Текст книги "Заметки, не нуждающиеся в сюжете"
Автор книги: Сергей Залыгин
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
Одна только карта СССР с указанием тех объектов, строительство которых нам удалось предотвратить (сорок таких точек), составленная Е.М. Подольским – изгнан из ассоциации как самый вредный элемент, – она, эта карта, что стоит! (Карта оставлена на стене конференц-зала ассоциации.) Но и об этом после, после…
Текст моих записок получается спокойный, слишком, но пишу-то я беспокойно. Вот сейчас на полу вокруг меня валяются справочники, энциклопедии, два-три варианта уже написанных страниц рукописи романа («экологического»). На стуле – термос, чай, мне надо больше пить, я простужен, и лужа чая на стуле. А мне пустой чай никогда не пьется, обязательно надо что-то жевать, хотя бы кусочек хлебушка. Жую, но мне это опять же мешает. Ну и т. д. Письменный стол – это вообще хлев, полная неразбериха.
И всегда так. Писать мне не трудно, всегда увлекательно, пока пишет рука, я и пишу, гораздо, невероятно труднее разобраться в написанном. Что за чем должно следовать? Я никогда не пишу по порядку, а только ту сцену, которая вот сейчас мне видится и слышится, и получается, что одну сцену я вообще не писал, а только вообразил, а другую написал дважды, трижды, а то и семь раз и не знаю, какая лучше, жалко все, все хочется соединить – опять не получается.
Заканчивал «Соленую Падь», так недели две ползал по полу, собирал целое из частей, приходил в отчаяние, хотел порвать все до последней страницы, но и на это меня не хватало. Примерно такое же положение и с этими воспоминаниями (страницы все летят со стола на пол, стук машинки их стряхивает, – я пишу то от руки, то на машинке). Слава Богу, мне помогает моя редакционная машинистка Ирина Алексеевна Бадина, без нее я бы пропал. Править в рукописи я не могу, ничего не вижу, только на чистом машинописном листе вся их нелепица, все ошибки (и то – не все) выползают наружу. Было дело, фантастическую повесть «Оська – смешной мальчик» я отдавал на перепечатку четырнадцать раз, «Соленую Падь», кажется, одиннадцать.
Я хотел писать только о том, что я делал и делаю. Получается по-другому: о том, чем и как я занят.
– У-у-у-у, звери! У-у-у-у, гады! Все эти читатели-писатели, прочие мерзавцы! Это скажите, пожалуйста, какое-такое право они имеют в упор меня не замечать? Не читать! Презирать?! Какое?! Да если разобраться – кто они все без меня? Кто такие? Никто – без Пушкина и без Толстого, нолики без палочек, одни только экскременты своей эпохи, одни… Но я-то? Я? Если я не Пушкин, значит, я не существую? В самой малой малости – нет и нет? А я с этим ни в жизнь не соглашусь!
Я и без Пушкина это я – вот в чем дело-то! Я к Пушкину себя, самого Артюхова Бориса, не приравниваю, не такой дурак, но? Но я и без Пушкина человек и мало того – писатель! Единственный! Из всех единственный. И твердо знаю: другого такого же нет! Твердо знаю: во веки веков не будет! Просто потому что не может быть! Последней скотиной я буду, если ошибаюсь, если вру и лгу, но я не скотина и я не вру и не лгу. Я толкую истинную правду, а скоты те, кто мою правду, а с ней и меня самого пропускают сквозь левую губу: «Дерь-мо»! Сами они все такие дерь-дерь-дерь-дерьмо!..
Это я кому говорю-то? К кому – все сказанное и все невысказанное обращаю? А все к тем же, к тем же, кто из принципа не хочет меня понять, дескать, сами все знаем, не глупее тебя! Вот и весь ихний гуманизм и человеческое отношение!
Вот и вся ихняя перестройка – каждому на каждого наплевать и растереть. Гласность для них – свобода оплевания, они ее ждали как манны небесной – и вот дождались! Празднуют! Бесятся! День ото дня плодятся! Без удержу размножаются! Надежда – друг друга пожрут!
И вот я прихожу в «Новый мир», а там сидит – кто? Там главный редактор сидит! Зачем он там? А все затем же: меня стращать, меня же и не пущать! Грести под себя. Редактора подгреб, академика подгреб, нынче сидит и думает: чего бы еще подгрести?
В конце концов я с редактором поговорил. Нецензурно, то есть без цензуры. Высказался до края. А ему – нипочем! Как горох об стенку. Он не понимает, что весь мир уже скоро содрогнется от моих слов и мыслей. Я никому на свете, хотя бы и всему миру, шутить со мной не позволю! Я уже полностью доведен и понимаю это, а другие все еще не понимают, что они тоже доведены уже. Горбачевыми-Ельцинами, Бурбулисами-Гайдарами, а также Бушами-Колями. Они меня заставят высказаться на деле. И пусть они не думают, что это случится в далеком будущем, что они не доживут. Обещаю: доживут! Пожгу чего-нибудь, убью кого-нибудь – тогда услышат и поймут, что такое гласность!
Примечание. Один из типов моих посетителей. Один. Но их – множество.
Что такое редакция толстого журнала-ежемесячника? Это такое место, где никто ничего не знает о текущем номере, но какая-то часть сотрудников что-то делает – иногда добросовестно.
Содержимое выбивает из отделов ответсекретарь и сдает в типографию. (Наш секретарь не сдает – не желает иметь дела с издательством.) Еще несколько позже, все без исключения – и работяги, и сутяги, суетяги, чистой воды бездельники – с интересом рассматривают, что же там оказалось сброшюрованным – под одними корочками. В одном номере журнала.
Заключение: редактор собирает летучку. Летучка обсуждает вышедший номер. Тут каждый и проявляет свои истинные способности. В этот день в редакции полный сбор. Как в день выдачи зарплаты.
Что такое редакционный коллектив? Это коллектив, в котором все знают все, что надо делать, и никто не умеет что-нибудь сделать.
В котором есть главный редактор, обязанность которого – выслушивать советы своих сотрудников.
Что такое зима и лето в коллективе редакции? Зима – это время, когда трудно работать, потому что слишком холодно, а лето – когда работать трудно, потому что слишком жарко. Ну а весна и осень – уже и сами по себе ни то, ни се.
Корреспондента газеты кормят ноги. Что кормит редактора толстого журнала? У нас мизерные зарплаты, люди где-то и чем-то еще подкармливаются. И слава Богу! Что еще с них спрашивать, какую-такую еще работу? У нас очень хороший, высококвалифицированный коллектив, а главный редактор – на своем месте (потому что заменить его все еще некем).
Д.С.Лихачев – последний русский интеллигент-гуманитарий, оставшийся в Отечестве. Он еще той школы, которую в начале века составляло в России по крайней мере несколько тысяч человек. А то – и десяток тысяч. И вот он – последний.
Он один знает столько, сколько мы, тысяча современных русских интеллигентов, знаем все вместе взятые, суммарно. Больше всего меня удивляет его память.
Вот уже и взгляд усталый и даже равнодушный и лицо не выражает ничего, но все это не действует на память – она существует сама по себе и независимо ни от чего.
Еще недавно таких было вдвое больше. Лосев был.
Сюжет – это преимущество искусства перед жизнью. Это изобретение, которому нет и никогда не будет равных. По существу, все изобретения ума человеческого – это средство к обману жизни, но равного сюжету нет и вряд ли может быть. Во-первых, сюжет обладает той последовательностью событий, которой жизнь никогда не обладает, хотя бы потому, что она сама себе сюжет, во-вторых, сюжет отбрасывает все, что мешает ему осуществиться, а жизнь и мечтать об этом не может.
Сюжетное мастерство – сказочное мастерство: и потому, что оно умеет отобрать у жизни все то, что ему нужно, и потому, что умеет лишить себя всего, что ему не нужно, и потому, что умеет выдать себя за действительную жизнь, даже и после этих немыслимых трансплантаций и ампутаций.
Кроме того, мастер сюжета умеет и может считаться как с неким наличествующим фактом – с фактом своего незнания мира. Он даже и не знает, что он – не знает. И в этом смысле он – совершенное животное, жизнь этого тоже не умеет и никогда этому не научится. Жизнь знает себя до конца, но бессловесно.
Почему-то человек не может жить без изображения жизни. Через свое воображение. Через сюжеты художественные и научные, общественные и интимные.
Человек страшно самолюбив, а сюжет, а изображение жизни, как ничто другое, удовлетворяют его самолюбие.
Да здравствуют сюжеты!
Комментируя «Франкфуртские чтения» Генриха Бёлля в книге «Самосознание европейской культуры ХХ века», Ирина Роднянская пишет, что Бёлль не считал иронию тем алиби, которым автор может пользоваться в отношении своего произведения. Но ведь любое литературное произведение уже есть авторское алиби: высказывая ту или иную мысль, создавая тот или иной образ, сюжетную или бессюжетную ситуацию, автор обязательно осуществляет свое собственное алиби. Еще не было таких авторов, которые, и принимая принципиально-чужую точку зрения, опровергали бы самих себя. Даже раскаяние, даже самая жесткая самокритика все равно являются для автора только в виду алиби его самого.
Художник может быть разным, но не противоположным самому себе. Даже если его творчество и дает повод усмотреть в нем такое противопоставление, все равно во все времена он субъективно самоутверждается. Или – переутверждается.
Дважды в разных писательских группах я бывал в Дортмунде у прозаика Рединга, друга и поклонника Бёлля (а раз так, то и русской, и советской литературы).
Приезжал Рединг в Советский Союз многократно. Один год – в Дубулты, в Дом творчества, с двумя своими чудными мальчиками, с женой, очень милой женщиной (а также со своими полотенцами, простынями и рулонами туалетной бумаги). В Дубултах мы общались еще и еще.
Но не об этом речь… Рединг обязательно хотел познакомить нас с Бёллем, мы садились в машину и ехали из Дортмунда в Кёльн (60-е годы, конец).
Приехали в первый раз, Рединг позвонил по автомату Бёллю, тот извинился: что-то заставляет его отложить нашу встречу часа на два. Звонили через два часа, еще через два – результат тот же, и мы уезжаем в Дортмунд.
Спустя день-другой мы снова в Кёльне и снова визит откладывается сначала на два часа, потом – на час, ну, а потом – мы в кабинете Бёлля. Рединг сияет и, сияющий, знакомит нас. Только начинаем разговор, как Бёлль говорит: а пойдемте-ка я покажу вам свою квартиру!
И все идут по комнатам (восемь их, что ли?), а я взбрыкнул и не пошел, остался в кабинете один.
Прибегает переводчица:
– Сергей Павлович! Пойдемте же, пойдемте с нами!
– Не пойду!
Минут через двадцать-тридцать все возвращаются в кабинет. Общая неловкость. Я сгораю со стыда. Минут тридцать-сорок разговор. Кажется, интересный. Но я-то его не помню, ни слова. Больше того: после этой встречи не могу читать Генриха Бёлля.
И всякий раз, когда доходили слухи о том, как Бёлль помогает Солженицыну, я снова переживал все ту же неловкость.
А Ирочка Роднянская – это самая образованная, она же и беззаветная сотрудница нашего журнала.
А все или почти все, что печатал Бёлль в СССР, проходило через «Новый мир». Но не при мне – он умер за год до моего прихода в журнал. Тоже укор. Мне.
Писатели не пишут нынче потому, что все кругом объелись гласностью, в результате у всех – несварение головного мозга.
Мне хотелось бы написать о герое (современном), который взывает:
«Господи, благослови меня, грешного, в Тебя не верующего!
Господи, благослови меня, не нашедшего в душе своей Тебя и ввергшего затем душу свою в мир, никогда не сотворенный Тобою, но сотворенный неизвестностью ради самой же себя!
Господи, благослови меня и прости за то еще, что в жажде узнавания мира миновал я Тебя и возвеличил себя в той же дьявольской жажде!
Господи, благослови меня и тех еще, кто слово „цена“ низвел до принадлежности любого предмета и любого духовного, Тобою сотворенного!
Господи, благослови меня и тех еще, кто жизнью своею зажил жизни чужие, но понял это лишь на склоне лет своих!
Господи, благослови вернуться в замысел Твой!»
Примечание редактора: из беседы с одним из авторов «Нового мира» и др. журналов. С этим он, журналист, пришел ко мне. С этим же от меня и ушел. Что я мог ему сказать? Посоветовать? Что из этого мог принять к печати?
Проблема возникновения, развития и дальнейшего существования русской интеллигенции, в общем-то, сводится к другой, более узкой проблеме: интеллигенция и власть.
Почему так? Не потому ли, что власть в России – благодаря ее многонациональности и многоверию, географической пространственности и многоприродности, невероятной протяженности границ и пограничности ее со странами самого разного устройства, разного вероисповедания и разного народонаселения – имела особое назначение? Осуществить которое никогда так и не было в ее силах и возможностях? Нет, никогда и нигде свое назначение власть не могла оправдать перед столь различным населением. В России власть обречена. И выход у нее один: не видеть этой обреченности.
Обычный разрыв в понятиях о государственной власти в ее собственных глазах и в глазах ее граждан нигде, наверное, не был так велик, как в России. Нигде такие понятия, как «власть» и «государство», не были столь же размытыми и неопределенными; а в то же время – обязательными. Власть здесь постоянно ощущала необходимость своего неизменного присутствия, а население – необходимость столь же постоянного переустройства власти. Этой противоречивостью русский человек, русский подданный, резко отличался от подданных любого другого государства Европы, Азии, Америки.
Русская интеллигенция почти с момента ее возникновения воспитывалась, а тем более самовоспитывалась не столько на постулатах, сколько на противоречиях. Именно в них, а не в позитивной деятельности находила она свое призвание, едва ли не с первых же шагов своего существования (с Петра Первого).
Этому способствовала и система образования, прежде всего гимназическая: она была построена таким образом, что молодые люди знали закон Божий, древнегреческий и латынь, но не знали росийского государственного устройства и собственных гражданских прав, не знали физики и химии, которые вносят в общество свою порядочность и системность. И это при том, что гимназический курс отечественной истории был курсом истории властей и ничем другим. Гимназия направляла своих питомцев в университеты без экзаменов,[9]9
Выпускники реальных училищ (их было очень немного) принимались с экзаменами, чтобы побольше оторвать от общего, прежде всего российского пирога. И они предали свой язык, будучи притом заинтересованными в притоке русскоязычного населения.
А тот же Казахстан? Он страдал вместе с Россией от коллективизации и репрессий, это так, но ведь Россия Казахстан создала (такого государства никогда не было), создав – отдала ему земли, которые никогда раньше казахам и не принадлежали.
Я – отнюдь не за новый передел. Я – за истинную историю, без которой не может быть справедливых взаимоотношений.
[Закрыть] а университеты давали опять-таки сугубо гуманитарное образование, выпускали врачей, юристов, а того больше историков и словесников (филологов) – преподавателей для все тех же гимназий. Этот отвлеченный от практической жизни круг замыкался, но люди, стараясь вырваться из него, становились не кем-нибудь, а революционерами, особенно после того, как в гимназии и в университеты хлынули разночинцы.
Дворянская молодежь быстрее разобралась, что к чему, охотно уступила разночинцам университеты и пошла в технические институты: путейский, горный, лесной, в технические училища – именно они, эти институты, стали привилегированными, а их студенты, материально обеспеченные, стали «белоподкладочниками» (с белыми шелковыми подкладками студенческих сюртуков). Недаром же русские инженеры с успехом двинули техническую мысль и техническое развитие Отечества и сами приобрели серьезную репутацию в мире. Их не хватало в России (но это уже другое дело), и западный капитал, через концессии используя природные богатства России, привозил и свои технические кадры.
Архаичность была столь очевидной, что разрушить ее было нетрудно, и за это дело взялись большевики: «до основанья, а затем…» Едва ли не главным ходом уже тогда было раздробление России на союзные и автономные республики, области и округа в сочетании с централизмом. Гениально придумано, а рассчитано на недалеких и безнравственных людей, которые одной рукой принимают национальную независимость, а другой – передают ее центру. Такие люди нашлись везде. Игра была серьезная, разнообразная и авантюрная. Это нынче Украина и Белоруссия утверждают, что им был навязан русский язык. Ничего подобного: почитайте-ка газеты начала 30-х годов, они полны сводками и отчетами о том, как административно (и репрессивно) на Украине внедряется украинский, в Белоруссии – белорусский язык. Русских чиновников изгоняли и сажали за «саботаж». Другое дело, что спустя еще три-четыре года на Украине и в Белоруссии собственные языки стали препятствием в централизации СССР, в котором они вот как были заинтересованы.
Борьба за власть. Дележ власти во все времена был рискованным делом, и уже по одному этому в игру вступали люди, наделенные особыми качествами.
Но, может быть, нынче впервые в истории борьба за власть оказалась столь примитивно проста и общедоступна, столь груба и беззастенчива, безо всякого риска потерять голову, репутацию или имущество. Голова – в том же государственном смысле – у этих борцов мало чего стоит, репутации и имущества у них нет. Выборы депутатов – представителей власти – были беспрограммными, беспринципными (никаких принципов, кроме право-лево, за которыми неизвестно что скрывалось), попросту мальчишескими. Так мальчишки выбирают дворовых лидеров, и все мы, депутаты, были парламентариями-детьми. К тому же детьми Октябрьской революции, независимо от того, признавали мы свою родительницу или крыли ее последними словами.
Это была ирония нашей разухабистой истории, и всегда-то отличавшейся тем, что собственный, то есть русский, исторический опыт был нам нипочем, а потому и не в первый уже раз все начиналось с нуля. Подобный случай даже литература и та не придумала, разве что Василий Шукшин подошел ближе других к этой ситуации с целым сонмом своих «чудиков», с героем рассказа «Штрихи к портрету» (с Н.Н. Князевым прежде всего).
Собственно говоря, это были не столько чудики, сколько те люди, кто принял на вооружение девиз «не зевай!». Вспоминаю Межрегиональную группу в депутатском корпусе при Горбачеве – само по себе это едва ли не гениальное обозначение, если имеется в виду намерение скрыть истинные намерения. В самом деле, что такое межрегион, если неизвестно, что такое регион, – географическое это, национальное, социальное или какое-то другое понятие? А что такое «группа»? Или это союз, или объединение, или партия («партгруппа»?), или временное сборище? Или группа пассажиров, зрителей, эстрадных исполнителей?
Едва ли не всякий раз, когда мы имеем дело неизвестно с кем и с чем, все сводится к тому или иному до поры до времени закрытому эгоистическому начинанию. В данном случае – шел раздел бесхозной власти (в условиях, о которых уже упоминалось). В группу входили А.Н.Мурашов, Г.Х.Попов, Б.Н.Ельцин, И.И.Заславский, Т.И.Заславская, Г.В.Старовойтова, А.В.Яблоков, Е.В.Яковлев, А.Собчак, Е.М.Примаков – и вот все они нынче «на постах» (добились своего!).
Общепризнанным руководителем МРГ, ее знаменем, стал академик А.Д.Сахаров, он же оказался едва ли не единственным из ее активных членов, кто, с воодушевлением занимаясь политикой, безусловно, оставался вне той игры, которая была игрой за власть. Он умер, и тотчас распалась и «группа».
Это я сейчас кое-что понял, а будучи депутатом, не понимал ничего, но и не входил ни в одну группу, кроме Комитета по экологии.
В доперестроечные времена можно различить несколько типов поведения русской интеллигенции по отношению к Советской власти – поведение Луначарского и Бухарина, поведение Королева и Курчатова, поведение Горького и Шолохова, поведение Сахарова и Солженицына. Все это – поведения, а у МРГ никакого поведения не было, и это нечто новое. Не будем повторять имена-фамилии, заметим только, что среди этих имен (за исключением А.Д.Сахарова) не было ни одного недавнего диссидента, но зато почти что все – это имена недавних, достаточно активных, членов КПСС.
В 1917 году Россия уничтожала свою буржуазию. В 1991-м – она принялась заново ее воссоздавать. Вернее – создает условия для ее воссоздания. Наверное, иначе и нельзя – нельзя создать социальное сословие, как если бы речь шла о какой-то постройке или скульптуре, можно говорить об условиях, которые для этого необходимы. Условия эти, скажем, в Америке и в Германии, в Англии и Японии были очень различны, а результат, а буржуазии там и здесь мало чем отличаются друг от друга – значит, и тут и там вступают в силу некие общие законы, гораздо более интернациональные, чем те, по которым были созданы I, П, Ш и IУ Интернационалы. Законы прежде всего рынка, эгоистические, реальные, а не утопические.
На это мы и надеемся. Однако известно: новая буржуазия сама по себе всегда беззаконна, гораздо более алчна и безнравственна, чем давняя, устоявшаяся, она будет грабить всех окружающих до тех пор, пока грабить будет уже нечего, а создавшийся вакуум станет реальной угрозой ее собственному существованию, и она должна будет воспроизводить не только самое себя, но и тех, кого можно грабить. И даже не грабить, а иметь в их лице своих партнеров-производителей.
Тем более все это относится не к обычной эволюционной буржуазии, а к совершенно необычной, даже фантастической – к буржуазии социалистического происхождения, в стране, в которой социализмом была усвоена еще и методика разграбления природы как наиболее бездумная, ничем не ограниченная методика всеобщего грабежа.
Потому у нас и возник сегодня в столь необычном ракурсе вопрос о собственности на землю, что мы в растерянности – нельзя не отдать землю в руки новой буржуазии: без этого ее, настоящей, вообще не будет. Тут и психологическая растерянность: на каких основаниях (законах) землю раздавать и на каких ее брать? (Раздают буржуа-бюрократы, а берет – кто?) Как бы не прогадать, не остаться в дураках! Не подождать ли еще, когда дело хоть как-то прояснится?
Опять 1917-й р-р-революционный год, только с обратным знаком. Национализация земли становится фактом теоретическим. Вот и воспользоваться бы этой практической теорией и создать как можно скорее все необходимые атрибуты землевладения: соответствующее законодательство, земельный банк, земельное страхование, законы землепользования (с экологическим уклоном) и проч. Земельная буржуазия – самая прочная и самая престижная, и государству надо научиться ею управлять.
Иначе ничем не ограниченная, спекулятивная, безо всяких навыков владения землей новая земельная буржуазия социалистического происхождения приведет народ к необходимости рано или поздно совершить над ней новый 1917-й год.
Что писать прежде – что легко или – что трудно пишется? Ведь то, что легче, то очень часто и лучше получается.
Надо объективно оценить цензуру: она во многом (во многие времена) способствовала литературе. Писателю было с чем и с кем бороться, это его воодушевляло и углубляло его творчество, облагораживало его и его общественное положение. Такая борьба – это не то, что конкуренция с порнографией, это нечто настоящее, чему не стыдно посвятить жизнь.
Цензура создавала и того читателя, который союзник писателя, а нередко и его почитатель – ведь какой он смелый, этот писатель! Как обошел цензуру! Да ведь и редактор тоже – каков! (Твардовский!)
Теперь этого нравственного союза «читатель – писатель – редактор» как бы уже и нет, и читатель, тот, что сложился с чаадаевских, с радищевских, с аввакумовских еще времен, – исчез. Навсегда?
Вот ведь как: бледная хрущевская «оттепель» и горбачевская перестройка – какая разница в масштабах! А в литературе? Тогда возникла и деревенская, и военная, и солженицынская, а нынче? Уж не в том ли причина: вместо борьбы моральной, нравственной, цензурной – рыночная конкуренция? И потенциал (писательский) тоже другой: тогда – «выпускники» ГУЛАГа и фронтовые офицеры, а нынче – кто? Рыночники? «Уникалисты»? В том смысле, что я, дескать, писатель уникальный, потому что таковым себя чувствую, а что чувствует во мне читатель – это меня не интересует. Нисколько!
И – врет: интересует!
Но повторяю еще раз: время-то отнюдь не нулевое, время событийное, за которым литература не успевает. Рано или поздно успеет. Вопрос в том – когда? В чем?
Время трагическое. Имел беседу на встрече русских зарубежных и наших, отечественных предпринимателей. Устроитель встречи – Морозов, потомок Саввы Морозова. Среди них – несколько экологов. Один из них утверждает: человечеству осталось жить четыреста лет. России – сто шестьдесят.
Германия передала в Конституционный суд России материалы, из которых явствует, будто бы немецкий генштаб в 1917 году вложил один миллиард марок в программу уничтожения России как государства. Ленин – в первом пункте этой программы – ее исполнитель.
Таких разговоров всегда было с избытком. Я от них всегда отмахивался. Но – вдруг?
Прием у Владыки Питирима по случаю приезда семьи Романовых, проживающей в Испании: вдова недавно умершего Великого князя Кирилла, мать вдовы (обе – грузинки), ее и Кирилла сын, мальчик лет одиннадцати-двенадцати.
Боже мой, какое убожество! Две облезлые и вульгарно раскрашенные дамы – им на Старом Арбате матрешками торговать! Мальчик, должно быть, плохо смыслит по-русски, глаза выпучены, на лице неопределенного возраста, полном и туповатом, – никакого выражения, а штаны серые, дешевые, мятые, не по росту большие.
И поношенные ботинки. И при всем этом – сознание своей императорности.
Обмениваюсь впечатлениями с одним крупным бизнесменом, он говорит:
– У меня впечатление, что эти Романовы были бы рады, если бы я пригласил их отобедать в каком-нибудь ресторанчике. Но я не пригласил. Неудобно как-то. Для них и неудобно.
Выше я упоминал об Андрее Дмитриевиче Сахарове. Это была заметка в том плане, который касался «Нового мира». Но мы соприкасались еще и на съездах народных депутатов, иногда – на заседаниях ВС и на прочих-разных заседаниях, которые собирал Горбачев.
Физиков этого типа я знавал и не одного – гениальных и почти что таковых, но чтобы такой физик целиком отдавался политике, концептуальной и даже мелочной, текущей, представить себе не мог.
За одну ночь А.Д. готовил текст какого-либо заявления или какой-то политической программы, за несколько дней – проект новой конституции. Конечно, заготовки у него были, но главное – он был прекрасно подготовлен по всем этим вопросам и не понимал: почему люди начинают относиться к его проектам с некоторым сомнением, почему их смущает, что уж очень быстр и слишком плодовит их автор?! Но для самого-то А.Д. продолжительность работы над материалами не имела никакого значения, его интересовал только результат (письменный). В самом деле: в течение какого времени созревает та или иная математическая или физическая формула – не все ли равно? Важно, чтобы она сама по себе была безупречна. Математика, более чем какая-то другая наука, вневременна, у нее своя собственная история, история имен прежде всего (почти как в географии и больше), и это отношение сохранялось у А.Д. и к политике: он приходит не только к тому или иному политическому выводу, но и к выводу для него бесспорному. Я спрашивал Андрея Дмитриевича – как переживает он обструкции, возникающие по отношению к нему в зале заседаний Верховного Совета и съездов народных депутатов?
– Никак! Это же не имеет отношения к делу! – отвечал он.
И так оно и было – зал в иных случаях и бушевал, и оскорблял его, а он стоял на трибуне и с улыбкой пережидал протест, приблизительно так же, как пережидает учитель ту суматоху, которая возникает, когда после бурной перемены ученики пятых-шестых классов (самый трудный возраст!) рассаживаются за партами. Куда они денутся-то, ученики? Обязательно рассядутся, успокоятся, и можно будет начинать урок.
Такое вот совмещение ученого (физика!) с политиком!
Конечно, уже был пример, и какой – Альберт Эйнштейн! Но там дело было в зачаточном состоянии: для того, чтобы выступить то ли в защиту мира, то ли против фашизма, не надо было обладать глубокими политическими знаниями.
А Сахаров ими обладал, по-видимому, он проработал – не прочел, а проработал – огромное количество книг по политологии, и, конечно же, проработал, как ученый-физик, сопоставляя политологию с математикой, с точными науками.
Все это может выглядеть и, наверное, выглядело странным и, уж во всяком случае, непривычным, но ведь и Россия – страна странная и никому непривычная, даже русским. Ее странность – это ее ни на что непохожая самостийность.
Германия: когда после поражения в войне 1939–1945 годов, фашистская и ненавистная всему миру, она возрождалась как великая страна, там был созван своего рода семинар, закрытый и по-немецки дисциплинированный, посвященный одной-единственной задаче, одной проблеме, одному вопросу – как же все-таки, опозоренной, разрушенной, растоптанной, ей вернуться в европейское сообщество, в цивилизованный (в лучшем смысле этого ныне скомпрометированного слова) мир?
И этот симпозиум, в котором одинаковые по своему значению роли играли и физики и лирики, и политологи и промышленники, и философы и математики, не мешая друг другу, друг с другом никак не конкурируя, тем более не подставляя друг другу ножки, выработал ту программу, которая действительно спасла Германию.
А – мы? Или у нас нет физиков-математиков, военных деятелей, космонавтов, вообще мыслителей? Вообще практически умных людей? Или никаких умов для России в такой ситуации все равно не хватит?
Но ведь именно благодаря им мы из Смутного времени вышли с честью, с достоинством… Так, может быть, и сейчас?..
«Может быть, и сейчас и нынче», – думал я всякий раз, наблюдая за Андреем Сахаровым в Верховном Совете и на съездах.
И все-таки: было бы лучше, если бы он меньше выступал, меньше декларировал, но последовательнее настаивал всего на двух-трех выдвинутых им предложениях.
Во Дворце съездов, в Кремлевском дворце А.Д. сидел обычно на два ряда впереди меня и по другую сторону прохода между рядами, который вел к трибуне.
У тех кресел, которые выходили в проходы, есть еще и откидные места, и вот я наблюдал, как позади Андрея Дмитриевича во время заседаний усаживается кто-то из его приближенных по МРГ (Старовойтова, Мурашов, Афанасьев) и что-то такое «активно» нашептывает ему. Андрей Дмитриевич согласно кивает. Советчик удаляется на свое собственное депутатское место, а А.Д. минут через десять-пятнадцать уже рвется на трибуну. Выступлений было у него и шесть, и семь в день. Общая беда нынешних наших руководителей: не умеют подбирать себе советников. И часто на этом горят.
Взять хотя бы Горбачева. Взять хотя бы и Сахарова. Почему советчиками у него были только те, которые перед ним лебезили?
Еще малое свидетельство: вот я читаю, будто Горбачев всячески ущемлял А.Д.Сахарова, не давал ему в ВС и на съездах слова.
Никогда этого не замечал. Наоборот, то и дело, несмотря на протесты из зала заседаний, Горбачев настаивал на очередном предоставлении А.Д. слова.
Вернусь к своим замечаниям по поводу того, как в лице Сахарова совмещались математика и политика. Можно подумать, что это – качество и способность, вырабатываемая с возрастом, стариковское свойство. Меня как человека более чем пожилого возраста вопрос не оставляет безразличным. В то время как знания сами по себе последовательны, их использование и приложение к делу такой последовательностью отнюдь не обладают.