Текст книги "Весна в Крыму (Преображение России - 15)"
Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
Наталья Львовна поняла, что рядом с нею человек, действительно увлеченный далекою стариною, и сказала:
– В Судаке, мне говорили, уцелела генуэзская крепость, – сама я там не была и не видела.
Этого напоминания о крепости генуэзцев в Судаке было достаточно, чтобы воодушевить его.
– Это – замечательный памятник, замечательный. И я там уже был и сделал снимки... Я в первую голову именно туда и поехал из Феодосии. А в Керчи я осмотрел церковь седьмого века во имя Иоанна Богослова... Седьмого века, вы представляете? Маленькая, низенькая, – вроде часовни. Снимки этой церкви я сделал, у меня есть. Совсем маленькая! На сколько же человек? Ну не больше, как на двадцать, не больше! В Херсонесе тоже откопал одну такую церковь, то есть пол, конечно, из каменных плит... Удивительно маленькая тоже! Как же это прикажете понимать? Христиан ли тогда было так мало, или это были частные церкви, домашние, так сказать, богатых людей? А? Вы как думаете?
– Совершенно никак, – правдиво сказала Наталья Львовна.
– Второе предположение, конечно, вероятнее, – как бы не заметив тона собеседницы, продолжал знаток старины.
Наталье Львовне представился Алексей Иваныч Дивеев, архитектор, и она сказала:
– Вас, стало быть, интересует старинная архитектура?
– Вообще искусство, а в частности, разумеется, архитектура, как более долговечное искусство... Я – искусствовед... Пишу книгу об искусстве Крыма... А родом я москвич, Жемарин – моя фамилия, имя-отчество – Николай Андреич...
И, назвав себя, он посмотрел так испытующе на Наталью Львовну, что той пришлось отозваться:
– Не встречала, простите, вас в журналах. Впрочем, я ведь мало читаю, редко когда... Я – домовладелица здешняя... и только... И больше нет у меня никаких достоинств. Когда-то была у меня подруга по гимназии... Встретились мы с нею потом через несколько лет, спрашиваю ее, чем занимается, а она мне вдруг: "Китайской живописью шестнадцатого века!.." Я, конечно, чуть в обморок не упала: явно, – с ума сошла!
– Китайской живописью шестнадцатого века? – повторил Жемарин. – Это идея... Но позвольте: какие же художники были в Китае в шестнадцатом веке?
– Ну уж не знаю я таких тонкостей, – это вам знать, а совсем не мне.
И, найдя, что и так очень долго говорила о том, что ее совсем не занимало, Наталья Львовна поднялась, сослалась на то, что у нее дело по хозяйству, и простилась с искусствоведом так, видимо, неожиданно для него, что он не решился провожать ее: постоял около скамейки, посмотрел ей вслед и, когда она свернула с набережной в переулок, медленно пошел в направлении, взятом им раньше.
Наталья Львовна пришла к себе домой возмущенная этим Жемариным, мысли которого витают где-то около церквей седьмого века и колонн, вытесанных из цельных камней, может быть, две тысячи лет тому назад, где-нибудь в Синопе. Она даже и Пелагее, подававшей на стол к обеду, сказала с сердцем:
– Какие еще люди есть, прямо удивительно! Идет война, убивают стольких людей, все уничтожают, понимаете? – все дочиста, а они, Жемарины какие-то, приезжие из Москвы, скорбят о чем же, скажи пожалуйста? О том, что у нас в городе не генуэзцы какие-то!
– Шпиены, значит? – догадливо заметила Пелагея.
– Не шпионы, а сумасшедшие! Не иначе, как в сумасшедшем доме в Москве сидел, а по случаю войны выпустили.
– Значит, из богатых: откупился, вот и выпустили, – догадалась Пелагея, гремя тарелками.
Не было никакой надобности, по мнению Натальи Львовны, так греметь тарелками, но Пелагея, видимо, считала это совершенно необходимым, и тарелки у нее всегда гремели.
Разговор об искусствоведе из Москвы на этом и кончился, но на другой же день и тоже на набережной он встретился Наталье Львовне снова и, держа на отлет шляпу в левой руке, сказал восторженно:
– А в Петрограде – читали? – что-то вроде беспорядков!
Наталья Львовна не успела еще узнать об этом, и он продолжал:
– Усмирят, конечно, в этом не может быть сомнения, – там большой гарнизон и полки гвардейские... Но все-таки, – как вам это понравится?
– Что же собственно там происходит?
– Рабочие бросили работу и вышли на улицу... Точнее, на улицы, так как рабочих много в Петрограде...
– Забастовка?
– Да, разумеется, а как же еще можно это понять? Только ведь заводы казенные, военные, – забастовка во время войны... Это как называется?
У Жемарина был даже несколько испуганный вид, и, чтобы успокоить самого себя, он добавил:
– Усмирят, конечно, однако чего будет стоит даже час такой забастовки в военное время, а не то чтобы целый день: ведь снаряды фронту нужны как хлеб, а их, значит, вовремя не доставят, – вот чем это угрожает. У нас забастовка рабочих, а этим воспользуется противник и нападет. Наконец, это плохо подействует и на солдат на фронте, а?
– Что же все-таки за беспорядки?
– Будто в продуктовых магазинах и в булочных бьют витрины, грабят и тут же едят...
– Значит, голод выгнал их на улицы?
– Это заранее обдуманный был, конечно, шаг, поверьте! – И Жемарин приложил руку к сердцу. – Голода, конечно, нет, а только приказано им было кричать: "Хлеба! Хлеба!" – вот и кричали.
– Кто мог им приказать это? – удивилась Наталья Львовна.
– Да ведь план беспорядков разрабатывался опытными в этом деле людьми. По-нашему с вами "беспорядки", а по-ихнему – "старый порядок".
– По "нашему с вами", вы говорите? – вдруг спросила Наталья Львовна. Нет, я думаю, что если люди громят булочные и тут же едят булки, то это значит, что они голодны, сытые не станут есть лишнего для их желудков! Кроме того, я вчера читала в газетах, что там на иных заводах нет каменного угля, а как же можно работать на заводе, если нет каменного угля? А уголь там откуда, не знаете?
– Из Донецкого бассейна, конечно.
– Вот видите! Оттуда его надо привезти в Петроград по железным дорогам, а для паровозов тоже надобен уголь!
– А как же иначе! – согласился он.
– А те, кому уголь приходится добывать, убиваются на фронте. Спрашивается: откуда же возьмется уголь?
– Введено военное положение, – сказал Жемарин вместо ответа.
– Может быть, кричали и чтобы переговоры о мире начать? – спросила Наталья Львовна.
– Ну уж, это ведь дело правительства, а не...
– А не тех, кого убивают? Так вы хотите сказать? У меня отец убит на войне. И мать моя умерла недавно!.. А муж, может быть, тоже убит, только до меня это пока еще не дошло, так как не офицер он, а то, что называется "нижний чин"!
Все это Наталья Львовна выговорила без передышки и пошла, едва кивнув головой Жемарину. Она пошла к газетному киоску и, не отходя от него, пробежала две столичные газеты и розовый листок телеграмм.
– Усмирят или нет? – спросила она газетчика, и тот поглядел на нее исподлобья, погладил лохматые рыжие с проседью усы и ответил с большой серьезностью:
– Их как мурашей там!
– Кого "их"? – не поняла Наталья Львовна.
– Рабочего сословия – вот кого!.. Как мурашей, говорю! А нешто мурашей всех передавишь?
– Так что, вы думаете, победят рабочие?
Газетчик присмотрелся к ней, хотя почти каждый день ее видел, и ответил многозначительно:
– Всего можно сказать по настоящему времени.
И Наталья Львовна отошла от него почему-то радостно встревоженная.
– Ну, в Петрограде что-то такое затеялось! – обратилась она к Пелагее прямо с прихода.
– Заверюха, что ль? – насторожилась Пелагея.
– Какая "заварюха"?
– А вот какая в японскую войну была?
– Заварюха так заварюха... Однако там войска много... Посмотрим, как дальше пойдет эта заварюха. Завтра не прозевай, телеграмму купи. Или лучше я сама пойду: я сказала газетчику, чтобы для меня одну спрятал, никому другому не продавал. Авось не забудет.
В газетах, которые купила и принесла домой Наталья Львовна, о "заварюхе" ничего не говорилось, но никогда с таким вниманием не читала она газет, стараясь выяснить, что могло привести к "беспорядкам", начавшимся неожиданно. Она чувствовала, что в жизнь ее, как и всех кругом, вошло вдруг что-то очень большое, чего задавить, усмирить, уничтожить нельзя, и с вечера долго не могла заснуть.
И это не война где-то там, в Галиции, или в каких-то Августовских лесах, или в болотах Восточной Пруссии, – это – в своей столице, которую совсем недавно, в силу ярко вспыхнувшего патриотизма, назвали наконец по-русски Петро-град, а то двести лет с лишком называлась она то Санкт-Питербурх, то Санкт-Петербург, то короче – Петербург. Теперь в этом русском уже городе заговорили наконец по-русски: "Хлеба!.. Хлеба!.. Хлеба!.." Во множестве вышли с фабрик женщины, которым нечего есть самим, у которых голодают дети. Как же воевать дальше, если нечего есть даже в столице? И почему об этом не подумали раньше, когда начинали войну, что солдаты не пашут, не сеют, а только едят готовое, и кто же теперь пашет и сеет и убирает хлеб по деревням? Старики, женщины, ребята? Прежде они помогали, но "кормильцами" семей их никто не называл, кормильцы эти теперь там, на фронте, где и ее муж, полковой каптенармус Федор Макухин, хотя и старший унтер-офицер, с тремя басонами на погонах, но все же "нижний чин", которому говорят "ты" все офицеры.
– Ну что? Усмирили? – спросила Наталья Львовна газетчика, когда утром брала из его рук оставленный для нее листок телеграмм.
– Ку-у-д-а! – сказал газетчик сияя и махнул рукой.
– Ну вот!.. То-то... Это хорошо! – вырвалось у Натальи Львовны.
– Чего лучше! – в тон ей отозвался газетчик. Тут он поглядел кругом, понизил голос почти до шепота и добавил: – Прекращение войны может быть из-за этого дела, – вот что!
И потом с каждым днем все веселее становился этот суровый с виду, как школьный сторож, газетчик, а третьего марта он уже по-приятельски подмигнул ей, когда подошла она за телеграммой, и сказал громко:
– Отрекся – заставили! Сняли с престола!
– Ура! – вскрикнула неожиданно для себя самой Наталья Львовна.
– Ура-а! – крикнул и газетчик. Потом он снял левой рукой картуз, а правую протянул ей: – С чем вас и поздравляю!
Весь этот день был праздником для Натальи Львовны, притом таким, какими бывают праздничные дни только в детстве. Удивило ее и то, что так же приподнято чувствовали себя и другие; однако были и недовольные. Об одном таком рассказал ей почтальон Пантелеймон Дрок. Этот красноглазый, но дюжий крепыш, лет под пятьдесят, был вообще разговорчив, когда приносил ей почту, но в этот день, принеся газету и письмо от Федора, он был особенно многословен и громкоголос:
– Вот случай какой со мной вышел на почте, прямо мне даже самому удивительно, до чего это я осмелел! Приходит к нам на почту письмо заказное сдавать советник действительный статский Аверьянов, – хотя в отставке уж теперь считается, ну все равно форму свою носит.
Глядит на стенку, а там портрета царского нема-а! Сняли. Я сам сымал утром, как телеграммы получились. Своими руками сымал, вот! (И протянул Наталье Львовне обе руки.) Как заорет советник этот: "Как смели портрет царский снять! Как смели! В острог вас за это!" А я ему: "Чего орете зря, когда уж он от царского звания отрекся!" А он палку свою поднял да на меня! А я все одно как тот чертик с рожками, какого на иконах малюют, верчусь, за людей прячусь, а сам кричу: "Отрекся! Отрекся! Отрекся!.." Вот до чего осмелел! Ну, тут другие ему тоже со всех сторон: "Раз царя теперь нету, портреты его все теперь на чердак: там их место!" Палку у него отняли, а самого на скамеечку посадили, хоть и царский советник он, и в форме своей ходил, а теперь он куда? Ну, извиняйте и с тем до свиданья, – в разноску идти мне надо!
Письма от Федора приходили с большим опозданием: писано оно было еще 15 февраля, а тогда все солдатские письма читались. Письмо это было в духе прежних его писем, и кончалось оно обычными словами: "Здоров, слава богу, чего и тебе желаю".
Прошло еще с неделю, – все дни один другого необычайнее. Жемарин не встречался Наталье Львовне в эти дни, и она думала, что он совсем уехал из Крыма.
Но вот как-то уже в середине марта, выйдя в сумерки купить хотя бы медовых пряников к чаю (сахару тогда уж не продавали), Наталья Львовна увидела Жемарина в лавке, – он тоже покупал медовые пряники, которые шли здесь нарасхват.
Из лавки они вышли вместе. В лавке горела какая-то коптилка, а на улице было уже темно, и Жемарин сказал:
– Как угодно, Наталья Львовна, но обязан проводить вас до вашего дома.
Так как ей хотелось узнать, где он был эти дни, то она пошла с ним рядом, говоря:
– Вы отсюда куда-то скрылись, и я подумала, что уехали к себе в Москву.
– Не только в Москву, никуда вообще не уезжал, – сказал Жемарин, – но, во-первых, мне нездоровилось, – это во-первых, а во-вторых, я приводил в порядок что писалось урывками, на клочках... Случайно мне удалось тут купить тетрадь в целую десть, – туда я и переписал с клочков и планы раскопки и свои зарисовки... Судакскую крепость, например, я зарисовывал с нескольких точек, – и она того стоит, конечно, это редкостный памятник искусства!.. А делать все это я мог только при дневном свете... У моих хозяев имеется только моргалка, а керосину нет... Говорят, в церкви здесь свечки были еще с месяц назад, а теперь уж и там нет...
– Да, теперь уж негде достать и восковых свечек, – согласилась Наталья Львовна и добавила: – А если даже восковых свечек не достанешь, то кому же будет нужно, что вы пишете о всяких там крепостях генуэзских?
– Сейчас, конечно, кому же нужно, это так... Но как только жизнь войдет в норму...
– Чего вам, пожалуй, придется ждать, – вставила Наталья Львовна.
– Долго ждать?.. Не думаю... нет, я так не думаю. – Тон Жемарина был решителен и даже будто немного насмешлив. – Великий князь Николай Николаевич пришлет согласие занять трон, и все восстановится очень быстро, – вы увидите.
– Позвольте, что вы! Ведь ему же предлагали князь Львов и Родзянко, и он уже отказался, – разве вы не читали в газетах?
– Пус-тя-ки! Отказался сегодня, согласится завтра, – под давлением обстоятельств... Да ведь и союзники наши заинтересованы, чтобы в России была крепкая власть, а не какая-то там республика! Не кто во что горазд, а "мы, милостью божией" и так далее... указом "повелеваем" и тому подобное.
Так странно было слышать это Наталье Львовне, что она простилась было с Жемариным, но тот обиделся.
– Чуть ли не две недели я не видал вас, и вы не хотите позволить мне довести вас до вашего дома? За что же такая немилость?
Идти оставалось уже совсем недалеко, и Наталья Львовна дошла рядом с ним до дома, но тут Жемарин сказал просительно:
– У вас, наверно, есть что-нибудь вроде лампы, Наталья Львовна? Надеюсь, вы разрешите мне посидеть немного около лампы вашей, дадите мне настоящего чаю стакан, а?
Наталья Львовна не успела ничего ему ответить. Она в это время стучала во входную дверь, которую заперла за ней Пелагея. И вот дверь отворилась, но когда вслед за ней в темную прихожую втиснулся и Жемарин, то чьи-то сильные, совсем не женские руки так толкнули его обратно на улицу, что он упал там, хрипло вскрикнув. Вскрикнула и испуганная Наталья Львовна, но тут же щелкнул замок, щелкнула зажигалка, и она увидела перед собою своего мужа, Федора Макухина, которого узнала, хотя он был не в служебной шинели, а в черном штатском пальто.
2
Насколько могла рассмотреть Наталья Львовна при слабом свете желтого колеблющегося язычка зажигалки, неожиданно появившийся в доме за короткое время ее отсутствия был действительно ее муж, хотя одутловатым сделалось его лицо, раздался в стороны нос и вполне фельдфебельскими стали усы.
Однако испуг, охвативший Наталью Львовну, был до того силен, что она только дрожала всем телом, а из ее открытого рта не вылетало ни одного звука. В себя пришла она, когда Макухин, отставив левую руку с зажигалкой, обнял ее правой, сказал: "Ну, теперь здравствуй, Наташа!" – и ткнулся волосатыми губами в ее щеку.
Потом он взял ее под руку и повел в столовую, где горел огарок стеариновой свечки, воткнутый в горлышко бутылки, и стоял начищенный толченым кирпичом самовар.
Только теперь, в столовой, сказала Наталья Львовна тихо, почти шепотом:
– Я сяду... я... не могу стоять...
И она опустилась на стул совершенно бессильно и заплакала вдруг, а появившаяся в это время с тарелками Пелагея тоже вполголоса заговорила:
– Ничего, Федор Петрович, ничего, пусть... Это они со страху так... Это ничего...
Однако Федор спросил ее, и не шепотом, а в полный голос:
– А этот – в шляпе, он часто ходил сюда без меня, а?
– Ка-кой "в шляпе"?.. – удивилась неподдельно Пелагея. – Никто ни в шляпе, ни в картузе, – это вы напрасно, Федор Петрович!
– Ну, стало быть, это черта толкнул я сейчас, – зло сказал Макухин.
– Неуж в самделе толкнул кого? – и хлопнула себя по крутым бедрам Пелагея.
– Не иначе, поэтому, черта, – повторил Макухин, и только после этого подняла на него мокрые негодующие глаза Наталья Львовна и проговорила:
– Как тебе не стыдно так!.. Как тебе не стыдно!
Федор не сразу отозвался на эти первые слова жены, он как бы вздыхал и сказал, глядя в пол перед собою:
– Поэтому черт...
Но тут же обратился к Пелагее:
– Посмотри поди, отвори двери, – упал ведь, я явственно слышал, может, и теперь лежит, – тогда его сюда втащим с тобой, – разглядим как следует, какие черти бывают.
Пелагея тут же пошла в переднюю, но следом за нею, быстро поднявшись со стула, пошла и Наталья Львовна.
Федор тоже поднялся, подождал, пока она выйдет из столовой, и тяжело тронулся с места. Когда он вошел в переднюю, Пелагея, отпершая дверь, говорила Наталье Львовне:
– Похоже, никто не валяется... Может, дальше где?
И вышла на улицу.
Наталья Львовна только чувствовала, что рядом с ней стоит Федор. И с минуту было так, и не навертывалось ни одного слова: острая обида отшвыривала все слова.
Но вот вошла Пелагея, буркнула: "И дальше никто не валяется!" – и закрыла дверь. Только тогда щелкнул зажигалкой Федор, выходя первым из передней в столовую, и сказал угрюмо:
– Раз он черт, этот в шляпе, он валяться не должен, а должен он ускакать на своих козлиных ножках куда подальше.
– Черта этого фамилия Жемарин, – отчетливо отозвалась на это Наталья Львовна. – Он искусствовед, чего ты не понимаешь и чего тебе втолковать нельзя... Он меня провожал сюда из лавки, как это делают порядочные люди, и ты завтра же извинись перед ним за свой дикий поступок.
– Я чтоб? Извиняться? Держи карман! – крикнул Федор. – А как он сюда сам заявится, то увидишь, как я ему морду набью!
– Таким, какой ты теперь, Федор, я тебя не видела, – скорее с удивлением, чем с обидой в голосе, сказала Наталья Львовна. – Ты не таким зверем уезжал отсюда, каким вернулся. Ты очень озверел там, ты знаешь?
– Еще бы не знать, – кивнул головой Федор. – Там нет человека, какой бы не озверел, – на то он и называется фронт. Убивают там людей, или что с ними делают? В лапту что ли играют? Убивают как последнюю сволочь, какой жить зачем?.. Незачем! Вот!..
– А почему ты в пальто, а не в шинели? – вдруг спросила Наталья Львовна.
Федор поглядел строго на Пелагею и сказал:
– Сделала одно свое дело, – иди делай другое, – чего зря стоишь!
– И то, зря стою, – согласилась Пелагея и ушла, но дверью хлопнула громче, чем могла бы.
Федор подождал немного, прислушиваясь к ее шагам, потом придвинулся на шаг к жене и сказал вполголоса:
– Потому я в штатском, что войну со своей стороны я самовольно кончил... чтобы свои от большого ума меня не убили, – вот!
– То есть, другими словами... ты, значит, просто бежал! – с нескрываемым презрением и на лице и в голосе сказала Наталья Львовна и добавила: – Ты значит, ни больше ни меньше как дезертир?
– Все бегут оттуда, – поняла это? – выкрикнул Федор. – Там теперь никакой не фронт, а настоящий ад кромешный! Никто никакого начальства не слушает и даже чести генералам не отдают, – какое же это теперь войско? Это называется сброд, а не войско, как никакой дисциплины военной там нет!.. И воровство пошло повсеместно, а также и грабежи среди бела дня и убийства, если ты хочешь знать, – вот! А за военные действия кто из офицеров если скажет, – ну уж в живых его тогда не ищи!.. "Де-зер-тир!" – вытянул он. Вот чем напугала! Теперь ты поняла, зачем я шинель бросил, а пальто купил? Поняла?
– Поняла, – ответила она, но отвернулась.
– Не понравилось тебе, значит, что я приехал? Хотелось тебе, значит, чтобы меня ухайдакали?
– Нет, этого мне не хотелось!
С такой искренностью вырвалось это у Натальи Львовны, повернувшейся теперь к мужу, что Федор не мог не поверить ей, и он отозвался на это, прикачнув головой:
– Как по тебе заскучал я там, об этом не говорю: писал же тебе, должна была знать... А заместо того – вон как ты меня встретила!
И Федор не сел после этих слов на стул, а как-то рухнул и голову взял в обе руки.
Наталья Львовна сказала было:
– Ты меня встретил, а не я тебя... – но тут же поняла, что говорить этого было не нужно. Она села рядом с ним, так же, как он, опустила голову на руки и заплакала снова.
Так они сидели и молчали минуты три, и первой заговорила Наталья Львовна.
– Значит, ты вошел в дом, когда я только что ушла, а как же тебя впустила Пелагея?
– Ведь я же ей сказал, кто я такой.
– Хорошо, допустим... А как же ты разглядел этого Жемарина, не понимаю.
– Очень просто я его разглядел: стоял у двери и в прорезь глядел на улицу... А на улице нешто так уж темно было? И разговор его я расслышал.
Наталья Львовна догадалась, о какой прорези говорил Федор: в двери была щель, а под нею с внутренней стороны ящик для писем и газет, и ей самой показалось странным то, что такая мелочь почему-то сразу ее успокоила. Она поднялась и сказала теперь уже тоном жены и хозяйки:
– Ну что же, – значит, с приездом! Снимай пальто, садись к самовару поближе, будем чай пить... Я сладких пряников принесла, а чай у меня настоящий, а не какой-нибудь.
Ей даже показалось, что надо бы улыбнуться теперь мужу, но в улыбку, точно она забыла, что это такое, – никак не складывались губы.
– Все-таки мне не совсем понятно это, – заговорила Наталья Львовна, наливая стакан мужу. – Вот подошел к двери, постучался, вышла на этот стук Пелагея, – и как же она тебя пустила? Ведь так, согласись с этим, она могла бы пустить и кого угодно, даже двух-трех грабителей. А ведь я ей сколько раз приказывала, чтобы она спрашивала: "Кто там?"
– Она и спрашивала, а как же иначе? – объяснил Федор. – А я ей: "Это ты, Пелагея?"
– Почему же ты знал, что ее зовут Пелагея? – удивилась Наталья Львовна.
– Вот тебе раз! – удивился и Федор. – Раза два мне в письмах ты ее имя называла, значит, об этом забыла? – Она мне в ответ: "Я – Пелагея, а ты кто такой?" – "А я, – говорю, – твой будущий хозяин, Федор Петрович". – "Врешь, – говорит, – наглая душа, – Федор Петрович наш на фронте воюет". – "Был, говорю, – на фронте, точно, а теперь я здесь, только что приехал..." Ну, она и отперла дверь... Вот как это получилось у нас с Пелагеей.
– Ну, тогда ее и спроси, бывал у меня этот в шляпе – Жемарин, или она его никогда не видела? При мне спроси!
Федор выпил полстакана горячего чая, потом вздохнул и сказал:
– Разве прислуга против своей хозяйки что сказать посмеет? Чудное дело! Она же за свое место будет опасаться... Об этом не беспокойся: я у людей спрошу, какие считаются посторонние.
Наталья Львовна поглядела на него изумленно:
– Да ты понимаешь, что оскорбляешь меня такими словами, или не понимаешь?
– Ну, какое же в этом может быть оскорбление, – отходчиво ответил Федор. – Твое дело молодое, и считалась ты солдатка, а солдатки – они уж известные...
Наталья Львовна долго глядела на него широкими глазами, наконец покачала головой и сказала:
– До чего ты поглупел там у себя на фронте за эти два с половиной года, что даже и слушать тебя противно! Не говори ничего больше!
Посидев за столом молча еще с минуту, она ушла к себе в спальню и заперлась там, а Федору через дверь сказала:
– Поди на кухню и вымойся там, а чистое белье достанет тебе Пелагея.
– Помыться с дороги, конечно, надо, – согласился с нею Федор, и она слышала, как он отошел от двери, а потом заскрипел стулом: значит, сел допивать чай.
Она прислушивалась потом, пойдет ли он на кухню, и услышала, что он позвал Пелагею и сказал ей громко:
– Воды мне нагрей котел: купаться буду!
Хотя было еще рано, чтобы ложиться спать, но Наталья Львовна легла просто из боязни, что к ней постучится Федор, но он не постучался.
Она не зажигала и своего ночника, хотя темноты и боялась. Для нее теперь не было темноты, до того ярко стояло перед глазами все то неожиданное, что она только что пережила.
И разговор ее с Федором продолжался здесь, в ее спальне, хотя сам Федор был в это время на кухне.
Ни смерть отца, ни смерть матери так не ошеломили Наталью Львовну, как смерть ее мужа, того Федора Макухина, какого она провожала на вокзал, когда его вместе с полком отправляли на фронт.
Вернулся кто-то другой, а тот не то чтобы убит, как был убит отец, а умер, умер на ее глазах, вот теперь, и это оказалось очень страшно, почти непереносимо страшно.
Вышло так, что испуг, охвативший ее, как только отворилась входная дверь и совершенно необъяснимо выброшен был на улицу вошедший вместе с нею Жемарин, не покинул ее, – он продолжался потом в столовой, продолжался и здесь в ее спальне, испуг непреодолимый, ошеломляющий!
Был два с половиной года назад привычный уже для нее Федор, Федор Петрович Макухин, по-своему неглупый, очень услужливый, ценивший ее над собой превосходство, благодарный ей за то, что снизошла к нему, согласилась стать его женой; и вот теперь явился вместо того Федора Макухина кто-то другой, похожий на него, только гораздо старше на вид...
Проблескивала мысль, что он не мог быть прежним, – фронт вселился в него, – но тут же отбрасывалась эта мысль, как ненужная, только мешающая... Представлялся тот Федор, который на ялике в море стал было жертвой шторма, и какой он был, когда его спасали люди, работавшие у него на известковой печи... Представлялось, как он, чтобы отблагодарить рабочих за спасение своей жизни, дарил им вот здесь, в этом доме, в день свадьбы, и печь эту и постройки, в каких они жили, и как рабочие нашли этот подарок для себя обременительным и от него отказались.
Тогда она любовалась своим мужем, тогда он был ей понятен. Любовалась им и тогда, когда надел он блузу цвета хаки с унтер-офицерскими погонами: у него был тогда бравый вид настоящего защитника отечества, – он был тогда в ее глазах воин в войске, в котором ее отец был в числе командиров, – именно воин, а не какой-то там "нижний чин".
И вот теперь он уже больше не воин, а дезертир, которого уважать за что же? За то, что больше не хочет защищать ничего, даже этого вот своего дома, который она берегла для него два с половиной года?.. Она берегла и сберегла, а он даже спасибо не сказал ей за это!
Она представляла любителя старинных построек, Жемарина, и ее охватывал острый стыд за то, что так дико обошелся с ним ее муж. Догадался ли он, Жемарин, что именно неожиданно вернувшийся муж его недавней знакомой выбросил его на улицу? Не повредил ли ему руки или ноги Федор?.. А, может быть, он подумал, что дом захвачен грабителями, и пошел заявить об этом в полицию?
Что ей утром надо уйти из этого дома, сразу ставшего ей чужим, к этому решению она пришла, когда сидела в столовой с Федором; но куда уйти, с чем уйти, об этом она думала теперь, в темной спальне, но ничего не придумала: ни куда именно ехать, ни с чем.
Она жила здесь на те деньги, какие присылал ей Федор с фронта, а где он их брал там, это ее не занимало. Теперь ей представился единственный выход: завтра она скажет Федору, что от него уезжает, только просит дать ей на дорогу денег. Если он спросит ее, куда она поедет, то что может она ответить? Только одно ответить может: там видно будет, куда... Только так, потому что сама не знает, куда.
3
Утром Наталья Львовна поднялась по привычке, когда начали белеть окна. Она спала в эту ночь мало, забылась только под утро. Встала она не то чтобы разбитой, но охваченной одним желанием бросить дом своего мужа и этот городок, в котором прожила года три и где она как будто совсем не была собою. Как будто тянулся какой-то тяжелый полусон, но поняла это она только вчера, когда проснулась.
Когда она вышла в столовую, то первое, что ее остановило, было новое в доме: кто-то спал на диване. Первой явилась именно эта мысль: какой-то чужой человек спит на диване; только через момент она поняла, что это – Федор, но иначе чем о чужом она не могла уже о нем думать. И чтобы не разбудить его, этого чужого, она на цыпочках прошла на кухню, стараясь не скрипнуть дверью.
Пелагея уже возилась около плиты, однако Наталья Львовна заметила, что смотрит она как-то по-новому. И сразу же зашептала Пелагея:
– Боязно мне стало теперь у вас, прямо вам скажу, – вот что: боязно... И кажется так, что лучше всего будет мне от вас уйтить!
И хотя Наталью Львовну удивило то, что и Пелагея, как и она сама, решила за эту ночь куда-то уйти, она спросила с виду спокойно:
– Как это так уйти? Почему боязно стало?
– Да ведь вон какой приехал, – поспешно зашептала Пелагея. – И все меня допытывал, кто к вам сюда из мужиков приходил. "Никто, – говорю, – не приходил и даже нехорошо это с вашей стороны". А он мне, – Федор Петрович-то, – кулак свой прямо к самому носу поднес, а? Это как? хорошо это?.. А между прочим требует, чтоб я никому, боже избави, ни одним словечком не проболталась, что он приехал, – вот как! "Твое, – говорит, дело такое: "Никого не видала, ничего не знаю!" Вот твое дело!" Как же теперь, может, убил он кого, Федор-то Петрович, потому скрывается, а?.. "Я, – говорит, – и на улицу даже выходить не буду, а только нешто когда стемнеется совсем, потому что ночью все кошки серые".
– Убивать-то он, конечно, никого не убивал, – медленно находя слова, сказала Наталья Львовна, – даже и на фронте, ведь он в нестроевых, полковой каптенармус... Он боялся, как бы его свои же солдаты не убили. Дисциплины теперь никакой на фронте, и никто начальства слушать не хочет... Вот почему многие уезжают...
– А говорить, стало быть, об этом все-таки никому нельзя? – еще более испуганно спросила Пелагея.
– Если Федор Петрович так... советует не говорить, то, значит, он понимает свое положение... Поэтому говорить никому и не надо.
– А если полиция спросит?
Такого вопроса от Пелагеи не ожидала Наталья Львовна, и, подумав, она сказала:
– Полиция спрашивать тебя не будет, а сама сюда придет, если ей понадобится!
Когда она проходила через столовую обратно в спальню, то могла убедиться, что Федор спал крепко и что Пелагея напрасно шептала так таинственно.
То, что Федор, по словам Пелагеи, вынужден прятаться, как всякий дезертир, подняло ее в собственных глазах: правота была за нею, а не за ним, – ей прятаться ни от кого не было нужды. Выходило так, что не только Пелагея, но и она не должна была никому говорить, что в доме теперь ее муж. Между тем не зря Пелагея вспомнила о полиции: в домовую книгу должно быть вписано, что в доме Макухина живет с такого-то марта сам владелец дома Федор Макухин, и домовая книга с этой записью должна быть заявлена в полиции.