следственный материал опубликован в самых незначительных размерах. В каких пределах он сохранился – неизвестно.
[Закрыть]. Если последовать за текстом этих воспоминаний, придется признать, что следователи совершенно не разобрались в обстановке, которую расследовали, и что работа их в историческом отношении почти бесполезна. Быть может, они сами на себя возвели клевету. Писали они свои воспоминания по памяти, и «память» у них оказалась очень плохая, вернее, они слишком приспособлялись к изменившейся психологии мемуаристов. Что бы ни говорили впоследствии, центром общественного расследования в 17 м г. должна была явиться «распутиновщина» в широком значении этого слова – не в смысле оценки личности и деяний самого Распутина, что само по себе являлось вопросом второстепенным[110]110
Здесь следователи разобрались очень мало. Руднев, например, проявил поразительную недальновидность и отсутствие элементарного критического чутья, приняв изданную в 1911 г. книгу «Мои мысли и размышления» («краткое описание» путешествия по святым местам и вызванных им размышлений на религиозные вопросы) за произведение «старца» (Гурко в книге «Царь и Царица» напрасно уверовал в «экспертизу», которая установила «подлинность» распутинского творчества). Следователь нашел эту книгу преисполненной «детской наивности, простой, задушевной искренности». Без соответствующей справки в своем б. «московском архиве» я не могу в точности указать, кто составил эту явную подделку, опубликованную, как скромно говорит Белецкий, с «ведома» Распутина. В свое время это было определенно установлено.
Такую же наивность проявил следователь, повторяя в воспоминаниях версию Вырубовой, как Иллиодор просил свою жену продать царской семье его рукопись «Святой Чорт», как департамент юстиции на свой риск и страх вступил в переговоры с женой Иллиодора о приобретении книги, за которую автор требовал 60 т., как дело было представлено Ал. Феод., которая с негодованием отвергла гнусное предложение. Это было, по словам Вырубовой, в Ставке в 1916 г. И Белецкий, и Хвостов по-своему рассказали всю эту шумную историю, но самое пикантное в ней было то, что, когда представители Деп. Полиции гонялись за рукописью, она давно уже лежала в архиве «Голоса Минувшего» и была приобретена всего за 2000 руб. Следователь ничего этого не знал… Кстати, о книге «Святой Чорт». О ней говорит в воспоминаниях Романов – член Комиссии. Имел ли он сам непосредственное отношение к расследованию вопроса – неизвестно, но он утверждает, что Комиссией книга была проверена «документально». У Комиссии даже не явилась мысль заглянуть в подлинник рукописи, изданной с сокращениями, и познакомиться с условиями, при которых редакция «Голоса Минувшего» сделалась владельцем рукописи… Правда, с большим запозданием я был допрошен у себя на квартире судебным следователем по особо важным делам, который явно был не в курсе дела. Это была беседа за чашкой чая. Не помню даже, чтобы я подписывал протокол допроса… Насколько помню, и Пругавин выражал удивление, что к нему не обращались или запросили только формально. Ни у кого не было собрано столько материала для характеристики распутинской эпопеи, – страницы из истории общественной патологии, как у покойного знаменитого исследователя русского сектантства. Архив его безвозвратно погиб и употреблен был в большевистские времена на завертку пищевых продуктов соответствующими петербургскими правительственными распределителями.
Чр. Сл. Ком. чрезвычайно интересовалась вопросом: принадлежал ли Распутин к секте так называемых хлыстов. В качестве экспертов были привлечены к работе даже специалисты, проф. Дух. Академии Громогласов и Коновалов. Если строго православные и церковные люди, как Самарин, Гучков, Родзянко, изучали произведенное Синодом наследование этого вопроса, это было естественно, но совершенно не подходили миссионерские функции к Чр. Сл. Ком. Вопрос мог представлять бытовой интерес, но не общественно-политический.
[Закрыть], а той моральной атмосферы разложения государственной власти, которая создавала непереносимое противоречие между общественным сознанием в период войны и существующим политическим режимом. Именно это роковое противоречие – как бы патология государственного аппарата – привело Россию к преждевременной революции. Официальные допросы бесспорно дали богатый материал для суждения – тень «святого старца» действительно бродит по всем страницам, и его не может опорочить оговорка, сделанная впоследствии официальным членом Комиссии, что «будущий исследователь» должен отнестись к этим стенограммам с «особой осторожностью»: они никем не подписывались, никому из допрашиваемых предъявлены не были и редактированы четырьмя литераторами, в числе коих был и Блок, впоследствии «певец большевизма, написавший гнусную поэму “Двенадцать”».
Но что пытается установить следователь Руднев, производивший не только дознание, но и исследовавший архивы министерства вн. д., Царскосельского и Петербургского дворцов, личную переписку Царя и Царицы, великих князей, бумаги, отобранные у еп. Варнавы, гр. Игнатьевой, документы Бадмаева, Воейкова и других «высокопоставленных лиц»? Следователь брал на себя смелость утверждать, что «не было найдено ни одного документа, указывающего на влияние Распутина на внешнюю или внутреннюю политику…» Никакой роли не играла и не могла играть Вырубова в силу своего «чисто женского отношения ко всем политическим событиям». Следователь утверждал, что «все ее объяснения на допросах… при проверке их на основании подлежащих документов всегда находили себе полное подтверждение и дышали правдой и искренностью… Единственным недостатком показаний Вырубовой являлось чрезвычайное многословие, можно сказать, болтливость и поразительная способность перескакивать с одной мысли на другую, не отдавая себе в том отчета, т.е. опять такое качество, которое не могло создать из нее политической фигуры». По словам Вырубовой, Руднев ее допрашивал 15 раз по 4 часа. Достаточно сравнить единственное показание Вырубовой 6 мая перед Комиссией с приведенной характеристикой следователя для того, чтобы категорически опровергнуть его слова. Вырубова принадлежала к числу немногих «свидетелей», с поразительной скупостью отвечавших на допросы. Ее тактикой являлось отрицание всего, что о ней говорилось: она совершенно не интересовалась политикой, но к ней «лезли со всякими вопросами» люди. Она изображала из себя совершенно исключительную наивность: «когда ей предъявляли письма на имя Танеевой, она говорила: “Я не Танеева”. Как бы не опростилась фрейлина под влиянием «старца», все же трудно поверить искренности ее в обращении к председателю: «Ой, милый, правда, не могу сказать», или заявлений, что Распутин «очень такой неаппетитный для поцелуев», или про Мануса – «жид какой-то». На каждом шагу, говоря явную неправду, она признавала перед Комиссией, что «врать» – «очень большой» недостаток. Следователю, обследовавшему будто бы личную царскую переписку (член Комиссии Смиттен уверял позже Наживина в Екатеринославле, что в их распоряжении были все письма и дневники Ник. Ал. и Ал. Фед.), совершенно нет дела до того, что в письмах А. Ф. к мужу за время войны красной нитью проходит утверждение, что вся опора Царя только в трио, которое составляют Царица, Аня и «наш друг». Руднев или не читал писем, или не знал английского языка, ибо элементарно добросовестный человек не мог бы указать в краткой своей сводке, что в этой переписке «почти нет никаких указаний или рассуждений на политические темы» (!!)[111]111
Сама Комиссия, очевидно, совершенно не была знакома с перепиской, иначе она не останавливалась бы в недоумении – кто такой Калинин (Протопопов). Приходится только пожалеть об этом – и не только потому, как отмечает советский исследователь Семенников, что «одна строка переписки разрушает многие вопросы, которым посвящены десятки страниц протоколов Сл. Комиссии». Как мог убедиться читатель из нашего изложения, «кощунственно» опубликованная переписка является лучшей реабилитацией от возведенной на погибшую Царицу клеветы… Нарушение законов общественной морали, запрещающих касаться интимной переписки, в данном случае сыграло положительную роль.
[Закрыть].
Сами следователи, таким образом, дискредитировали методы своего расследования. Опровергать их мемуарные показания не стоит – это задача легкая. Мемуаристы, преследуя цель опровержения клеветы на царскую семью – цель законная и справедливая, ибо влияние Распутина было явлением психопатологическим – не подумали о том, что они выполнение своей цели сводят на нет, отвергая действительность, и подрывают доверие ко всему изысканию, которое, как мы знаем, в основе имело задание выяснить «дело» Царя и Царицы. Для Комиссии, которая ставила своей целью выяснение преступности с точки зрения уголовного кодекса, совершенно вообще исчезала психопатологическая сторона дела. Только этим можно объяснить совершенно несообразное с юридической, да и общей точки зрения содержание в тюрьме, допросы следователем и самой Комиссией заведомо больного человека, находящегося на грани религиозного помешательства («впавшего в безумие и идиотизм», по характеристике члена Комиссии Щеголева) – генеральши Лохтиной, некогда близкой царской семье, заслужившей немилость своей настойчивой приверженностью к опальному монаху Иллиодору Труфанову и жившей в последние годы в келье женского монастыря в Верхотурье[112]112
Щеголевым она отнесена почему-то в разряд «проходимцев», прошедших через Комиссию.
[Закрыть]. Не зная всего делопроизводства, как было указано, приходится воздержаться от окончательного суждения о расследовательской работе Комиссии. Из предисловия Щеголева можно узнать, что предполагалось составить «обширный отчет» для доклада правительству. Общая редакция была возложена на историка Тарле. Из множества отдельных глав этого «исторического исследования» была готова только одна работа поэта Блока на тему: «Последние дни режима», напечатанная в 20 г. В сущности, это скорее заключительная глава, чем вводная, так как по своему содержанию она выходила далеко за пределы основных задач, которые преследовала Комиссия – половина этой «общей работы» уделена освещению самого февральского переворота. В свое время она представляла несомненный и значительный интерес по своему объективному «спокойному тону» и по новизне материалов, в ней заключающихся, – теперь она является лишь схемой, требующей местами со стороны фактической существенных видоизменений.