355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Сергеев-Ценский » Кость в голове » Текст книги (страница 2)
Кость в голове
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:50

Текст книги "Кость в голове"


Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

Вообще, конечно, тебе известно, военные прежние были это не то что интеллигенты какие. Интеллигент, действительно, он понятия не знал, как выругаться... Скажет так это: "Сволочь ты, сволочь, сукин сын, мерзавец ты, подлец!.." – и больше он ничего не знает. Ну, уж касательно военных прежних, эти умели как следует. Одного к себе дернул командир наш, другого, а третий или там четвертый – те уж сами вышли. Так набралось их восемь человек, между ними земляк мой один, каменщик Гаврилкин. И что же ты думаешь? На позицию их? В том штука, что их не на фронт, а на бойню рабочими погнали, и за всю войну, как они пробыли там, почитай, три года, никакого они беспокойства не знали, а каждый день они какого хотели себе мяса наворачивали, и даже сам комендант крепости обедать к ним когда приходил, потому как первое мясо на весь Севастополь у кого же оно было в руках? Все у них же. А он от бойни недалеко жил, комендант крепости, раза два и я его видел: старик, а фуражка на нем надулась, как шар воздушный, а вот, поди ты, несмотря что, говорят, старикам мясо есть вредно, этот до мяса был привычный.

Так я себе провожаю время, то на ученье, то винтовку свою разбираю чищу, то так по Нахимовской пройдусь, на дом, на свою погибель погляжу, а уж того, между прочим, начальника порта куда-то перевели, на его место другой, гораздо моложе, и так что не знаю, верно ли, нет ли, говорят, по военному времени будто двадцать пять тысяч одного жалованья получал.

– Не считая того, что крал, – вставил Евсей.

– То – своим чередом, конечно... Поглядел я на него, как раз случилось во фронт ему становиться: личность бритая, сключая усов, и щеки аж трясутся, как он сильно ногами в протувар ударяет. Этот бы, думаю себе, не то что мне бы тогда пятьсот рублей, а обратись я даже к нему – он бы меня в три шеи гнать приказал.

– Утопили его матросы, должно быть?

– В точности сказать не могу, потому что я до конца ихнего в Севастополе не дожил, а не дожил я опять-таки по причине Феньки... Я хотя в мыслях имел: пойду на Корабельную, до своей хаты дойду, прочее-подобное... И даже раз на ученье, мы рота спротив роты, в такие места там зашли, что Корабельную слободку я всю как есть видал, да как говорится: глазкам видно ножкам обидно. Не идут ноги мои туда, не сдвинешь их... На Братское кладбище ходил, на Рудольфову гору ходил, на бульвар Исторический, а что касается Корабельной – не шли туда ноги. И вот же надо такому случаю: встречаю я этого земляка своего, Гаврилкина. А нам уже одежу военную выдали – защитные гимнастерки суконные и шинели даже. Идем мы с ним по Екатерининской улице, а он на мясе такой разъелся, хоть сваи им вколачивай. Я ему и говорю: "Пожить бы мне твоей жизнью, может, я бы прежним человеком стал". А он мне: "Не думай, что очень легко мы там живем, на бойне. Встаем куда до свету, в четыре часа, и начинается у нас катавасия. Голов до восьмидесяти в день мы режем. Зачнешь заделывать, от крови воспарение воздуха очень сильное, и, хотя все двери настежь, такой туман стоит, прямо ничего не видать, и кровь своим чередом нам в головы ударяет... Так что мяса много едим, конечно, а оно нам вроде безовкусное... Во флоте, там, разумеется, своя бойня, а мы только на гарнизон стараемся, и то силы мы на это много кладем... А тут еще с землячкой с одной связался – баба здоровая, она тоже из меня своим чередом соки тянет..."

Сам говорит это, а сам на меня будто с какой усмешкой глядит. Мне и стукни в голову: Фенька!.. Не иначе, думаю, что муж ее солдат, как он запасной был – прямо его с места на фронт погнали, может, уж даже убили давно, и теперь она вдова свободная, а я ног туда двинуть не соберусь по причине того, что я уж теперь сам солдат и жизнь моя поломанная.

В голову мне вступило и дыханье мне даже спирает, а я его спрашиваю, будто мне и не нужно: "Это где же ты такую бабу завалящую подобрал?" Он же мне опять будто с усмешкой: "Какая же она завалящая? Она – баба первый сорт, и даже домок у нее есть свой на Корабельной..." Тут я оборачиваюсь и говорю: "В таком случае до нее и вваливай, а мне тут поблизу дело одно есть". С тем и пошел от него. Пошел, а сам вижу, что опять у меня будто в глазах заметило... Улица же эта Екатерининская, она все равно что Нахимовская: на ней что ни шаг – офицерство, то и дело козырять надо было. Я одному пропустил честь отдать, другому пропустил, а на третьего наскочил, – тот ко мне, как крикнет: "Пьян?" Я чистосердечно: "Никак нет, больной я, говорю, в глазах заметило". Ну, он видит, я бледный стою, и вроде бы у меня дрожь началась. "А болен, кричит, чего шатаешься? В околоток иди..." Пошел я сейчас же в казарму, и так до утра я тогда не спал, все о своей жизни думал.

На другой день прошусь у дежурного на Корабельную слободку дойтить. Тот, ни слова не говоря, дозволяет. Я штык к поясу прицепил, иду. Думка такая была, что раз уж Гаврилкин вчера у Феньки был, то в этот день его уж быть не должно. Ну, одним словом, иду уж я теперь просто дом свой проведать, а не то чтобы я на бабу жаждал. Чистосердечно тебе говорю: этого в мыслях моих не было. Конечно, раз оно тогда на моих глазах все делалось, то смотрел я со всех сторон, что тут теперь добавлено (об убавке речи быть не могло, раз такой в дом работник из города Омского заявился). Вижу, голубятня на столбу – этого не было; скворешник на шесту – это тоже он завел. Значит, думаю, птицу летную любит; худого в этом ничего не вижу. А козы-то живы ли? Оказалось, целая корова на дворе стоит, жвачку жует, на меня смотрит, пестрая, из немецких, корова достойная. Конечно, из козьего молока сметаны, масла не сделаешь, а корова – это второе после дома бабье богатство: за коровой она как за блиндажом сидит. Вижу, вообще добра у нее стало гораздо против прежнего поболе, у этой Феньки, однако зла против нее большого не имею, а как увидал через стеночку – колыбная такая, невысокая стеночка вокруг двора, – что она и коз не продала, и козы наши прибретённые тут же из хлевушка смотрят и уши наставили, я прямо в калитку к ним.

И вот теперь как хочешь, так меня и суди... Что мне в голову вошло? На землю, на дом – это она, Фенька, купчую крепость сделала на свое имя, по всей строгости закона, ну, а что же касается коз этих, то на чьи же они деньги куплены? На мои кровные, кровью моей и поломами заработанные... И поверить нельзя бы, чтобы я насчет этого не вспомнил, когда Фенькин муж, солдат, пришел, а я даже и после того чуть не год цельный за коз своих и думать забыл. Вот какое у меня в голове тогда соображение было хмарное... А в этот раз я смотрю – это же явственно козы мои: они ни в каких бумагах не записанные, что, дескать, они Фенькины.

И стою я в козлятнике своем как ихний законный хозяин, и метится мне, что свое добро должен я защищать штыком, как я уж теперь солдат-ополченец и штык у меня на поясу висит.

А тут собачонка та, с хвостом обрубанным, увидала – чужой к ним во двор залез, на меня кидается-брешет, и на брех этот Фенька выходит и прямо к козлятнику. Она на меня глядит, а я на нее, а слов никаких подобрать не могу. Конечно, кто крик всегда первый начинает? – баба. А что касается мужчины, то он молчит. Так она и начала свой крик: "Ты кто такой? Тебе чего тут? Ты откуда взялся?" Разное подобное. Я же ей на крик изъясняю теперь спокойно: "Это я за своими козами двумя явился и сейчас их от тебя забираю". Она же, стерва, луп-луп глазами своими, – да вдруг ко мне на шею: "Павлуша!.. Это ты, Павлуша?" – и, значит, губами своими толстыми до моих губ.

Вот же не будь этого, я бы, может, обошелся бы с кротостью, а меня, главное, это в голову стукнуло: ульщает. И она же, правду буду говорить, хотя баба, ну, такая баба, что мешки пятипудовые таскала она себе безотказно, – откуда же у меня сила взялась ее повалить? Единственно, значит, от прилития злости. Сшиб я ее наземь и давай ногами топтать. А собачонка бесхвостая, Арапчик, она же вредная, все меня за коленки рвет и, знай, брешет, а Фенька в голос, а две козы мои – те из хлевушка выскочили и тоже мекают – блеют, – одним словом, шум большой поднялся, а на шум этот двое матросов мимо шли – и к нам. Сейчас до меня: "На каком таком основании женщину убиваешь?" А матросы, конечно, не хуже оба Гаврилкина-мясника. Фенька же, стерва, как вскочит да к ним с рыданьем: "Убивал, будьте свидетели, убивал, злодей!.. Кабы не вы подошли, до смерти убил бы... Я женщина одинокая, помощи некому было дать..." Ну, прочее подобное.

А из матросов один с лычками оказался, хорошо грамотный, и мою фамилию записал и какой дружины, также и штык у меня с пояса снял. Я ему говорю: "Ты права на то не имеешь". А он мне: "Вот мы сейчас с тобой в твою дружину придем, там тебя, конечно, по головке погладят, а мне взбучки дадут..." Коротко говоря, сажает меня за то дело командир дружины на гарнизонную, и стал я – военный преступник. Через кого же? Через бабу, которая, стерва, кругом меня обмотала и даже другой бабе за сто двадцать рублей продала...

– И что же все-таки? Суд был? – справился Евсей.

– А как же? К военному следователю вызывали. Я ему все чистосердечно-подробно, а потом суд. Вот на суде это со мной опять и случилось: заметило – я и упал в бесчувствии. Тут, первое дело, я на гарнизонной под строгим арестом сидел, горячей пищи я мало видел: отощание силы во мне такое было, что насилу я под свечками до суда дошел. Ну, тут уж ко мне, видят, не то что статью закона подводить, а просто лечить меня надо... Меня и отправили в лазарет – на Екатерининской он был, назывался "Второй временный госпиталь". А там народу всякого было, и думка у всех была одна: как бы это от военной службы их отставили. Значит, солдаты на всякие пускались хитрости, а доктора-фершела должны были хитрости ихние распутывать и обратно их в полки-дружины возворачивать.

Тут я много от людей узнал, как может человек сам себя покалечить, только бы его на свободе оставили и на смерть напрасную за ему совсем ненужное не гнали. Потому что фронт для нашего брата, солдата, в то время что такое был? Та же неминучая смерть. Вот и пили разное, чтобы только явный себе вред получить. Один, из себя видный такой и говорил складно, тот со мной рядом лежал, он, я видел, сулему пил. Это, конечно, после дознались, что сулему, как уж он переборщил, отравился. Ему бы надо посредственно, а он – сколько рука взяла, а потом крик поднял: отводи его от смерти. Нет, к утру кончился, не отвели, хотя, слова нет, хлопотали.

Меня бы, может, тоже за обманщика лазаретного приняли, да, на мое счастье, один доктор там был, севастопольский сам, забыл я его фамилию. Он-то в военной форме теперь уже был, а тогда – в штатской одеже, кроме того, бородку он себе запустил, так я его поперва не узнал совсем. Их двое пришли меня опрашивать: этот да главный доктор. Главный, тот, как я об своих увечьях докладывал, все только носом крутил, дескать заливщик, а он, стало быть, заливщиков таких из нашего брата видал; этот же другой смотрел-смотрел на меня, да ему: "Знаете, он ведь всю чистую правду говорит, потому как я его отлично даже помню и совсем не чаял, что он выходиться может..." Так я благодаря своей судьбе месяца полного не лежал – меня на комиссию, и вместо всякого суда дают отставку мне, называлась тогда четвертая категория.

IV

– Ты, конечно, к Феньке?

– Нет, брат, я уж тогда не то чтоб об Феньке, ни об какой бабе подумать я не мог, чтобы мне на землю не плюнуть. Что ни подумаю, то и плюну. И вижу я, что Севастополь этот – моя яма-могила, чугунный крест. Подался я на Балаклаву. Недалеко хотя, но все-таки не Севастополь. Там жизнь шла тихая. Батареи, конечно, стояли кое-где, и так что кавалерии ополченской один эскадрон, а то все больше рыбальством там люди занимались в бухте. Штукатурной работы я там себе не нашел, дома уже не строились тогда новые, а печей несколько сложил: дело уже к зиме шло. И вот раз утром рано слышу стрельба от Севастополя подается: пушки. Значит, кончено: к нам война подошла. И что же ты думаешь? Не я один заметил: многие собаки из Севастополя целыми стаями к нам, на Балаклаву, от страху забежали. А за ними следом – дамы флотские на извозчиках, ей-богу. Спервоначалу неизвестно было, конечно, чьи такие дамы, потом оказалось, мужьям своим не поверили, чтобы германский флот напавший – или он уж тогда турецкий был – чтобы могли они от него отбиться, и сломя голову кинулись жизнь свою спасать в первое попавшее, в Балаклаву.

Стрельба хотя долго тогда не была, не более часу, все-таки к нам в Балаклаву доходят в тот же день слухи: в морской госпиталь попало – матросов одиннадцать человек разорвало в клочья, и даже пальцы ихние до стенок прилипли; в казарме нашей, где я службу свою провожал, угол отбило; и на Корабельной слободке будто тоже снарядов несколько упало, и дома там разваленные есть... Вот мне и запади в голову: не иначе как Фенькин дом, мой кровный угол вечный, не иначе как его разворочало и, может, Феньку уж окалечило – убило. Человек простой, кто об ней много говорить будет? Значит, самому мне надо на месте посмотреть. Ежель, скажем, убита Фенька, всегда я могу доказать – и соседи же кругом знают, что все, после нее оставшее, мое должно быть, а ничуть не Гаврилкина какого. Вот стоит, понимаешь, все время в глазах: Фенька размозженная лежит, а у хаты крыша сорвана, – что я поправить в силах... А скотина вся жива: что корова, что мои козы безрогие, белые... Два дня так мне все представлялось; на третий пошел я в Севастополь. А там же дорога недальняя, а по дороге все дачи стоят. Прихожу на свою Корабельную, – оказалось, в нее только один снаряд попал, вреда не сделавший, а только яму большую и то на пустом месте. И то бабы там говорят: "Вот хорошо, как теперь эта яма: будет куда нам котят-щенят кидать". Мимо дома своего прошел: как я теперь уж в вольной одеже был и воротник мог поднять, а шапку пониже нахлобучить, то меня Фенька не узнала, а она как раз на дворе сидела, достойную корову свою доила, не корова, а целый капитал, потому вижу, цебарку надоила полную... Прошел я мимо, а сам думаю: в Симферополь ли мне мотануть, или же в Севастополе остаться? С Фенькой, думаю, мое дело уж конченное: что мне теперь Фенька! Жизни моей она теперь мешать не должна; я человек непьющий, некурящий, могу я себе печками деньжонок каких собрать и тоже угол завести и даже корову такую достойную. Война, думаю, теперь меня не касается, а Фенька пускай курносый нос свой кверху не дерет, как теперь и без нее баб хватает, – всю они жизнь запрудили, спасенья от них нет.

Хорошо... Ходил я по Корабельной – все дворы разглядывал и все места, какие не застроены, и так я решаю себе: остаюсь я здесь, хозяйство свое заведу, и будет мне жизнь покойная, и всегда в сытости, в чистоте. В Севастополе, дескать, войска теперь много, а уж где войска много, там и денег довольно, тут я без работы не должен сидеть.

Остался... И так у меня пошло: война это там своим чередом, а мои печки-плиты – своим. Кто имеет желание – воюй себе, получай кресты-медали, особой зависти моей к этому нет. Коротко говоря, к концу это уж пятнадцатого года те самые шестьсот рублей, какие я, выходит, Феньке на всю ее жизнь подарил, ко мне возворотились и на книжке лежали, также и на мне все справное, что одежа, что обужа. Начинаю уж я ходить приценяться к местам, или так где готовое купить; о-ка-за-лось, что не только на то, на се, на мелочь разную – и на места, на постройки тоже уж цены пошли кверху драть, на мои шестьсот рублей, стало быть, очень не развернешься. А тогда уж, в случае строиться, и с железом и с досками стало туго, извести простой и то недостаток.

Не иначе, надо еще подработать, так я себе думаю, а сам уже об жене настоящей начинаю карты раскладывать, потому что чужая баба – это, дескать, одно, а своя жена – это уж картина особая, потому жена законная, она клятву дает, чтобы класть не в свой только карман, а в обчий с мужем.

Коротко об этом говоря, невесту я себе разыскал. Это уж тогда второй год войне кончался, а у меня уж на книжке тысяча с большим лишком лежала...

– Опять ты, стало быть, богач стал! – подмигнул Евсей.

– Богач не богач, а поправился, одним словом. А невесту я себе приглядел у кого же? Тоже не из крестьянства, как я сам от крестьянства давно отстал, а из мещанского звания. Что же касается хорошей девушки в Севастополе, то это я тебе прямо скажу: город военный, крепость, а самое важное – флотских много несчислимо; в таких обстоятельствах, чистосердечно, хорошей настоящей девушки там найти было – скорее на улице кошелек с золотом найдешь... Потому что матросня – ее там сколько-то тысяч собралось в морских казармах, еще и морская пехота какая-то, тоже в своем матросском, только, как и мы, с винтовками на ученье ходили...

Эта несчислимая саранча – она, что касается девиц, первые губители. По многим домам там работать приходилось – что ни прислуга, то обязательно вокруг нее матрос сидит, усы крутит, с лица весь кровяной, на лбу у него жила надувшись, а матроска синяя на плечах вот-вот не выдержит, лопнет... Кабы не женились, сказал бы не хуже той моей чугуевской: "хахали", а то ведь нет: тот не выдержит, разрешение по начальству просит к "Исаю ликуй", другой тоже, пятый-десятый... женихи, одним словом, и потом же война продолжается своим чередом, значит, кто у женщин может быть на первом предмете? Военные, конечно, а не то чтобы какой печник-штукатур.

Там, в Севастополе, во время войны этой такой напор с мужской линии на женскую был, что даже нас, ополченцев, гоняли по наряду каждую ночь от роты сколько там человек, по каким таким надобностям? Все по этим же, по постельным. Матросские дома терпимости по одной улице были, а гарнизонные по другой, и чуть кто из гарнизонных – артиллерия там, ополченцы – заблудился, на матросскую улицу попал, его там, конечно, матросы увечат – знай свою гарнизонную лавочку, к нашей не суйся... Ну вот и наряд, стало быть, сключительно ради этого дела: гарнизонных до матросских домов не допускать. Солдат же, он, конечно, должен на войне быть убит, а не то чтобы возля публичного дома... Ну, одним словом, лишнего не говоря, ты это сам должен понимать, что в таком городе невесту хорошую разыскать – это все равно, как от этого вот дуба яблоков дождаться.

Опять же я себя самого обвинять не мог: непьющий-некурящий, деньги на книжке имел и опять же ремесло в руках – те же деньги готовые... Порядочная женщина должна за подобного мужа как держаться? Как все равно клещук до собаки. Что об хозяйстве рассудить – я все могу, что нужное приобресть-купить – это все в моих силах-возможностях... Может, не будь войны, мы бы с женой жили без особо важных хлопот, ну, главное дело, война... Считаю я войну так, что это – повсеместное распутство... Об убитых, об уродах не говоря, это такое беспутство заводится на земле, что матери родной не верь, не то что жене венчанной, которая слова тебе говорит одни, а думки думает совсем обратно.

Она, конечно, в городе воспитывалась, в том же Севастополе, не то что Фенька. Та – деревенская сызмальства, к работе жадная, потому что с малых лет известно ей было одно: что дает копейку? Работа. А эта – она и грамоте училась, не доучилась; шитью училась, портнихой не вышла, и только знай, кого хоронят, или чья свадьба богатая играется, или войскам парад – тут и она со своими глазами... Даже имени своего стыдилась: ее Лушей звали. И, конечно, каждый вечер она должна убраться да в кино, а потом до полночи ты ее жди или сам ее провожай и с ней там сиди, смотри, как в глазах серые люди мелькают, что и деньгам перевод и на другой день с недосыпу в голове боль.

Вот теперь на море глядишь – как я уж привык на него глядеть за тридцать лет, и думаешь: на что же я в Луше этой польстился? И не знаешь. Ну, конечно, личиком она белая, слова нет, а так, росту она не дала, ну, конечно, вертлявость и разговор у ней детский, как все равно на сцене она представляет... Одним словом, помстилось мне, что она, как Феньке далеко не ровня, то это будет мне – лучше не надо... Родство же у ней – наше, рабочее: отец в кузнецах за подмастерье, мать стирать по домам ходила. Этих работ война не могла коснуться; что подковы, например, что белье – это всегда требуется. Ну, конечно, дома своего не имели, квартиру нанимали, потому что оба сильно пьющие были, а я в том же доме, где и они, комнату имел, – вот откуда наше знакомство, а Луше семнадцать лет, и кроме как в кино она любила, никто за ней не замечал... Я же и ей и отцу с матерью книжку свою показал и насчет дома-хозяйства доклад сделал... Коротко говоря, сыграли мы свадьбу, стала у меня законная жена – Луша.

Я это раз ее повел на Корабельную, свое обзаведение, какое Фенькой отнятое, показал, другой раз повел, показал, а потом по всей Корабельной прошлись. "Вот, говорю, выбирай себе здесь место какое удобное и, конечно, имей в виду, – первое удобство – вода, чтобы воду было где поближе таскать тебе... будем насчет домашнего удобства думать". А ей, понимаешь, смешки одни. Об корове ей упомянул, а она мне: "Вот еще, ко-ро-ва! Я их, коров этих, до смерти боюсь. Мне когда сон какой нехороший приснится, это, знай, за мной корова гонится. Гонится, гонится – вот сейчас на рога поднимет... Тогда уж я, конечно, проснусь..."

Я себе думаю: настаивать очень не буду; только вот дождаться, война кончится, дела веселее пойдут, можно готовую себе купить хату и корову на двор привести смиренную-достойную, тогда бояться не будет... У нее же свое на уме. Был, например, там, в Севастополе, каретный мастер Ампилогов экипажное заведение имел. И вот, стало быть, дочка его старшая, говорили, очень из себя красивая была, с мичманами стала путаться. Путалась-путалась, ну, один мичман ее кортиком и зарезал, чтоб она другому мичману не досталась. Двадцать две раны ей дал. Его – судить, и будто приговор был крепость на сколько там лет, а он в одно слово – расстрел себе требует. Так ли действительно он себе смерти требовал, только Луша моя об этом одном, как сорока, трещать стала: "Ампилогова, Ампилогова. Мичман, мичман. Любовь, любовь, какую в кино артисты представляют..." А как убитую хоронили, тут уж, разумеется, Луша моя день целый на улице продневала, и, конечно, у нее ведь подруги... Кого она послушать может? Меня, что ли? Подруги у нее главное...

– Пустая, значит, ходила? – осведомился Евсей.

– Хотя бы ж и пустая, – должна она о своем муже думать, а не то что о гулящих девках каких, которых ножами убивают. Думка даже у меня такая была, чтобы нам переехать в Симферополь. Сказал ей об этом – она в дыбошки: "У меня тут отец с матерью, подруги, а в Симферополе что..." Дело тут, конечно, было в подругах, и как все ей тут было известно с малых годов, а главное дело – мичмана тут в белых штанах ходят, вот что. Офицеров гарнизонных – тех по случаю войны с простой рядовщиной шинелями сровняли, а флотские, как раньше они щегольством занимались, так и теперь. Война – своим чередом, а белые штаны своим чередом остаются. Понятно, флотский на своем кораблю сидит и в море с него никуда не скочит – ему защитного цвету не полагается носить.

Коротко говоря, у этой гулящей Ампилоговой мичман был, а у меня, дескать, как я – не каретница, а только что печникова жена, пускай хотя бы кондуктор флотский будет, все-таки у него – морская форма, а не то что ополченец какой. Вот как моя Луша распорядилась моей с ней обчей жизнью. По стечению времени она к нему на квартиру ходила, как я на работе бывал, а потом совсем до него перешла жить... И сказать бы, что молодой, – не-ет. Даже, может, и меня на сколько-то лет постарше. Чем же он мог ее ульстить? Сключительно своей формой... А чтобы жалованье его было больше, чем я мог своей работой заработать, то это уж нет. И своим чередом – подруги сбили. Кто ее с кондуктором этим познакомил? Подруги, – это уж я потом разузнал. А где же он служил, на каком судне? Это тоже внимания достойно. Служил он на дредноуте самом сильном, на "Марии". Это уж было такое судно, что целого оно стоило флота. И действительно, посмотреть на нее – огромадина. Так что летом она к нам пришла, летом же Луша с ним и познакомилась. Или же я это тут путаться начал? Каким летом? В пятнадцатом она к нам, "Мария", из Николаева пришла летом, а женился я в апреле шестнадцатого, а с кондуктором Чмелевым познакомилась Луша, так надо быть, в июне. В августе же месяце она к нему перебралась... А просто-чистосердечно сказать – он ей комнату у одной вдовы нанял, она от меня и перевезлась со своими вещичками: граммофон у ней был, корзинка с бельем и, конечно, постель, у меня пара новая была, к свадьбе я шил, и так, другое что, этого ничего не взяла, врать не буду. Фенька – та бы не посмотрела, все бы к себе увезла, а эта нет. Коротко говоря, с работы прихожу – ни граммофона, ни ее корзинки, и постеля наша стоит вся разоренная.

Я к отцу-матери, те в изумлении и говорят: ничего нам не известно... Только на другой день я мог про нее узнать от ее подруги одной... Ну, одним словом, ты сам понять можешь, как подобное дело другому кому рассказывать. Говорится: чужой ворох ворошить – только глаза порошить...

– Все-таки ты до кондуктора этого ходил же или нет?

– Что же, что я ходил... ходить я ходил, слова нет: пришел, она с ним сидит, чай с конфетками пьет (тогда уже сахара мало кому попадалось)... "Здравствуйте, чего скажете?" Я смотрю, у меня дух занимается и в глазах своим чередом темнеет, а он – мужчина здоровый, конечно, мне так даже очень спокойно: "Поговорить пришли? Садитесь чай пить, поговорим". Я на нее во все глаза, а она только в чаю ложечкой мешает, а во рту конфетка-леденец зеленая... Она из себя худощавая была, а коса русая... На меня не смотрит, а на лице краски никакой, стыда нет, точно будто все равно не муж я к ней пришел, а первый попавший, или работы какой спрашивать...

Коротко говоря, посмотрел я на них обоих и говорю: "С тем до свидания". И повернулся. Только нашего разговору и было... Сам посудить можешь: драться я с ним не мог – он бы меня одолел, слова же тут разные – ни к чему... У них между собою сговорено, а мне на них жаловаться кому? Коменданту крепости, что ли?.. Так я только с родителями ее об этом поговорил, им попенял, и пришлось это дело оставить на произвол.

V

– Живу в своем помещении один, работаю помалу, где печку поправить, где побелка, а потом я тебе скажу, ну, ты должен и сам это помнить, немолодой, дела оказались совсем тупые, так что проведовать приходилось и свои деньги в кассе, а цены на весь обиход жизни, тебе должно быть известно, начали сильно расти, так что я насчет своей Луши думать начинаю: "У ней своя практика жизни, как она сызмальства городская, и, значит, что-то она замечать стала и в соображение себе взяла: жалованье кондукторское, оно уж не поменеет, а может, поболеет, что же касается работы печной и прочей, то скоро, может, ей совсем крышка будет..." Строиться никто и думать не хотел, потому, первое дело, что цены на матерьял дорогие без числа, а второе дело, что того матерьялу и доставать уж стало негде: железные дороги его не возили, пароходы тоже, лошадей порядочных, тебе известно, мало уж осталось, даже и люди, какие посправнее – в шинелях серых они ходили, одним словом, что ни день, то я к Луше своей злость утишаю и начинаю об ней сознавать...

– Выходит, одна жена тебя продала, а другую сам задарма отдал? вставил Евсей.

– Как это – задарма?

– А конечно, так... Например, собаку нечем кормить – вот ее кому побогаче задарма и отдают, хотя же она животная и каких-нибудь денег она стоит...

– Этого не ожидал от тебя, чтобы ты жену до собаки приравнял, обиделся Павел, но Евсей хлопнул его по спине легонько.

– Я к примеру говорю, чудак... Это я шутейно ведь... А видаться тебе с ней приходилось потом?

– Видаться? – Павел подумал немного, стоит ли ему продолжать, поглядел на золотеющее поражающее море и сказал вдруг: – Это море человеку дано зачем? Затем, чтобы он по такой воде плавал и рыбу в ней ловил, а не то чтобы в ней он другого человека топил. Этого ни в каких законах быть не может... А матросов возьми – их изо всех новобранцев выбирают первыми, это отборный народ. Конечно, им и служба трудная на судах, так что труднее этой службы и быть не может... И чтобы такие люди в понятие себе не взяли, что война эта – та же погибель людская напрасная, как все одно холера?! Не-ет, они, брат, раньше всех это себе в голову взяли... Я, например, сына своего воспитал, а его у меня чужие люди берут на котлеты. Каким это манером? Об этом мне ничего не объясняют, ради чего и зачем, а давай и разговоры свои вольные оставь: потому берется он по царскому указу... А я же того царя Николая видал в Севастополе – ополченцев он смотрел. Так у него и слова до солдат-ополченцев не было, каких он на погибель собрал. Они должны стоять, глаза на него делать, а он обязан был только мимо них с генералами пройтись, а фуражка на нем ополченская была с крестом медным, так на ней вот это место, на донышке, пятно масляное, ладонью не покроешь. Ей-богу, все видели, не я один. И росточку он мелкого был, а, поди ж ты, какой страной владел огромадной. И все только писал: "Быть по сему". А подумал бы об народе простом, за что же он терпеть должен. Эх! Конечно, начали матросы между собой разговоры – всем в Севастополе было известно. Что в чайную какую тогда зайди, что так, на работе, народ уже стесняться тогда перестал, и даже, я помню, офицерству того почету не показывали, как прежде. И в магазинах приходилось слышать, приказчики с ними стали обращаться куда грубее... Потому что все видят – война идет своим чередом, а наши офицеры, видно, спротив немецких оказались молоды-неучены, и простой солдат погибает, как барашка, через кого? Через своих же офицеров-генералов. Кому эта война нужна, – народу же она без надобности. Меня тоже тогда как другие кто спрашивают, я всем отвечаю чистосердечно: "Должны, говорю, замириться и войне конец делать..."

И вот раз как-то, в ноябре в шестнадцатом годе, встал это я утром, хоть не на работу, а так – искать работу надо: волка ноги кормят, – и вот вдруг даже будто дом весь наш пошатнулся, и стекла будто вылетают – звякают. Я и подумал: значит, опять нападенье.

Выхожу на двор, а народ вполне ничего не знающий, выскакивает совсюду и один до другого: "Что это обозначает? Нападение?!" Ну, разумеется, все кинулись куда же смотреть? На море, конечно, может, опять "Гебен" осмелел до такой степени, что даже и нашей "Марии" не боится. Иду я поспешно с другими, а тут опять рвануло, и даже стекла падают. Ну, другим говорю, поэтому теперь уж собачки опять на Балаклаву должны податься, а также барыни флотские... Добегаем до того места, откуда всю бухту видать, а там уж людей порядочно и в бинокли смотрят. Что такое? Полыхает, понимаешь, прямо на воде, и дым черный. "Нападение?" – спрашиваем. "Нет, говорят, похоже, что наша "Мария" горит". – "Бой же какой был или отчего так?" – "Неизвестно, говорят, отчего это быть может. Может, на свою мину наскочила, поэтому". А я вспомнил кондуктора Чмелева, да как крикнул не в себе: "Это же матросов сколько должно теперь погибнуть!" А мне отвечает там один: "Не иначе как половина". – "Ка-ак, кричу, половина? Их же там больше тысячи человек". – "Хотя бы, говорит, две, все равно... Какое же им может быть спасение, когда возле их даже и море горит?"


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю