Текст книги "Пушки заговорили (Преображение России - 6)"
Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Жителям Калиша приказано было выставлять с вечера на окна зажженные лампы и не тушить их всю ночь. Несколько десятков расстрелянных валялось на улицах, но трупы их не разрешалось убирать – за это угрожали смертью.
Калиш горел, подожженный немцами с разных сторон. Пьяные солдаты заходили во все дома и грабили жителей.
Началось бегство из города. Бежали куда попало, лишь бы уйти от немцев, которые не только вселялись в дома, но и требовали, чтобы их кормили. Мясников города немецкий комендант обязал доставлять ежедневно в штаб отряда пятьдесят пудов ветчины, обещая им расстрел, если они хоть один день не внесут полностью этой дани.
Кофе, сахар, чай из магазинов вывозили на подводах: это шло на довольствие отряда. Однако и магазины с готовым платьем, обувью, посудой и прочим также ревностно опустошались солдатами, которые убивали при этом тех, кто хотя бы удивлялся вслух, видя это. Убивали и тех, кто пытался тушить пожары. Смерть глядела на каждого из каждой солдатской винтовки.
Десятка два наиболее видных жителей города вместе с избитым Буковинским были отправлены в Германию. Город сгорел. Майор Прейскер был награжден Вильгельмом за то, что он показал в этом пограничном уголке России, что представляет собою "тевтонская ярость".
Прейскер сумел придать разгрому Калиша характер возмездия за выстрел из револьвера в группу немецких солдат. Этот выстрел из окна второго этажа на лучшей улице города был выстрелом одного из лейтенантов его же отряда, но он был необходим, чтобы искать и не найти виновного и в наказание за "вооруженное сопротивление" жителей уничтожить город.
От этого выстрела вышел из строя один немецкий солдат – померанский гренадер, а ведь еще Бисмарк любил повторять, что "весь восточный вопрос не стоит костей одного померанского гренадера". Тут же были далеко не Балканы, не Константинополь, а всего только какой-то Калиш. Надо же было поведать России, надо было поведать всему миру, как высоко ценит своих солдат Германия и ее кайзер.
То же самое, что в Калише, произошло и в другом недалеком от него пограничном городке Ченстохове, и во Влоцлавске, и в Радоме, где действовали другие прейскеры.
Нужно было Вильгельму и его генералам показать России, какого противника она имеет. Нужно было произвести сильнейшее впечатление с первых же шагов, показать, с какой жестокостью будет вестись война; показать и испугать.
Выбор для нападения таких городов, как Калиш, Ченстохов, Радом, был предуказан тем, что в этой части русской Польши пока еще не было русских войск. Иными из руководителей русского генерального штаба отстаивался даже такой взгляд, что левобережье Вислы, как далеко выдавшееся на запад, защищать нельзя, что его лучше всего совершенно очистить в самом начале войны, чтобы избежать окружения войск и их неминуемого разгрома.
Линия крепостей русских проходила по Висле, далеко от границы. Притом крепости эти, основанные еще в семидесятых годах, явно устарели; однако вместо того, чтобы их привести в порядок, осовременить, исподволь проводилось мнение, что они бесполезны, ненужны, что инженерную подготовку обороны здесь надо начать совершенно наново.
Правы или нет были стратеги из генерального штаба, задумав отвести линию обороны против Германии на восток от Вислы, но они года за четыре до войны успели разрушить все, что было сделано раньше, и не успели создать почти ничего взамен. Во всяком случае это было очень выгодно для немцев, укрепивших тем временем Восточную Пруссию так, чтобы сделать ее совершенно недоступной для русских войск.
Между тем русские войска развертывались не для обороны, а для наступления, только развертывались не на Висле, а гораздо глубже в тылу: огромные пространства России, в которых тонула жиденькая сеть ее железных дорог, играли на руку немцам. А пока собирались русские войска, немцы стремились показать поярче, с каким противником им приходится иметь дело.
VII
Легко и просто было австрийцам начать бомбардировку Белграда, лежащего при впадении Савы в Дунай: и Дунай и Сава были пограничные реки, а дальнобойные австрийские батареи задолго до убийства в Сараеве были нацелены на столицу Сербии.
Однако прошел почти целый месяц, пока пехотные австрийские корпуса получили, наконец, приказ вторгнуться в Сербию: не до Сербии было, когда, по берлинскому плану войны, надобно было выдвинуть значительно большую часть своих сил против России, причем с лихорадочной быстротою.
Сначала наступление из Галиции в глубь России, потом уже расправа с Сербией, которая может и несколько запоздать: пусть трепещет жертва, обреченная на неминуемый разгром.
Только 12 августа вступили австрийцы в Сербию, истощенную продолжительной войной на Балканах. Зная о том, что бомбардировка Белграда почти наполовину уничтожила этот большой город и что сербы решили уже его не защищать, австрийские офицеры шли как на военную прогулку, заранее, впрочем, ругая заведомо отвратительные дороги "свинопасов сербов".
Гористая страна Сербия действительно не могла похвастать дорогами, но на этом бездорожье ее генеральный штаб строил будущие успехи защиты: еж мал, но колюч и "на что щука востра, а не съест ерша с хвоста".
Как бы ни была истощена небольшая Сербия той войной на Балканах, которую вела перед нападением австрийцев, она все же вышла из нее победоносной, расширилась: кроме Старой Сербии, в ней появилась Новая; она приобрела опыт войны, какого пока еще не было у ее новых врагов; сознание, что если она не отразит нападение, то погибнет, удваивало ее силы, а помощь, обещанная Россией, утраивала их.
Внутри страны, в городе Крагуеваце, находился арсенал сербов, и, разумеется, сюда должны были ринуться австрийские силы по долине реки Моравы, захватив предварительно Белград. Этот замысел можно было угадать еще задолго до войны по тому важному признаку, что австрийские железные дороги совершенно излишне для мирных целей сгущались к северу от Белграда. Теперь настало для них время работать на новую мощность.
Если Берлин пропускал со своих вокзалов по полторы тысячи поездов в сутки, то безостановочно поезд за поездом гнала на Сербию и Вена.
Пусть большая часть огромной австрийской армии направлялась против России – те корпуса, какие предназначались для захвата Сербии, считались вполне достаточными для "ничтожного противника".
Как в Бельгии во главе войск стал король Альберт, так и в Сербии верховным главнокомандующим сделался принц-регент Александр, а воевода Путник, едва не задержанный в Вене после объявления ультиматума, остался начальником штаба вооруженных сил, разделенных на четыре небольшие армии.
Суметь защитить себя, пока европейская война решится на других, гораздо более значительных фронтах, – такие цели ставила себе Сербия, а когда австрийские полчища вторглись в страну с севера по фронту в полтораста с лишком километров, сербы расположили свои войска на горном хребте естественной крепости над долиной реки Ядара.
В половине августа начались яростные атаки австрийцев; однако на третий день они сменились уже контратаками сербов, а 24 августа враги были выброшены из пределов Сербии, потеряв 50 тысяч пленными и много артиллерии, винтовок, боеприпасов.
То, что предполагалось само собою, то, из-за чего как будто началась мировая война, совершенно не удалось: "цареубийцы" наказаны не были, но, разумеется, только потому, что дело было совсем не в них и не в "цареубийстве".
ГЛАВА ВТОРАЯ
СЕСТРЫ
I
Две студентки Бестужевских высших женских курсов в Петербурге: одна второкурсница, другая – только что зачисленная на первый, – сестры Невредимовы, Надя и Нюра, устроившись в комнате своего старшего брата Николая, инженера-технолога, взятого в армию в чине прапорщика запаса, находились в высоком подъеме чувств.
Для младшей из них, Нюры, это огромное событие – война – расцветилось еще и тем, что она впервые попала в великолепную столицу России из чистенького и весьма уютного, но простенького Симферополя.
Там все улицы и даже все постройки на улицах и все деревья в садах были ей известны с детства, а здесь все было необычайно, исключительно по красоте, ошеломляюще, особенно в белые, хотя и убывающие уже теперь, ночи, когда хоть и нужно было идти спать, но никак невозможно было поверить, что продолжающийся день почему-то считался ночью, и нельзя было заставить себя уйти с улицы домой.
Но между тем именно здесь, в этом сказочном городе, как будто на каждом доме сияла яркая надпись: "Война!" – и большую половину густых уличных толп составляли военные всех рангов, от рядовых солдат до престарелых генералов, старавшихся держаться ровно, шагать бодро и глядеть браво.
Надя Невредимова, бывшая всего на год старше сестры, только что окончившей гимназию, не только не старалась ввести жизнь Нюры в какие-нибудь определенные рамки, но и сама не видела никаких таких рамок.
Для нее еще сложнее, чем для сестры, развернулась вдруг жизнь: с нее известный художник Сыромолотов, живший в Симферополе, сделал этюд для своей картины "Демонстрация". То, что она, с красным флагом в руках, будет на этой картине идти впереди большой толпы, несмотря на наряд полиции и войск, переполняло ее гордостью, ей еще незнакомой, и этого нового чувства не могла заслонить даже начавшаяся война.
Она не в состоянии была ни одного часа оставаться одна, что-нибудь читать про себя, над чем-нибудь думать в тиши... Ей нужна была улица, как воздух, необходимы были люди, люди, потоки, реки людей... Это было состояние войны вдали от войны. И даже больше того – совершенно бессознательно, но упрямо она старалась разглядеть в толпе не кого-либо другого, а только тех, кто предназначен вести в бой полки: генералов, полковников, – не ниже чином. Молодые офицеры совсем не привлекали ее внимания.
– Ты знаешь, Нюра, о ком я думаю? – сказала она как-то на ходу сестре: – О Жанне д'Арк... Во всей истории, какую мы с тобой учили в гимназии, она была для меня самой непостижимой!
Часа через два она уже забыла, что говорила это Нюре, и повторила свой вопрос и свой ответ, но в этот раз добавила еще несколько слов и о Софье Перовской.
От беготни в толпе из-под шляпок у них выбились тяжелые, небрежно подколотые русые косы, более светлые у Нюры. Они по нескольку раз во дню останавливались у киосков пить воду или заходили в кондитерские есть мороженое и сладкие плюшки. Об обедах они забывали.
Надя водила сестру в Эрмитаж, в музей Александра III, по-хозяйски внушая ей почтение к картинам старых и новых мастеров, и Нюра была ей податлива в этом: ей самой хотелось только одного – восхищаться, притом как можно дольше сохранить в себе восхищение.
Она останавливалась, впрочем, и перед пышными витринами всевозможных ателье, но в этом не препятствовала ей Надя: она не была пуританкой красивые платья, костюмы, выставленные за огромными толстыми стеклами, привлекали и ее.
Надя не раз говорила в таких случаях торжествующим тоном: "Вот видишь?" – и это значило (сестра ее понимала): "Видишь, какая у нас красота везде и во всем: и в картинных галереях, и в театрах, и на улицах, и на площадях, и в витринах магазинов мод – какое богатство, какое многолюдье, какая сила, и вот глупые немцы начали с нами войну, надеясь нас победить! Ну не абсурд ли это?"
И Нюра отзывалась Наде односложно: "Вижу!" – что означало: "Победить нас? Ну, конечно, полнейший абсурд!"
Однако если нас нельзя победить, то есть победим немцев мы, то как же тогда революция? Возможны ли будут тогда демонстрации вообще и та, в частности, "Демонстрация", в которой во главе многочисленной толпы идет должна идти – она, Надя Невредимова, с красным флагом?
Бегучие мысли Нади ни за что не хотели отказаться от победы, но в то же время пусть сказал бы ей кто-нибудь, что при этом условии революция в России немыслима!.. Даже и Нюре, которая была так без остатка вся поглощена Петербургом и войной, что не противоречила сестре, Надя не раз принималась объяснять, что это решительно не воспрепятствует революции – победа... Что от победы именно и оттолкнется всенародный революционный порыв... Что победа даст прежде всего основу всем и надежду к тому, чтобы себя уважать, а кто себя уважает, тот заставит и других отнестись к себе с уважением... Так думалось Наде.
– Ты пойми, – горячо говорила она Нюре. – Вот идет к Зимнему дворцу, вот к этому самому дворцу, перед каким ты стоишь, идет, как это было в девятьсот пятом году, девятого января, победивший народ, притом на другой же день после победы, – кто посмеет в него стрелять?.. Стрелять? А разве он сам не научился стрелять на фронте?.. Без оружия он будет? А почему же именно без оружия? Разве в девятьсот пятом году осенью в Москве, в декабре народ не стрелял? Отлично стрелял! И это потому, что тогда только что окончилась война, среди народа много было солдат... Было бы из чего стрелять, а разве нельзя после войны достать оружие? Сколько угодно, я думаю!.. Конечно, полиция будет требовать, чтобы все сдавали оружие, а его все равно очень многие будут прятать... По-ду-маешь, приказывать будет мне какая-нибудь полицейская крыса, когда у меня, например, два Георгия на груди! Скажут такие: "Кто из вас кровь проливал – ты, фараон, или я?.." Ого! Тогда с ними будут разговаривать совсем иначе... Тогда чувство собственного достоинства у каждого будет – даже у тех, кто не воевал, тоже... Это тебе, скажут, фараон ты этакий, не девятьсот пятый год, а девятьсот... пятнадцатый!
Перед тем, как сказать "пятнадцатый", Надя несколько запнулась, но это слово прозвучало у нее твердо: несколько раз уже и от самых разнородных людей пришлось ей слышать здесь, в Петербурге, что война протянется не больше чем полгода, а было только начало августа по старому стилю, война еще не успела развернуться как следует, но, разумеется, когда развернется, то уж пойдет полным ходом, сражение за сражением, пока со стороны немцев не покажется автомобиль с белым флагом, а в нем парламентеры, офицеры генерального германского штаба... – так это представлялось Наде.
Адмиралтейство с его знаменитой "иглой", воспетой Пушкиным, "Медный всадник" на каменной глыбе и особенно Зимний дворец часто привлекали внимание сестер, тем более что жили они не так далеко отсюда.
Надя не забывала, что на картине художника Сыромолотова будет симферопольская, а не петербургская улица, однако представляла она себя впереди толпы почему-то не в родном городе, а здесь, потому что в воображении ее вставала не какая-то вообще демонстрация, а именно та, всем известная и памятная, 9 января, направлявшаяся к Зимнему дворцу... Демонстрации в других городах – будь это Симферополь или Орел, Житомир или Рязань, – к чему же они могли бы привести? Только к столкновению с каким-то приставом, красноносым захолустным пьяницей, взяточником и покровителем воров. То ли дело демонстрация здесь, в столице! Здесь не пристава, а министры, не губернатор, а царь... Вот в такой демонстрации получить честь идти впереди с красным флагом!.. Для этого момента стоит жить!
Но, лихорадочно думая именно так, Надя пристально, как мог бы только сам Сыромолотов, наблюдала на улицах все, что только, по ее мнению, могло бы войти в ту "Демонстрацию". Как-то независимо от царившего в столице военного колорита она жила картиной, затеявшейся в очень далеком Симферополе, и потому останавливалась то перед верховыми лошадьми (ведь их должно было быть полдюжины на картине), то перед полицейскими, дежурившими на подступах к Зимнему дворцу, щегольски одетыми, во всеоружии и в белых перчатках; то перед тем или иным, случайно встретившимся лицом в толпе, которое ей хотелось бы видеть на картине...
Один пристав даже прикрикнул на нее, когда она вздумала, остановившись, его разглядывать в упор: должно быть, он принял ее любопытство за что-то совершенно другое.
II
Зимний дворец... Нельзя сказать, чтобы очень красивое, но во всяком случае огромное здание, сложной архитектуры, несокрушимо прочное на вид. А чугунная ограда этого дворца безусловно красива, – так казалось и Наде, и Нюре, когда они проходили около дворца. Даже бесконечное повторение одного и того же узора между каменными столбами ограды каждой из них представлялось необходимым для того, чтобы усиливать и усиливать впечатление.
В столице огромнейшей страны, в городе, в котором так много величественных, прекрасных, вековечно-прочных зданий, стоит царский дворец. Разумеется, он должен быть самым величественным, прекрасным и прочным из всех зданий столицы, – таковы были требования к нему со стороны двух юных провинциалок, и одна другую пыталась убедить, что это так именно и есть, хотя все же, чтобы проверить это, надо бы было побывать еще и внутри дворца и пройтись по всем его залам.
Наде и Нюре, конечно, нечего было и думать о подобном осмотре дворца, но однажды издали они увидели, как у входа во дворец толпилось много людей, одетых в штатское платье, и их пропускала внутрь дворцовая полиция, проверявшая их документы.
Это было 26 июля по русскому стилю, когда Австро-Венгрия спохватилась, что не удосужилась еще объявить войну России, и император Франц-Иосиф выпустил манифест о войне, а Николай II ответил на этот манифест своим манифестом, который он решил объявить прежде всего лишь избранным им членам Государственного совета и Государственной думы.
Война уже шла на границах Австро-Венгрии и России без манифеста так же, как если бы и с манифестом – манифест о войне мог даже и не объявляться представителям высших государственных учреждений в присутствии самого царя и в царском дворце, но признано было необходимым подчеркнуть таким приемом, что начавшаяся война является серьезнейшим общегосударственным делом.
На языке безукоризненно официальном то, что должно было произойти в этот день в Зимнем дворце и для чего должен был прибыть сюда царь из своего загородного дворца, называлось "единением царя с избранниками народа". Для этого единения предназначен был не самый большой зал – в тысячу сто квадратных метров, а другой, значительно меньший, так как приглашенных было не очень много. Обстоятельства же на фронтах складывались так, что уже теперь, на восьмой день войны с Германией и на первый – открытой войны с Австрией, заставляли задуматься.
Когда канцлер Германии Бетман-Гольвег в последнем своем разговоре с английским послом Гошеном сказал раздраженно:
– Зачем все время толкуете вы мне о договоре Бельгии с Англией? Ведь этот договор всего-навсего только клочок бумаги?
Гошен ответил спокойно:
– Пусть по-вашему это будет только клочок бумаги, но на этом клочке имеется подпись: Англия.
Связанное договором с Францией, царское правительство напрягало теперь усилия, чтобы выполнить его и не позже как на пятнадцатый день войны двинуть свои войска в Восточную Пруссию, чтобы отвлечь на себя часть немецких войск, двигавшихся к Парижу.
Время не ждало, дни были на счету. Войска Виленского и Варшавского военных округов не успели еще отмобилизоваться как следует и едва ли могли успеть это сделать за оставшуюся неделю до предусмотренного договором вторжения в Пруссию, – что было известно царю, но ведь на договоре с Францией, на "клочке бумаги", стояла подпись: Россия.
Царский манифест о войне с Австро-Венгрией указывал членам Государственного совета и Думы на то, что отныне усилия русских войск неминуемо будут двоиться, так как австрийцы, несомненно под давлением из Берлина, проявят большую активность, чтобы в свою очередь отвлечь внимание русской ставки от Пруссии.
Об этом, конечно, не говорилось в манифесте, это нужно было читать между строк. Манифест был составлен по тому образцу, который вошел в обиход русской политической жизни еще во времена Александра I, и кончался он всем уже известными по другим подобным манифестам словами: "И да поднимется вся Россия на ратный подвиг с железом в руке, с крестом в сердце!"
Манифест этот читал, конечно, не царь; новизна была в том, что царь выступил с речью. Его речь состояла, впрочем, тоже из общих мест, почему он нисколько и не казался растроганным, когда произносил ее ровным, несколько напряженным голосом, чтобы слышно было даже и старичкам в раззолоченных мундирах и с бесконечным количеством орденов и бриллиантовых звезд.
И старички из Государственного совета, приложив ладони к заросшим ушам, отмечали каждый про себя, что речь царя коснулась между прочим и славян.
– Мы не только защищаем свои честь и достоинство в пределах земли своей, – говорил царь, – но боремся за единокровных и единоверных братьев славян, и в нынешнюю минуту я с радостью вижу, что объединение славян происходит также крепко и неразрывно со всей Россией...
"Объединение славян с Россией" – в этом ничего нового не было ни для кого в дворцовом зале: "за славян" велись войны еще при Николае I, "за славян" велась тяжелая война при Александре II, и теперь, раз из царских уст раздался призыв к борьбе "за славян", то войну должен приветствовать русский народ и все трудности такой войны переносить бодро.
Ни малейшего волнения в голосе царственного оратора не замечали и члены Государственной думы, – ни в голосе, ни в мелких, незначительных чертах его лица. Поставивший и свою империю и свою династию под роковой для них удар, царь имел спокойный вид вполне усвоившего царственное величие человека даже и тогда, когда заканчивал свою небольшую речь словами:
– Уверен, что вы все, каждый на своем месте, поможете мне перенести ниспосланное мне испытание, и что все, начиная с меня, исполнят свой долг до конца. Велик бог земли русской!
Разумеется, если кузен и друг его Вильгельм II очень часто в своих речах обращался к "старому германскому богу", то ему, русскому императору, что же и оставалось еще, как не вспомнить в такой важный момент "русского бога"!
На этом "единении царя с народом" в Зимнем дворце присутствовал вместе с другими министрами и министр иностранных дел, зять Столыпина, Сазонов.
Так как через него шли переговоры (после убийства в Сараеве) с Австрией и Германией, то на него и возложено было ознакомить всех членов Государственной думы с ходом этих переговоров, что он и сделал в тот же день, только в другом уже месте – в Таврическом дворце, на заседании Думы.
Подробно рассказав о том, как шли переговоры, и показав воочию, как не могли они привести ни к чему иному, кроме объявления войны сначала Германией, потом, вот теперь, Австрией, вызвав последовательно Думу на овации в честь представителей Бельгии, Франции и Англии, Сазонов, не в пример своему государю, завершил свою речь большой тревогой за судьбу России.
– Со смиренным упованием на помощь божию, – высоко поднял он свой теноровый голос, – с непоколебимой верой в Россию, с горячим доверием к вам, народным избранникам, обращается правительство, убежденное, что в вашем лице отражается образ нашей великой родины, над которой...
Тут голос его изменил ему; переговоры, длившиеся целый месяц, сделали его очень нервным, отдохнуть после них не удалось – началась война; воспоминание о них, притом публичное, ответственное в каждом слове, его развинтило, и он закончил придушенно:
– Над которой да не посмеются враги наши!..
И сошел с трибуны с лицом мокрым от слез.
III
Никогда до войны не читавшие газет, Надя и Нюра Невредимовы теперь неизменно каждый день покупали у мальчишек газетчиков то ту, то другую и узнавали в них, что повсеместно открывались курсы сестер милосердия и не могли вместить желающих попасть в них и что заранее открывались лазареты на огромное число раненых.
– Запишемся, Надя, и мы, а? – несколько раз обращалась к сестре Нюра, но Надя, борясь в себе самой с желанием сделать то же самое, что делают все, неизменно все же отвечала:
– Пока подождем.
– А чего же нам ждать? – не понимала Нюра.
– Как это чего? А где Ксения? Может быть, ее уже убили немцы! объясняла ей Надя. И хотя из такого объяснения трудно было что-нибудь понять, но Нюра все-таки переставала после этого докучать Наде.
Ксения, старшая их сестра, учительница, уехала на каникулах за границу с экскурсией учителей и не возвращалась, о ней давно уже не было известий, а газеты были полны описаниями преследований, которым подвергались русские экскурсанты и больные на германских и австрийских курортах. Жену профессора Туган-Барановского, тяжело больную, выбросили в Австрии из лечебницы на улицу, и она умерла...
А между тем в России, в Петербурге, когда градоначальство захотело конфисковать под лазарет огромную, на шестьсот номеров, гостиницу "Астория", принадлежавшую компании немецких капиталистов, управляющий "Асторией" немец Отто Мейер заявил, что гостиница эта уже успела переменить владельцев, и теперь хозяевами ее являются французы.
Весьма бурно негодовали сестры, когда читали об этом в газетах.
Так как чехи, жившие в России, стали поспешно принимать русское подданство, то и многие немцы начали выдавать себя за чехов, и полиции пришлось назначить экзамен по чешскому языку для тех, кто не желал быть высланным на Урал.
Чешский комитет опубликовал в газетах такое воззвание:
"Чехи! Неудержимо надвигающиеся на Европу события свидетельствуют о том, что все идет к решительному столкновению двух рас – славянской и немецкой. Чехи, которые клали в XV и XVII веках свое существование за победу славянства, положат существование свое на алтарь отечества. Чехи останутся верными голосу своей крови!"
В своем комитете, впрочем, чехи занимались скромным сбором денег для будущих раненых и открыли мастерскую, в которой шилось для них белье. "Существование" же свое зарубежные чехи поневоле клали "на алтарь отечества", которое входило в состав Австро-Венгерской империи.
Однажды попалось сестрам в газете, что известный фабрикант Савва Морозов пожертвовал на союзы земств и городов и на нужды Красного Креста полмиллиона рублей и что то же самое сделал другой богач – Зубалов.
По этому поводу Нюра торжественно сказала:
– Ого! Вот молодцы!
А Надя процедила:
– Поскупились... Могли бы и по целому миллиону!
– Тебе все мало! – укоризненно заметила на это Нюра.
– А сколько они на войне наживут? – запальчиво отозвалась Надя. Гораздо побольше, чем миллион!
– Неужели? – удивилась Нюра и добавила: – Если бы мне дали миллион, я бы даже и не знала, куда мне его девать.
– Ты не знаешь, да и я не знаю, а вот Зубаловы знают... На то и война такая началась, чтобы люди эти умели миллионы считать и знали бы, куда их девать... Война арифметике всех научит.
– Рас-суж-да-ешь ты! – протянула Нюра.
– Рассуждай ты, а я послушаю, – сказала Надя.
Заседание Государственной думы 26 июля все газеты называли историческим не потому только, что на нем выступал Сазонов со своим докладом о переговорах перед войной...
Депутатам хотелось узнать, что думают о начавшейся войне латыши, эстонцы, литовцы, поляки, которые прежде всего пришлись бы под удар немцев, если бы этот удар был направлен из Восточной Пруссии в сторону Петербурга.
Никто не сомневался, конечно, в том, что никто не позволит себе сказать хоть одно слово против России, но очень чутко вслушивались все не только в слова, в оттенки слов и даже в паузы между словами: искренне или не совсем говорит тот или иной из ораторов? От души и сердца, или только отбывает скучную повинность?
И депутат, выступивший от литовцев, сказал:
– В этот исторический момент я должен заявить от имени литовцев без различия партий, что судьбы нашего народа всегда были связаны с судьбою славянства. Литовский народ, на земле которого раздались первые выстрелы, идет на эту войну как на священную. Он забывает все обиды, надеясь увидеть Россию после этой войны великой и счастливой, твердо уверенный, что разорванные надвое литовцы будут вновь соединены под одним русским знаменем.
Декларация эта была коротка, конечно, но она не допускала двух толкований – она была выразительна и ясна, – и зал Таврического дворца ответил на нее громом аплодисментов.
От имени латышей и эстонцев говорил депутат латыш:
– Господа члены Думы! Один из первых выстрелов неприятеля прогремел в том крае, представителем которого являюсь я. Это было в Либаве. Но повелитель Германии глубоко ошибся, если полагал, что этот выстрел найдет отзвук в местном населении в смысле каких-нибудь враждебных выступлений против России. Наоборот, население Прибалтийского края, где подавляющее большинство эстонцев и латышей, в ответ на раздавшиеся выстрелы громко прокричало: "Да здравствует Россия!" И так это будет и дальше при самых тяжелых испытаниях. Среди латышей нет ни одного человека, который бы не сознавал, что осуществление всего, чего латыши должны достигнуть, возможно лишь тогда, когда Прибалтийский край и в будущем будет составлять нераздельную часть великой России... В море крови, в котором захотел купаться восседающий в Германии тиран Европы, вольют, может быть, и латыши и эстонцы свою последнюю каплю, но для того только, чтобы постоянно угрожающий миру человек утонул, наконец, в этом море... Для нас, латышей и эстонцев, в нынешний момент превыше всего одна цель – отбить натиск общего врага, и я заявляю, что мы пойдем в святой борьбе до конца с русским народом. Не только наши сыновья, братья и отцы будут сражаться в рядах армии, но в каждой хижине, на каждом шагу неприятель найдет у нас дома своего злейшего врага, которому он сможет отрубить голову.
Не бурные аплодисменты, а подлинные овации думского зала были ответом на эту горячую речь.
Однако не он, не депутат литовец, а представитель польского коло привлек к себе внимание не только членов Думы, но и министров.
– В этот исторический момент, – начал депутат поляк, – когда славянство и германский мир, руководимый вековым врагом нашим – Пруссией, приходят к роковому столкновению, положение польского народа, лишенного самостоятельности и своей свободной воли, является трагическим. Трагизм этот усугубляется не только тем, что разорванный на три части польский народ увидит сынов своих в разных странах, друг другу враждебных. Но, разделенные территориально, мы чувствами своими и симпатиями со славянами и должны составлять единое.
Аплодисменты не только депутатов, но и министров прервали оратора. Немного выждав, он продолжал:
– Это нам подсказывает не только то правое дело, за которое вступилась Россия, но и политический разум. Мировое значение переживаемого момента отодвигает на второй план все внутренние счеты. Дай бог, чтобы славянством под главенством России был дан тевтонам такой же отпор, как пять столетий тому назад им был дан Польшей и Литвой под Грюнвальдом. Пусть пролитая наша кровь и ужасы братоубийственной войны приведут к объединению разорванного на три части польского народа!