Текст книги "Весна в Крыму (Преображение России - 15)"
Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
2
– Ну вот, – весело говорил Наде Алексей Фомич, – теперь вполне беспрепятственно могу я выставить свою картину! Вовремя, значит, я ее закончил.
– Только что против истины погрешил, – заметила Надя: – Зимний дворец в телеграммах совсем не упоминается: без него обошлись.
– Да ведь царя не было в Зимнем, – он уехал в Ставку... А Зимний или какой другой дворец без царя – что же он такое? Просто огромное здание, прочно построенное.
– Все-таки, Алексей Фомич, имей в виду, что публика вернисажа будет говорить: "Не так произошла революция!"
– Да ведь я не иллюстрацию на тему дня выставлю, а картину, то есть произведение искусства! – горячо возразил Алексей Фомич. – Так на мой холст и надо будет смотреть.
Однако Надя не сдавалась:
– Я ведь не о том говорю, как ты сам смотришь на картину и как я на нее смотрю, а как посмотрит на нее провинциальная публика! Кто тут у нас понимает искусство так, как понимаешь его ты?
– Так что же, – в Петроград мне везти картину?
Алексей Фомич прошелся по комнате и добавил:
– Пожалуй, ты права, – картину оценить смогут только в Петрограде, а не здесь, но... будут ли исправно ходить теперь поезда? И можно ли будет в обстановке, какая теперь сложится, довезти картину целой до Петрограда?
– Я думаю, что надо подождать, а не с места в карьер, – решительно отозвалась на это Надя. – Поедем в Петроград, – тут у нас все ограбят... То была полиция, а теперь кто будет?
– Да, в самом деле, – ведь теперь должны быть поставлены везде новые люди, а тем более в полиции! Эта полиция давно уже засела всем революционерам в печенки... Подождать, говоришь? Подожду, что ж... Надо оглядеться, это так.
И Алексей Фомич оделся и вышел из дому, обещав, впрочем, жене, что пройдется только по своей улице и дальше уходить не будет.
3
Выйдя из калитки на улицу, Алексей Фомич даже остановился в изумлении: первый, кого он увидел, был плотник Егорий. Он шел именно по той стороне улицы, где стоял дом художника, и художник вспомнил рассказ своей жены о ее страхах и дневных и ночных.
Поровнявшись с Сыромолотовым, Егорий снял картузик и проговорил, как заученное:
– С революцией поздравляю, барен! Как вы есть сознательный елемент, хотя, конечно, из буржуазного сословия...
– Спасибо, – революция всем нам нужна, – ответил Алексей Фомич, – а вот заходить ко мне на двор, зная, что меня нет дома, вам бы не следовало.
Егорий насторожился и отозвался не сразу:
– Работенки, конечно, искал, – слова нет, – как она сама с неба нашему брату-голяку не свалится.
– А почему же вы допытывались, куда это и надолго ли я уехал? "С каким-то попом"? Значит, вы это видели?
– Глаза, когда смотрят, не закажешь, чтобы они, например, не видели, теперь уже заносчиво сказал Егорий.
– Это что же вы, следите, что ли, за мной вроде шпика? Кто же это вас ко мне, хотелось бы знать, шпиком приставил?
– Шпи-ком? – так и дернулся Егорий. – Шпики же эти вчерашний день еще были, а нынче их уж и духу-звания не должно быть!
– Однако у вас как будто и занятия никакого нет больше, как по этой улице фланировать!
– Да ведь как сказать, барен, никакому человеку воспретить нельзя, где ему ходить... С тем прощевайте!
И пошел дальше, а Сыромолотов стоял около своей калитки, смотрел ему вслед, пока он скрылся в переулке.
Конечно, ничего еще не изменилось здесь, на тихой улице очень отдаленного от столицы южного города, потому только, что в Петрограде началась революция, но художнику уже представлялись какие-то невнятные пока еще отзвуки, отголоски, течения в воздухе.
Даже как будто тише, чем обычно, была тихая улица, по которой вихрем пронеслись мальчишки-газетчики с красными листами телеграмм.
Алексей Фомич представил этот красный вихрь по всем улицам города и неминуемую ошеломленность у всех людей, хотя и ожидавших, что революция должна непременно совершиться.
Небольшая, шедшая поспешной семенящей походкой старушка встретилась Алексею Фомичу на перекрестке улиц: это была его теща Дарья Семеновна.
– Ах, как я рада! Ах, как рада! Даже и сказать не могу, – заулыбалась она полубеззубым ртом.
– Вы тоже рады? Вот как! – несколько недоверчиво протянул Сыромолотов. – Революции рады, а?
– Ка-кой такой революции? – испугалась Дарья Семеновна, и улыбка ее сразу померкла. – Вам рада, что вы приехали, а об какой это революции вы сказали?
– В Петрограде!
– В Петро-гра-де? – И по ее округлившимся испуганным глазам Сыромолотов увидел, что красные телеграммы до нее не дошли.
– Несколько телеграмм на отдельных листах выпустила пока газета.
– И что же там, в телеграммах?
– Народ вышел на улицы... Главным образом женщины... и кричат: "Хлеба!.." Работницы фабрик и заводов... матери семейств... Детей-то кормить им надо, а хлеба нет: довоевались! Довоевались до того, что кормить людей нечем стало.
– Ну вот! Женщины! Их и расстреляют! – сказала Дарья Семеновна.
– А кто же будет их расстреливать, когда солдаты от этого отказались? Что же, солдаты звери такие, что в своих матерей и жен стрелять будут?
И Алексей Фомич сжал свой крепкий кулак и потряс им в воздухе по направлению на север.
4
Как этот, так и несколько последующих дней Алексей Фомич жил всем своим существом не в своем городе, а там, в Петрограде, где вот именно теперь, как ему ясно представлялось, он мог выставить свою картину. А так как без дела проводить время он не мог, то делал наброски карандашом: толпы народа посредине чинных улиц столицы.
Он как бы делал зарисовки с натуры, до того отчетлива представлялись ему и опрокинутые народом вагоны трамвая, и пылающее здание суда на Литейном проспекте, и арестованные министры, и генералы, которых на грузовиках везли к Государственной думе.
Прочно обрадован был он, когда узнал об отречении Николая II на станции Дно, под Псковом.
– И название станции-то какое, а? – почти кричал он, обращаясь к жене: – Точно нарочно придумано для этой страницы истории! Дошел до дна! До дна, куда успешно тянул его в последние годы Распутин! Станция Дно! Ну, как хочешь, а исто-рия, она часто бывает неожиданно остроумна! Утонул в этой страшной войне и дошел до "Дна"! Ниже уж некуда, – конец! И теперь пока просто полковник Романов!
Сыромолотов теперь читал все газеты, какие мог достать в ближайшем газетном киоске.
Однажды, в начале марта, к нему подошел плохо одетый, но с тонкими чертами лица юноша. Глядя на художника проникновенно, он подал ему свернутую почти в комок газету и сказал:
– Вы вот нашу "Правду" почитайте, Алексей Фомич, а из буржуазных газет что же вы узнаете?
– "Нашу "Правду"? – повторил недоуменно Сыромолотов. – Это что за газета?
– Газета нашей партии большевиков, – объяснил юноша.
– А-а! "Нашей партии большевиков", – снова повторил его слова Сыромолотов. – Значит, вы – партия большевиков? А почем вы знаете, как меня зовут?
– Ну, кто же у нас тут этого не знает? – даже как будто обиделся юноша. – Тем более я должен знать, так как мой покойный отец – доктор Худолей вздумал как-то перед войной устроить пансион в доме сына вашего, Ивана Алексеича.
– А-а! Вот вы кто!.. То-то я смотрю на вас и думаю, что как будто где-то видал... – Алексей Фомич подал Коле Худолею руку, добавив при этом:
– Он тяжело ранен, мой сын... Но мне послышалось, что вы сказали "покойный отец"... Это что же значит? Умер или убит на фронте?
– Убит... И там где-то схоронен... А я приехал домой из ссылки только вчера... И я в доме Ивана Алексеича успел побывать, – там в нижнем этаже теперь опять как будто пансион для дураков.
– Да, на дураков моему Ване везет! – улыбнулся Сыромолотов. – Когда он уезжал, то нотариусу оставил доверенность на продажу дома, но тот решил дома не продавать: дескать – это "реальная ценность", а деньги теперь – одна видимость, и вот сдал кому-то весь нижний этаж с кухней. Я к сыну в дом, признаться, не заходил... Так дураки, вы говорите, там поселились?
– Полнейшие! – с живостью ответил Коля.
– Значит, такова уж судьба этого нижнего этажа, чтобы кто умный там и не поселился, – заметил Алексей Фомич и добавил: – Вот вы – партиец, и, значит, вам книги в руки. Скажите, – образовалась ли у нас в городе какая-нибудь власть?
– А как же! Известно со времен Ломоносова, что природа тел не терпит пустоты! – бойко сказал Коля.
– Из кого же она образовалась?
– Там теперь всякой твари по паре... Есть эсеры, есть меньшевики, есть кадеты... Только большевиков нет...
– Вот как! – удивился Алексей Фомич. – А почему же собственно нет?
– Мы пока под запретом! – и Коля Худолей приложил к губам указательный палец. – Но погодите, погодите, голубчики, – вдруг преобразился он. – Вот приедет наш Ленин, и тогда все будет по-другому.
– А-а! – протянул Сыромолотов. – Так что партия партией, а... как бы это сказать...
– Вождь вождем, – договорил за него Коля.
– Вождь вождем?
– Разумеется! Наша партия большевиков имеет гениального вождя, а где же подобные вожди в других партиях?
– Так, так... Так, так... гениальный вождь, вы сказали... А где гений, там и победа... Так всегда бывало в истории.
Говоря с Сыромолотовым, Коля Худолей понемногу отходил от киоска, и Алексею Фомичу приходилось двигаться тоже. Наконец, он заметил:
– Вы как будто боитесь, чтобы кто-нибудь вас не подслушал?
– Отчасти, конечно, в этом есть привычка подпольщика, а отчасти – ведь пока что все другие партии смотрят на нас, большевиков, косо и в Советы нас не пускают... По крайней мере, здесь в Симферополе... А как в других местах, я точно не знаю.
На перекрестке двух улиц, до которых дошли Алексей Фомич и Коля Худолей, сидела пожилая женщина в очках, а перед нею на скамеечке возвышалась корзина с пирожками, прикрытыми вышитым полотенцем. Остановившись, Коля так приковался глазами к пирожкам, что Алексей Фомич спросил его:
– Позвольте-ка, а вы не хотите ли есть? Случается это иногда с людьми.
– Очень! – признался Коля. – Мать меня кормить не может, а работы я пока никакой не нашел.
– Ну-ка, берите, сколько сможете скушать, – сказал Сыромолотов, доставая кошелек, и добавил: – Это я вам плачу за вашу газету "Правда".
5
Прошло еще несколько дней, пока Алексей Фомич укрепился в мысли сходить в бывшую городскую управу, где теперь был городской Совет рабочих депутатов: не помогут ли ему выставить картину.
– Ведь эта картина – не мое только личное, частное дело, – говорил он Наде, – а общественное. Картина совпадает с событиями и всем будет вполне понятна...
– А не спешишь ли ты, Алексей Фомич? – подумав, сказала Надя. – Что-то подозрительно тихо у нас: повесили везде красные флаги, заменили полицию милицией... Кое-кто взял власть, но...
– В неопытные руки, – вставил Алексей Фомич.
– А когда же они стояли у власти?
– Ну были бы головы на плечах... Мужик сер, да ум у него не волк съел. А мне почему-то кажется, что теперь самое подходящее время для выставки. Пока тихо, а вдруг начнется борьба политических партий за власть, – и тогда уж будет широкой публике не до картины. Вообще отчего не попытаться? Может быть, как раз попадется мне человек, что-нибудь понимающий в искусстве, отведет помещение и даже, может быть, закажет в типографии афиши...
– Попробуй, – согласилась, наконец, Надя, и он пошел в горсовет.
В знакомое ему здание бывшей городской управы, теперь украшенное длинными и широкими полотнищами кумача, Сыромолотов входил с сознанием своего достоинства, как большой художник, честно и во всю силу своего незаурядного дарования трудившийся в течение двух с половиной лет.
В коридор выходили двери нескольких кабинетов, причем на дверях, обитых черной клеенкой, были плотно приклеены, а где уже болтались, бумажки с надписями от руки, что это за кабинеты.
В коридоре было пусто, спросить было не у кого, и Сыромолотов, остановившись перед дверью с надписью "Зав. культ. просвет. отделом", отворил ее. За столом сидел и читал какую-то длинную бумагу небольшой, черноволосый, молодой еще человек, с весьма нахмуренным лбом и маленькими глазками, которые очень злобно уставились на вошедшего.
– По всей видимости, – начал Алексей Фомич, – к вам именно должна относиться моя просьба: отвести мне в центре города зал для выставки моей большой картины...
– Ка-а-ак? – выкрикнул фальцетом черноволосый человек, воззрившись на художника агатово-черными глазами и изобразив полнейшее недоумение на худощавом длинном лице.
– Я – художник, написал картину "Демонстрация перед Зимним дворцом" и хотел бы показать ее народу, ныне уже свободному, – объяснил Алексей Фомич и думал, что теперь все стало уже понятным для этого странного человечка.
Однако человечек заерзал на стуле, точно его кололи булавками снизу, и завопил еще более высоким фальцетом:
– Ка-а-а-ак? – Черноволосый и не закрыл после этого рта, как бы приготовясь выкрикивать еще и еще это начальственное "как".
И это "как" точно подбросило Алексея Фомича, и он выкрикнул в свою очередь:
– Ка-ак-ать иди в другое, более подходящее место, а здесь городской Совет, учреждение официальное! Понял?
И, круто повернувшись, ушел, хлопнув дверью. Теперь, когда он шел по коридору к лестнице, шаги его были тверды, четки и даже быстры. Совершенно взбешенный Сыромолотов столкнулся тут же у кабинета, из которого он только что вышел, с молодым еще, но каким-то сильно полинявшим, помятым человеком, который вдруг схватил обеими руками его правую руку, сияя радостно глазами, и проговорил с большим чувством:
– Спасибо вам!
– За что спасибо? – не понял Сыромолотов.
– За то, что накричали на этого!.. Очень зазнался!
– Да откуда он взялся? Кто он такой?
– Прислали!.. Из Одессы. Эсер. Дурак дураком – непроходимый. Но метит по меньшей мере в гении.
– Какое же нам дело до Одессы, – искренне удивился Сыромолотов. – И зачем же дурака в Совет пустили?
– Да он, небось, сам. Это хитрый дурак. Из породы ловкачей. У них тонкий нюх, чуют, где жареным пахнет, – успел сказать линялый человек и тотчас же отошел от него, так как дверь кабинета отворилась и в ней показался черноволосый и угрожающе крикнул подошедшему к нему линялому:
– Что-о?
– Я – здешний адвокат... Фамилия моя Кашнев, – расслышал, спускаясь по лестнице, Сыромолотов.
– Ка-ак?
– Каш-нев! Адвокат здешний.
Сыромолотов стал спускаться, переступая через две ступеньки и стараясь ничего уже больше не слышать.
Когда Алексей Фомич вернулся, он сказал Наде:
– Совершенно неожиданно для меня ты оказалась права. Я поспешил и только себя насмешил. Людей надо, чтобы завертелась машина, а разве их сразу найдешь? Вот и сажают черт знает кого, – лишь бы умел на стуле сидеть! А в черепушках у них сенная труха!
6
Еще прошло дня четыре. Алексей Фомич начинал уже привыкать к мысли, что и картину "Демонстрация" так же трудно будет выставить, как и картину "Майский день".
Он говорил Наде:
– Уехав из столицы, уединившись здесь, я бил на то, чтобы быть совершенно независимым и в выборе сюжетов для картин своих и в технике письма. В то время, когда я так сделал, – имей это в виду, – появились такие объединения молодых художников, как "Ослиные хвосты", "Червонные валеты", "Кубисты", "Лучисты" и черт там их знает, как они там еще назывались. Я добровольно взял на себя миссию: настоящее, исторически сложившееся, большое искусство сохранить и, по мере сил и возможностей своих, продвинуть вперед. Я был достаточно силен и смел, чтобы жить здесь одиноко. Положим, что в этом направлении, каким я шел, кое-чего я все-таки добился. Но я не учел одного, всесильного в наше время, – рек-ла-мы! Репин от столицы не отрывался: от его Куоккалы до Петербурга рукой подать. Кроме того, он среды завел. Пусть угощал гостей каким-то анекдотическим супом из сена и вареным сельдереем, однако и это заставляло публику говорить о нем. А я что же? Затворник! Пещерножитель!
– Неправда! Тебя везде знают! – пылко перебила Надя.
– Ну, так уж и знают? – махнул рукой Алексей Фомич. – Я и сам полагал, что знают, а в городском Совете услышал самое пренебрежительное: "Ка-а-ак?.." Он мне говорит, нездешний этот: "Ка-а-ак?", откуда-то присланный развивать здесь у нас культуру. А культура – это что такое? Это искусство и наука. Печной горшок, – да, он необходим, конечно, для жизни, и как же без него обойтись в деревенской избе? Но это не культура, это первобытная цивилизация, то есть то, что отличало человека от животных. Волк баранину не варит, а жрет сырьем. А люди Европы ели вареное мясо руками до конца шестнадцатого века, когда при дворе испанского короля введены были в употребление вилки. А у нас по глухим деревням и до сего времени обходятся без вилок. И с вилками или без них – это жизнь брюха, а не духа. А вот "Илиада" и "Одиссея", а вот "Лаокоон", а вот "Сикстинская Мадонна", как апофеоз материнства, – это жизнь духа, а не брюха. И в моей картине не голая злободневность, нет! Ищите в ней вечные мотивы. Разве была злободневность в репинских "Запорожцах, пишущих ответ турецкому султану"? Когда жили те запорожцы, и когда написана и выставлена картина? Что же было в ней вечного, что привлекло к ней всеобщее внимание? Смех! Вот что там было и есть и останется навсегда... "Поцелуй ось куды нас", – пишут вольные запорожцы всесильному тогда турецкому султану, и все хохочут, так как представляют все одинаково, что это значит "ось куды"!.. А в другой картине Репина: "Смерть сына Ивана Грозного" что вечно? Там – ужас на лице Грозного, ужас перед тем, что им только что сделано: убийство собственного сына! А не будь этого ужаса, какое бы нам через четыреста лет было бы дело до Ивана Грозного с его сыном? Я вывел на своей картине толпу людей, толпу безоружных, людей разных возрастов, но объединенных одним порывом, и это же не "девятое января" и не "двадцать седьмое февраля", а бери глубже и без чисел, без месяцев, без годов! А если уж очень хочется тебе, чтобы непременно были и число и месяц, то поставь гоголевские из "Записок сумасшедшего": "Мартобря две тысячи семьсот тридцать третьего"!
– Ты всегда что-нибудь такое скажешь, Алексей Фомич, – улыбнулась последним словам Надя, – что даже и наш Джон, хоть он на дворе, начинает лаять.
– Не Егорий ли опять гремит там щеколдой? – попробовал догадаться Алексей Фомич.
– Нет! Это какой-то солдат... Шинель без погонов... в левой руке чемодан – довольно объемистый... Джон, Джон! Назад! Сюда! – закричала в форточку Надя.
И тут ставший рядом с нею Сыромолотов вскрикнул:
– Да это же Ваня! Это Ваня из госпиталя, с фронта!
7
Алексей Фомич все следил за тем, владеет ли правой рукой его Ваня, и когда увидел, что сын его, несший чемодан левой рукой, перенес его в правую и правой поставил в передней на пол, радостно сказал:
– Браво! Значит, писать кистью и подавно можешь! Брависсимо!
Заметив, как недоуменно глядит Ваня на молоденькую женщину с голубыми глазами, Сыромолотов поспешно представил Надю:
– Моя жена! Ведь я, кажется, писал тебе, что женился?
– Нет, ничего не писал, – отозвался на это Ваня, целуя руку Наде почтительно, как совсем еще незрелый пасынок у мачехи величественного отца. Алексей Фомич бормотал при этом:
– Странно! Неужели не писал? Но в конце-то концов, не все ли равно, писал или нет! Важно то, что если тебя и покалечили, то как будто по-божески, по-божески... Дай-ка пощупаю, где это! – очень оживленно протянул руку Алексей Фомич к предплечью сына, когда тот снял шинель и оказался в мундире тоже без погонов.
– Пощупай, пощупай! – улыбнулся Ваня, и отец охватил его бицепс, твердый почти как камень.
– Это и есть протез, о каком ты писал?
– Это он самый. Под ним трубчатая кость, которую сломать ничего не стоит любому борцу.
– Ну уж, только ли борцу! Стало быть, теперь ты ни в каком цирке выступать не будешь.
– Куда уж теперь выступать в цирке! – горестно согласился Ваня.
– А красками писать пробовал?
– Пробовал: могу.
Алексей Фомич ждал, что сын теперь спросит, в свою очередь, его, окончил ли он свою картину? Но Ваня сказал:
– На тебя вся надежда: дай мне какое-нибудь свое старенькое пальтишко вместо проклятой моей шинели! Твое на меня годится, а в магазине готового платья я не мог по себе подобрать. Из твоего дома в свой я должен буду перейти совершенно штатским во избежание... как бы это выразиться... неприятных инцидентов со стороны солдат, хотя погоны и с шинели и с мундира я снял.
– Постой-ка, постой-ка! Ты каких-то страстей наговорил за одну минуту столько, что и в голову не уложишь!
– Да ты читал ли приказ по армии номер первый?
– Это, кажется, чтобы солдаты не отдавали больше чести офицерам? – не совсем уверенно припомнил Алексей Фомич.
– Вот именно! И с того началось!.. Потом пошли "Советы солдатских депутатов", – "солдатских", – понимаешь? А не "солдатских и офицерских"... Значит, офицеры в армии стали лишними, и сиди – жди, когда тебя выволокут и убьют!
Заметив, что великовозрастный пасынок ее очень взволнован, Надя сказала:
– Иван Алексеевич! Вам с дороги и белье переменить надо. На кухне у нас сейчас никого нет, а на плите в котле много горячей воды... Подите выкупайтесь! Алексей Фомич вам поможет.
– Непременно! Это непременно надо сделать в первую голову! – поддержал жену Сыромолотов и повел сына на кухню.
8
У Вани был счастливый, сияющий вид, когда после головомойки, как он это назвал, устроенной ему отцом на кухне, он сидел за самоваром, поставленным его мачехой, допивал восьмой стакан чаю и говорил:
– Не знаешь, где найдешь, где потеряешь, а это оказалось большой моей удачей, что меня ранили австрийцы, если бы не эта рана, я не попал бы в госпиталь, и меня убили бы свои. Убивают и младших офицеров, не одних только кадровиков ротных и батальонных. Развал армии – вот что делается на фронте. Стихотворение кто-то из младших офицеров написал на эту тему, – оно ходит среди горемычного офицерства. Длинное, и я помню из него только три первых куплета:
О боже святый, всеблагий, бесконечный,
Услыши молитву мою!
Услыши меня, мой заступник предвечный,
Пошли мне погибель в бою!
Смертельную пулю пошли мне навстречу,
Ведь благость безмерна твоя!
Скорей меня кинь ты в кровавую сечу,
Чтоб в ней успокоился я!
На родину нашу нам нету дороги,
Народ наш на нас же восстал,
Для нас сколотил погребальные дроги
И грязью нас всех забросал.
Непременно я был бы убит: ведь я полковым адъютантом был, – приказы по полку составлял, – непосредственно, значит, помогал командиру полка, а против этого командира взбунтовался полк еще до революции. Фамилия командира нашего полка – Ковалевский. Говорили мне, когда я был в госпитале, что ему удалось спастись, однако пуля прошла сквозь шею, – лежит теперь в госпитале, а выживет ли, – неизвестно: рана куда более тяжелая, чем моя.
– Тебя лечили на совесть, – вставил Алексей Фомич. – Протез бицепса отлично сделан и хорошо прилажен к руке... Гм... где же я читал о князе Меншикове, – не петровском Сашке, а его внуке или правнуке, ну о том самом, который Крым защищал – читал, что при осаде нами в Турецкую войну Варны был ранен в икры обеих ног турецким ядром, – тоже вот так, как ты, снесло ему это ядро икры обеих ног, – и вот еще в те времена, – почти сто лет назад, ему сделали протезы, и представь, он мог отлично верхом на лошади ездить... Что же из этого следует, – какой вывод? Не призовут ли тебя обратно в твой полк, а?
– Могут призвать, – согласился Ваня. – Ведь в бумажке у меня стоит не "отставка", а только "бессрочный отпуск". Могут взять снова на нестроевую должность, однако куда же именно брать и зачем брать? Союзники наши англичане и французы – требуют от нас наступления во что бы ни стало в апреле, а у нас развал армии, и мы не только наступать, даже и защищаться не можем. И наступать нам не с чем: нет у нас ни снарядов к трехдюймовкам, ни пулеметных лент, ни патронов для винтовок, – ничего!
– Позволь, позволь! – удивился Алексей Фомич. – А почему же все-таки ничего этого нет?
– Рабочие Петрограда это нам доставляли, а теперь они не работают, бастуют, требуют увеличения платы. Кроме того, – англичанам и французам хорошо назначать день всеобщего наступления до десятого апреля по новому стилю, а у нас в это время – половодье, везде разливы рек и речек. Одним словом, положение такое: немцы могут устроить баню нам в любой точке и даже в ста точках сразу!
– Почему же они этого не делают? – не понял сына Алексей Фомич.
– А чего они будут кормить пленных наших солдат? У них и без того есть два с половиной миллиона пленных с одного только русского фронта. Они, эти немецкие генералы – Гинденбурги и людендорфы – воевать умеют: линию Западного своего фронта они выпрямили: на сто шестьдесят километров она стала меньше, освободилось сорок дивизий, и этого вполне довольно, чтобы им резать русский фронт где угодно, как мясо ножом! Они этого пока не делают, а зашевелись мы, выйди из окопов, – что им помешает где угодно зайти нам в тыл? Перед выпиской из госпиталя я слышал, что все наши запасы продовольствия измеряются несколькими днями: на двенадцать дней, – только и всего! А Нивель, главнокомандующий французов, требует непременного наступления всем фронтом в конце марта по нашему стилю!
– Значит, теперь же должны готовиться? Понимаю... Но почему же нашими войсками командует какой-то Нивель?
– Потому, что мы были куплены за огромный заем, – вот почему! Мы пушечное мясо французов... Когда немцы перебили всех сингалезцев под Верденом, туда погнали наши корпуса... А теперь наша революция взбесила наших хозяев в Париже: тоже нашли время, когда революцию делать! И вот теперь министр обороны или военный – Гучков наседает на Алексеева, Милюков-Дарданелльский – министр иностранных дел – хоть сейчас готов толкнуть в наступление миллионы наших солдат и офицеров: "А то не получим от союзников Дарданеллы!" А русские солдаты предпочитают убивать своих офицеров, чтобы через них французские генералы Нивели и прочие ими не командовали... И солдаты бегут, бегут неудержимо! И никакие полевые суды удержать их не могут.
– Ты таких ужасов нам насказал, – поежился Алексей Фомич, – что я уж не удивлюсь, если увижу немецких солдат у нас в Крыму!
– Вполне возможна такая картина, – согласился Ваня. – Вполне возможна... Одним словом, события были большие, а ожидают нас огромнейшие... И пока что я в твоей рубахе и в твоем старом пиджаке чувствую себя в полной безопасности, а может случиться и так, что и они не спасут, что через какой-нибудь месяц и они не спасут: все может полететь кверху ногами.
Алексей Фомич долго смотрел на сына, пившего в это время десятый стакан чаю, и проговорил, наконец:
– К ци-ви-ли-зации рвутся люди, это их законное право. Только вот меня интересует: а как все-таки пойдет дальше? Ты был там, в самой гуще, два с половиной года, тебе виднее, чем мне: как может пойти дальше? Не может ли случиться так, что и из других армий, даже из германской, начнут бежать домой, а? Из французской армии тоже могут бежать, – если, разумеется, побегут из германской; ну, а австрийцам и сам бог велел на Вену, оперетки Штрауса слушать... Не может ли так случиться, а? Как ты полагаешь?
– То есть, это чтобы и там началась революция, как у нас? – качнул отрицательно головой Ваня. – Не-ет, они там, то есть правительство германское, а также австрийское, – нашим пленным читают лекции о революции, это я слышал, а чтобы у себя, – не-ет, этого они не допустят.
– Постой-ка, ты какую-то ересь и дичь понес... Тебе говорили, а ты повторяешь, как попугай! Какие такие лекции нашим пленным? Зачем им это?
– Как же так зачем? Расчет у них очень понятный, – зарокотал Ваня. Два с половиной миллиона, говорят, наших пленных в одной Германии, – это ли не сила? Пять-шесть огромных армий. Их там обучают, как им сподручнее будет отнимать земли у помещиков, и выпустят к нам через границу: идите, действуйте в этом духе! Они и пойдут чесать.
– А за ними Вильгельм?
– А за ними, конечно, Вильгельм, чтобы занять территорию нашу до Урала.
– Ты-ы... ты, кажется, чью-то шутку принял всерьез, а? От тебя станет!
– На шутку это чем не похоже? Похожа, как гвоздь на панихиду, – угрюмо отозвался Ваня.
– Два с половиной миллиона даровых рабочих чтобы выпустил такой хозяйственный народ, как немцы? – искренне возмутился Сыромолотов-отец.
– Даровых, да не очень, – пояснил ему Ваня. – Эту рабочую силу кормить надо, а чем? Из Румынии вывезли недавно хлеб, это так, а надолго его хватит? А хлеб теперь и есть самое дорогое, именно хлеб, а совсем не какие-то бумажки всех цветов радуги и не почтовые марки... Выпустят два с половиной миллиона ртов, чтобы от них избавиться, – это с одной стороны, и чтобы они у нас все подчистую съели, – с другой стороны.
– Если это действительно будет так, как ты сказал, то план этот... план этот какой-то даже и не человеческий. Вот что значит заниматься всю жизнь свою искусством и никогда не соваться в политику. За это мне и наказание.
– Как это тебе наказание? – буркнул Ваня и посмотрел на отца, взметнув брови.
– Есть где-то такая строка: "И это все, чему я поклонялся!" – глядя в пол, говоря как бы сам с собою, начал объяснять сыну Алексей Фомич. Искусство, культуру человеческую и общечеловеческую ставил я во главу угла всей своей жизни, и вот выходит, что же именно выходит? Выходит, что совсем не на ту карту ставил... Проиграл, значит, а? Да-да, да, да, да-а-а... Выходит, что проиграл... Это и есть наказание. Ведь ты, кажется, сказал, что это в одной Германии два с половиной миллиона?.. Ну да, именно в одной, и я сам где-то читал... А ведь есть еще много таких пленных и в Австрии... Сколько?.. Если, например, считать тоже до двух миллионов, а?.. Пусть даже только полтора. Всего, значит, у них четыре миллиона... Ого! Ого-о-о!
– Хотя, конечно, не все же будут убивать и грабить, – вставил Ваня.
– Не все? Да, допустим, что только половина, а другая половина вернется к своим хозяйствам, чтобы их тоже ограбили...
– Это ты вспоминаешь девятьсот пятый год, а теперь, может быть, как-нибудь иначе будет, – вздумалось Ване дать другое направление мыслям отца.
– То есть еще страшнее, ты хочешь сказать. Иначе? Как же именно иначе? Ведь они голодные будут, эти миллионы ртов. А где голод, там какие же законы могут удержать людей? Что такое голод? Прежде всего невменяемость!.. Земля, это потом. Какой-нибудь чернозем, его человеческий желудок не переварит... Значит, что есть в печи, то на стол мечи!.. Нет у тебя, ты говоришь? Прячешь? Мы кровь свою проливали, а ты дома сидел, а теперь от нас же прячешь? Вон же за это! Хоп – и дух вон! В том-то и будет ужас, а с точки зрения голодных какой же тут ужас. Это только всего-навсего в порядке вещей. Ты чтобы сытый был, а мы чтобы с голоду сдохли. Хлоп камнем по голове и давай шарить, хлебушка искать.