Текст книги "Варяжский круг"
Автор книги: Сергей Зайцев
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 25 страниц)
Берест сказал:
– Сыграю тебе. А заодно опробую гусельки. И руки разомну – что-то одеревенели руки…
Он снял со стены гусли, послушал их, потом подтянул-закрепил колки и заиграл. Голову слегка склонил, закрыл глаза и пустил по струнам быстрые пальцы – вдоль и поперек, то зло, то ласково, то дергая струны щипком, то оглаживая их или вовсе глуша. Иногда покачивал корытцем гуселек. Пальцы игреца – некрасивые, покрытые свежими розоватыми рубцами, не утратили своей ловкости. Вот приостановились едва-едва – считай их, брат Глебушка, не упускай время… Вроде, пять. Но пять – еще не пять! Пальцы игреца вновь заторопились и уже, гляди, за шесть справились. А не уследил – все семь налицо. И дальше кругом пошли по звончатым гуслям, слились в светлое пятно. Да и не пальцы там уже, и не рука, а огромное птичье крыло с распущенными маховыми перьями. Разыгрались гусельки! Ожили, запели, как по волшебству. Одерни, игрец, руки, спрячь их за спину – но не остановятся струны, допоют свое…
Звонарь Глебушка затаил дыхание, в уголок забился и сидел без движения, весь обратился в слух. Да так заслушался он нежным звучанием гусель, так увлекся быстрым чередованием наигрышей, что забыл о лучине и обратил на нее внимание только тогда, когда огарок сорвался и с шипением упал в плошку с водой. Глебушка покинул свое место и зажег от лампадки новую лучину.
А пальцы игреца по струнам пошли медленней – они, как серые птицы, плыли от берега к берегу. И редкие гладкие волны широкими кольцами разбежались по реке, всколыхнув прибрежную осоку. В высоком синем небе повис жаворонок и залился песнью. Глебушка поискал его глазами и не нашел. Только слышал нескончаемую трель. И она так манила к себе! Тогда своим взором Глебушка поднялся высоко в небо, – а мыслью хотел подняться еще выше. Смело шагнул, решил заглянуть в недозволенное, решил увидеть днем звезды. Но не увидел. Мысль же его преобразилась в малое косое облачко… Тогда Глебушка лег навзничь на траву – в конце земли, в начале неба. Раскинул руки и запел вместе с жаворонком. Красивым глубоким голосом, как у деместика Лукиана, – голосом, которого у него раньше не было, запел Глебушка о том, что вселенная-небо лежит теперь на его руках, что небо своими ветрами прильнуло к его груди, а реки и моря смиренными волнами омыли его ноги. И звезды по ночам зажигаются для человека, и где-то они горят для него днем, и солнце по утрам восходит для него же. И звери, и плоды рождаются для человека, и травы растут, чтобы человек босыми ногами мог ступать по ним. Все – одна душа, все – одно дыхание, все – одна разумная красивая голова для венца творения, для человека… Жаворонки и соловьи – прекрасный голос человека, ветви деревьев – созидающие руки его, реки – это воля, травы – терпение, небо – путь, а время – колыбель…
Но здесь Берест оборвал игру и прислушался, ему что-то почудилось во дворе. И тогда они вышли наружу и увидели полон двор людей. Это очень смутило обоих, и они не знали сперва, что сказать этим людям. А люди и не спрашивали, тоже почувствовали смущение. Они стояли с поднятыми к крыльцу лицами, но с опущенными глазами, они сидели, прижавшись спинами к бревенчатому срубу колодца, они теснились, переталкивались локтями, сидя на невысоких ступеньках крыльца. И были среди этих людей перехожие калики, игрец узнал нескольких при свете луны. Но калики не набросились на него, как можно было ожидать. Напротив, некоторые из них даже кивнули ему, будто старому знакомцу, уважаемому человеку. А Берест не знал, почему они пришли и с чем хотят уйти.
Наконец кто-то сказал от колодца:
– Не сердись, игрец, что пришли. Гусельки твои очень звончаты, наигрыши хороши. А ворота были не заперты…
Попросили калики:
– Еще поиграй, хороший человек!..
– Поиграй, не скупись! Не все ж одним князьям!
– Всё-то нам забава! Не добрали руками ее – так слухом бы взять. Ай, каличеньки?!
И не поскупился игрец Берест. Гусельки вынес, присел на ступеньках да разыгрался, разгорячился, дал выход душе. И то, что он сыграл, уже не принадлежало ему. Имея много сам, он отдал другим. Нагие и жаждущие чужие души с великой радостью приняли его облачение и его хмельное питье. Берестовым гуселькам поверили, как не поверили бы рассудительным боярским речам. И вспомнили о себе, увидели и услышали друг друга иначе, чем видели и слышали до сих пор – все были чисты, честны и сильны, у ног каждого из людей начиналась дорога, каждый имел что сказать, и общее уныние сменилось радостью, как будто после глухой промозглой ночи пришел ясный рассвет.
Когда Берест кончил играть, ему сказали:
– Живи долго, хороший человек!
И еще сказали:
– Не покидай Киева, игрец Петр. Глаза береги!
Один из людей, калика-горбун, с трудом протиснулся к самому крыльцу и поцеловал Бересту руку. Губы у горбуна были сухие и горячие, они были шершавые от ветра и солнца. На узком худом лице выделялся большой нос с сильно развитыми ноздрями и маленькие блестящие глазки, колючие, запавшие глубоко под выступающий, искривленный болезнью лоб. Глазки эти были похожи на двоих загнанных под скалу обозленных зверьков. Калика-горбун прослезился, сказал:
– Этого игреца за уменье его да возлюбит Господь!.. И горбун поклонился Бересту. А игрецу было странно принимать поклоны и слушать добрые слова от этого несчастного человека с безобразным лицом и злыми глазами.
Горбун же продолжал:
– Ножки у меня, смотрите, кривенькие, ручки – коротенькие. И весь я не удал-человек – полулеший, полуправославный… А и меня задели славные гусельки игреца. Ощутил себя красавцем, возомнил великаном. Будто подросло у меня и прорезалось запоздалое «чертово» ребро[16]16
«чертово» ребро – большая физическая сила великанов объясняется наличием у них «чертова» ребра
[Закрыть], и налился я силами, и набрался величиной, и будто каждая из моих ладоней стала не меньше Бабиного Торжка…
Слушая эти сказки, тихонько посмеивались другие калики, но так посмеивались, чтобы не мешать – все уважали калику-горбуна, и всех занимали его речи.
А горбун присел на крыльцо, ступенькой ниже Береста, и призвал всех к вниманию:
– Слышите? Не меньше Бабиного Торжка… И вот, случись так сейчас, что же сделал бы я своими здоровущими руками!.. Горы бы поднял? Нет! Много гор на Руси. Реки бы новые пустил? Нет! И рек на Руси видимо-невидимо. Храм бы возвел? Или Киев огородил новыми стенами? Или тысячи половцев раздавил, как тараканов?.. Нет, не это сделал бы я! А сделал бы вот что… Я поднял бы свои прекрасные ладони к синему небу и просил бы: «Господи! Научи людей радоваться жизни. Научи их видеть в красивом красивое, в живом – живое и чувствующее, в малом – великое, в сегодняшнем дне – завтрашний. И научи их во всем увидеть разумное!..»
Здесь горбун замолчал и огляделся вокруг себя, всмотрелся в лица присутствующих людей, заглянул в глаза Береста.
Ни один человек не прервал наступившей тишины, все думали над произнесенными словами и примеряли их к себе – кто как поступил бы, заимей он вдруг великанское «чертово» ребро, стань он великаном. И перекладывали эти слова каждый на свое понимание и храмы с теремами возводили бы, и городили города, и давили половцев, и о многом-многом просили бы у небес…
Горбун сказал:
– Видя огромные руки мои у трона своего, неужели Господь не внял бы речам моим?
Ответили калики:
– Многие сильные и знатные боролись и гибли за мечту, которая, однако, так и не сбылась… Нам же, увечным, с ручками коротенькими, остается в утешение только молитва.
Когда люди ушли со двора, было уже далеко за полночь.
Глебушка и Берест легли спать, но им не спалось. Некоторое время говорили, лежа в темноте. И о чем бы игрец ни заводил речь, разговор как бы сам по себе сводился к деместику Лукиану. Это Глебушка все поворачивал – видно, много места занимал в его голове прекрасноголосый монастырский деместик и образованный вивлиофил Лукиан. Тогда Берест перестал уводить в сторону и прислушался к восторженным словам звонаря. И услышал, что деместик сумел наконец создать в монастыре чудесное осьмиголосие, которое ежедневно ходят послушать толпы киевлян. И музыка там отныне звучит неземная, и люди уходят со слезами на глазах и со смирением в душе!..
Увлекшись рассказом, Глебушка выбрался из-под одеяла и уселся на столе. В неподпоясанной простой рубахе с распущенными рукавами, взлохмаченный и босой, одержимый, он принялся, как мог, словами и пением, передавать игрецу поразившие его отрывки из знаменного распева. Он выводил основной напев, простой и медленный, возвышенный, он объяснял, как построено у Лукиана сочетание лиц и фит[17]17
лица и фиты – мелодические обороты в составе распева, украшающие и обогащающие распев
[Закрыть] и как привязаны лица и фиты к самому напеву, он рассказывал, как широко разворачивается божественное осьмиголосие и как, однако ж, глубоко оно звучит. В свете луны, проникающем через оконце, было хорошо видно, как Глебушка плавно разводил над головой руками – так высоко и покойно пел хор. Потом вдруг звонарь замирал и сидел бездыханный, показывая этим, насколько проникновенны и чувственны были голоса ведущих певцов.
А игрец как понял музыку, так тоже запел, поднялся с лежака. Сидели теперь напротив друг друга, водили в воздухе руками. И, глядя на руки, легко понимали один другого. Пели на голоса, и было им уже не до сна. Гусельные струны тихонько позванивали у двери, вторили звукам.
Зажгли лучину, достали вино. И праздновали встречу, пока не пришел рассвет.
Глава 3
Назавтра к полудню Глебушка и Берест расстались. Глебушка попросил:
– Когда будешь покидать Киев, крикни о том каликам. Игрец удивился:
– Что мне от них? И кто я им?..
Но Глебушка не стал объяснять, а только повторил просьбу.
Берест вывел коня за ворота. И, уходя, не оглядывался. Он думал о том, что, покидая этот дом, обрел в нем свой дом…
В Верхнем городе игрец пришел на подворье Олава, но не нашел там никого из хозяев. Ни ворота, ни двери в покои не были заперты – видно, так уж в этом доме велось. Стояла пустая конюшня, в амбарах по пустым сусекам и ларям бегали мыши, а ручная мельница, сделанная из большого кленового пня, наверное, давно не использовалась, она потемнела от времени и потрескалась. И если бы Берест не знал, кто такой Олав, то только по состоянию подворья он без труда бы смог понять, что живут здесь не от хозяйства или ремесла, а живут здесь от службы, и время здесь исчисляют и ведут счет изобилию не от осени к осени, как пахотные селяне, и не от торга к торгу, подобно купцам, а от одного похода к другому.
Лишь к вечеру игрец дождался Эйрика. И узнал, что Эйрик ездил в село Предславино к югу от Киева, ездил посмотреть на своих малых братьев и сестер, возил подарки им и Любаве, молодой жене отца Олава. И самого Олава он видел там и передал ему приглашение тиуна Ярослава. Однако Эйрик рассказывал обо всем без особого воодушевления, даже с заметной холодностью. Он говорил о чужих людях, возле которых не нашел места для себя.
Но глаза Эйрика зажглись радостью, когда он узнал о послании Мономаха. И, едва успев расседлать коня, Эйрик снова набросил седло на потник. Он готов был теперь же пуститься в дорогу, как будто не знал усталости, как будто сама дорога была для него тем богатством, к которому он стремился.
Вечером они пришли к Ярославу Стражнику и сказали ему о своем деле. Но не удивили тиуна – словно было у него с князем уже все оговорено. А только спросил Ярослав: так ли рвутся в дорогу кони, как их хозяева. Эйрик знал, что на это сказать. И сказал: как и вчера, бодры и молоды кони, и остры их копыта, не сбиты о камни. Ярослав спросил, нет ли ссадин и царапин на спинах лошадей. Игрец тоже знал, что ответить. Сказал: выводили они коней в поле и купали их в росе, и с тех пор не было на конских спинах ни ссадин, ни царапин, и под седлом они ходят так же ровно, как без седла.
Тиун остался доволен ответами и сказал:
– Дорога дальняя, не простая. Днем и ночью будьте настороже. Не доверяйтесь тишине, не доверяйтесь свету. Оглядывайтесь и вблизи городов, ведь даже у ворот можно потерять голову…
– Будем осторожны, господин!
– Ехать вам не по Дикому полю, по своей земле. Да и комана мы погоняли славно – причесали железным гребнем. Не то что к нам сунуться – по своей степи теперь бегают с оглядкой. Думаю, доедете с миром, не выпуская поводьев из рук.
– Доедем, господин!
Им сказал тиун с сожалением;
– Не пустил бы вас от себя по доброй воле. Выучил бы, а через год-другой поставил бы сотниками по правую руку от себя. А там и далее… Однако сложилось неладно. И приберут вас теперь разумные смоленские князья… Воля Мономахова! Княжий наметанный глаз! Одного увидел – уходят двое. А теряю как будто четверых.
Без труда разглядел тиун Ярослав, что игрец и Эйрик слушают его вполуха и кивают, не дослушав, и украдкой косятся на дверь. Не знали они усталости, торопились в путь. Подумал Ярослав: птенцы с неокрепшими крыльями вывалились из гнезда.
И сказал им:
– Подарю вам бунчуки для коней. Придет время – и вам укажут бунчуки дорогу обратно.
Но кроме бунчуков Тиун подарил им крепкие кольчуги, и луки, испытанные не раз, и налучия к ним, пару легких франкских мечей подарил и уздечки с серебряными бляшками.
С восходом солнца Берест и Эйрик выехали со двора Олава, не заперев его, и направились к Жидовским воротам – к северным воротам Верхнего города.
Когда подъезжали к той церковке, возле которой они в первый день встретили тиуна и плененных им ханов, игрец вспомнил о каликах. Было в Киеве несколько таких мест, облюбованных каликами и убогими, где те собирались на свои сходы, делились вестями, где устраивали ночлег и просили милостыню. Все это были места шумные, узловые: пристани, площади, торги, городские ворота и храмы. А среди других храмов – и эта стройная приметная церковка.
Калик здесь сегодня было шесть или семь человек – жалких и грязных, в оборванных вретищах, спящих вповалку на тощих пучках соломы и укрывающихся от утренней росы дырявыми кусками рогожи. Уютный уголок, образованный папертью и притвором, – каличий уголок, защищенный от ветра, был пристанищем этих несчастных, не имеющих над головой никакого иного крова, кроме неба. Помня просьбу Глебушки, Берест направил коня к каликам.
Возле невысокого крыльца, положив голову на досчатую ступеньку, спал уже знакомый игрецу горбун. И в утреннем свете его лицо было еще неприглядней, чем позапрошлой ночью. Кривой лоб горбуна, как оплывшая свеча, желтой каплей нависал над переносицей, а кончик носа и узкий подбородок тянулись друг к другу как будто в обоюдном стремлении соединиться. И все это было сплошь покрыто мельчайшими морщинами.
Берест спешился, подошел к горбуну. Но не успел коснуться его плеча. Горбун сам открыл глаза – синие-синие, как глубина вод, запавшие глаза-колодцы.
Вначале удивленные, глаза горбуна наполнились испугом. Край рогожи пополз вверх, закрыл шею, потом подбородок, нос. Но игрец не дал спрятаться, наступил на рогожу. Он понял, что горбун не узнал его, и спросил:
– Научился ли радоваться жизни?
В глазах горбуна не уменьшилось испуга.
– Чего тебе, добрый человек?..
Берест бросил ему на рогожу несколько монеток серебра, сказал:
– Игрец Петр сегодня уезжает, просит помнить о нем.
С тем продолжил путь.
Горбун же некоторое время смотрел ему вслед, потом вдруг спохватился и с живостью принялся расталкивать спящих калик:
– Вставайте, вставайте! Уезжает Петр. Эх, не узнал его в ратных ризах… Вставайте!
Калики поднимались один за другим, со стонами и кряхтеньем, громко откашливаясь.
– Счастливый путь! – сказали они, видя спросонок только блеск серебра.
А горбун уже накинулся на одноногого:
– Вот-вот! Счастливый путь!.. Тебе ко Глебушке бежать – один сапог износить. А мне ко Глебушке бежать – два сапога износить. Разница!
Остались за спиной последние дворы. Лачуги бедноты сменились землянками. Кривая окраинная улица, слившись со множеством тропок, обратилась в дорогу на Вышгород.
Игрец сказал:
– Вот мы, сильные и сытые, спешим, погоняем коней. И оставляем этот город без сожаления. Но будем ли мы такими к концу пути? И наступит ли конец пути там, где мы его видим?
Эйрик ответил:
– Ты сказал хорошие слова. И думается мне – это не слова сомнения. Ведь они не о той дороге, по которой мы сейчас идем, а о той, которая несравненно дальше…
В это время они услышали колокольные звоны. Зачином им был напевный, неторопливо размеренный звон из Михайловского монастыря. Звон напутственный, с присказкой-пожеланием: «Доброго пути! Доброго пути!» И как будто там не колокола били, а не спеша ехали всадники по медной дороге. Подковы же у их коней были серебряные. Каждая из них величиной с хорошую дугу!
Скоро другие колоколенки и звонницы отозвались с Верхнего города – колокольчиками и бубенцами живо вплелись в белые гривы небесных коней. Зазвонили, засуетились, к твердой поступи подстроились, и вот уже гудели всем рядом, каждый помня свой голос, каждый зная свое место – ровно и слаженно, как в хоре у деместика Лукиана.
Цокали копыта, медная дорога отзывалась гудом, невиданные кони трясли головами…
Стихли все разом, как по уговору. И несколько мгновений царила тишина. Только трель жаворонка была слышна в чистом утреннем небе. Ранняя птица, солнечная птица, земледельцам и путникам – друг.
И покатился-расплескался колокольный звон по Подолию, от кручи к Днепру и обратно, и дальше на юг, к Печерску пошел. Ни один не промолчал колокол, ни один не дремал звонарь. Расплелись гривы небесных коней, и посыпались с них бубенцы-колокольцы на медную дорогу, на бесконечный путь…
Эйрик сказал:
– Неспроста этот звон!
Игрец ответил:
– Угадываю в нем руку Глебушки. Слышишь, прощается? На высоком звон оборвал…
Глава 4
В славном Вышгороде немного задержались, поклонились гробницам мучеников святых Бориса и Глеба.
К полуночи увидели огни на стенах и башнях Чернигова. Но в город не вошли, а заночевали в лесочке в виду крутого изгиба Десны, в виду высокого детинца и земляных валов вокруг Третьяка.
Утром съели по ломтю киевского хлеба, выпили по пригоршне черниговской воды. Поехали дальше. Миновали Чернигов, оставили его по правую руку от себя и этим же днем по левую руку оставили город Любеч. И снова увидели полноводный Днепр.
Эйрик, очарованный красотой реки, приостановил коня:
– Дорога из дорог! Вода всеочищающая, ты смоешь с меня клеймо бедности и однажды приведешь к славе!
Потом он сказал вису:
Берег далекой Свитьод
Свидетелем был тому,
Как радость ушла от героя.
О, ненавистная бедность!..
Чего хотел, не нашел я.
Но сел на корабль другой.
Кончится лето – начнется лето…
Пусть после скажут, что беден герой!
Слова эти прозвучали уверенно и громко. Однако сам Эйрик всю оставшуюся часть дня был грустен и тих. Или же на него так подействовал зной.
С наступлением сумерек остановились на ночлег. Место для этого искали недолго – прошли по кустистой долине какого-то ручья или речушки, увидели на опушке лиственного леса старый курган, а у подножия его нашли большое кострище с плотно утоптанной землей и с черными от сажи очажными камнями. Неподалеку бил ключ. Здесь же собрали сколько хотели высохшей травы и листьев, чтобы ночью подложить под себя.
Место это, наверное, хорошо было известно путникам, и останавливались они здесь часто. Как бы ни был велик и темен лес, а дорога в нем всегда одна – самая простая из всех трудных. И идя по той дороге, не однажды встретишь кострища.
Коней оставили внизу, а сами поднялись на курган, насыпанный над чьими-то костями лет сто назад. И увидели далеко вокруг себя. Кострище же находилось как бы в ямке-ровике, окружающей курган, поэтому даже ясной ночью огня можно было не заметить со стороны – следи только, чтобы не было над ним искр, не подкладывай хвойных ветвей и сушняка и не вороши угольев.
Дальше за ручьем увидели дремучие леса. Черные в сумеречном свете, они стояли друг за другом ступенями, что ни дальше, то выше и, казалось, – непроходимей. А между лесами залегли голубовато-розовые полоски тумана. Эйрик сказал, что если чуть-чуть прищурить глаза, то туман становится похожим на море, а частые островки леса над ним – на шхеры. Берест на это ничего не ответил, потому что ни разу в жизни не видел шхер.
На бледном небе уже проступали первые яркие звезды. Но ярче всех виделась Прикол-звезда[18]18
Прикол-звезда – Полярная звезда
[Закрыть] – как серебряная бусина на бронзовом блюде. Она указывала дорогу к Смоленску.
Недолго смотрели по сторонам, спустились с кургана, чтобы собрать дров. В ближнем лесу Эйрик вытащил из-под папоротника большую лесину с иссохшими ветвями и всю ее приволок к костру. Игрец сразу на опушке насобирал под деревьями несколько охапок сучьев и сам не заметил, как вместе с сучьями принес к огню бедренную кость – порыжевшую от времени и сырости, с надколотыми мыщелками, с зеленоватыми пятнами плесени.
Эйрик посмеялся над Берестом и забросил кость в темный лес. А потом рассказал, что только-только видел целое поле-убоище костей и когда волок свою лесину, не один раз спотыкался о них, и еще в лесу под его ногой хрустнул прогнивший череп и острым краем кости оцарапал сапог.
Берест сказал:
– Печенегов кости. Русские – под курганом.
Эйрик посмотрел на курган и заметил:
– Березы на нем повырастали. Сколько лет березам – столько будет и кургану.
Игрец согласно кивнул:
– Старые березы. Давнее побоище – печенежское. А он понимал толк в березах.
В темноте всхрапывали кони, рвали и шумно пережевывали сочную траву. По мягкому дерну тяжело переступали копытами. Потом, стреноженные, отошли к журчащему поблизости ручью.
Эйрик сказал:
– Посмотри, оторвался тот куний хвостик!
Берест поглядел на свое плечо, на стежки не прикрытого хвостиком шва.
– Собирал сучья под кустами. Верно, там и потерял!
– Это знак нам, – решил Эйрик. – Дахэ забыла про нас и не оберегает более. Как бы не случилось беды…
– А ты помнишь глаза Дахэ?
Эйрик подумал немного и ответил:
– Я не помню уже ее глаз. Помню только, что очень красивые. У нее опасные глаза. Глядя в них, я забывал про свою Ингунн.
Берест сказал:
– Веселые у нее были глаза – смотрела и радовалась. Такие не предвещают зла. Поэтому, Эйрик, не жди беды!.. А то, что хвостик потерялся, так это, думаю, Насткин знак. Видно, вспомнила Настка.
Надолго замолчали. Думая каждый о своем, неторопливо ели хлеб с суховатым овечьим сыром, глядели в огонь. Слушали, как потрескивают сгорающие сучья, как поют из темноты сверчки.
Потом бросили на примятую траву потники и легли на них, подложив под головы седла. Утомленные переходом, вяло переговаривались о завтрашнем дне, засыпали, доверившись чутью и слуху лошадей. Берест хотел сказать, что неплохо бы запастись сухими сосновыми ветками на случай появления волков, но помешала Настка. Она вышла из темноты, из-за кургана, и, ничего не говоря, присела возле игреца на траву. Он узнал вышивки на кайме ее подола: червленой нитью шитые колечки и косички, среди косичек же – синие крестики, все с шестью концами. А между тем он давно забыл, какие были вышивки у Настки. И теперь сам себе удивлялся – как можно с такой легкостью забывать свое родное!.. Слезы навернулись на глаза игрецу, и он обнял Насткины бедра и прижался лицом к ее мягкому животу. Она же сидела безмолвно и чуть-чуть дрожала от волнения. Легкими руками, прохладными пальчиками гладила ему волосы, ласковыми прикосновениями щекотала шею. Они в тот проклятый семик так внезапно расстались и так долго не виделись, что теперь, встретившись, забыли обо всем. И пространства, которые между ними были, уже не были, и время, которое в разлуке так медленно шло, уже не шло. Повсюду воцарились мгла и холод и, может быть, боль. И только близость Настки были свет и тепло. Как же можно было забыть эти вышивки?..
Он сказал:
«Ах, Настка! Я вернусь, а тебя не застану».
Но она продолжала молчать. Тогда игрец открыл глаза и увидел, что весь подол ее рубахи обшит куньими хвостиками, в точности такими, какой много дней был на его плече. И он вздрогнул от неожиданности, и отшатнулся от Настки, и посмотрел ей в лицо. Но это оказалась не Настка, а красавица Дахэ. И в глазах ее сейчас не было веселости, а был только испуг, который ее не красил. Может, это от испуга девушка все еще дрожала.
Берест спросил:
«Почему на тебе эти вышивки? Это Насткины вышивки!..»
Ответила канская дочь:
«Я хотела, чтобы ты обнял меня так же, как обнимал ее. Но ты этого не сделал. Вот я и обрядилась!»
«Почему же ты дрожишь, когда я обнимаю тебя?»
«Это не я, это ты дрожишь, посмотри!»
Берест оглядел свое тело и увидел, что оно и вправду все дрожит, как бы от холода. А в руках Дахэ вдруг оказался колоколец-ботало, какой привязывают на шею пасущемуся скоту. И пока тело Береста было сковано дрожью, Дахэ ловко привязала ему на шею – туда, где только что щекотала, этот скотий колоколец. Игрец пытался оттолкнуть ее руки и оттого проснулся…
Эйрик, приподнявшись на локтях, полулежал по другую сторону костра и смотрел куда-то в темноту – прислушивался, слегка склонив голову. Теперь и Берест, уже наяву, услышал тихое позвякивание колокольца. Звякнет коротко раз-другой и замолчит. Потом немного в стороне опять всколыхнется. Да все ближе, ближе… Насторожились кони.
Берест и Эйрик переглянулись.
Игрец сказал:
– Человек так не подкрадывается… От стада отбился!
– Кто?
Берест пожал плечами. И они принялись всматриваться в темноту, заслоняя ладонями глаза от света. Эйрик разглядел первым:
– Человек!..
Скоро и Берест увидел, как по краю ровика со стороны реки к ним приближался человек. В темноте его трудно было рассмотреть – почудилась слишком большая голова, или то была шапка, почудились невиданные одежды, схожие с крыльями нетопыря. Шел же человек как-то прыгающе – его большая голова то взлетала, то падала. Наверное, у него были длинные ноги и широкий шаг. При каждом шаге позвякивало ботало.
Игрец подкинул в огонь сучьев.
Человек этот был старик с седыми всклокоченными волосами. А так как волосы его прядями торчали в разные стороны, то в темноте и привиделась огромная голова на небольшом теле. И одежда была – не крылья нетопыря, а грубая свита из единого несшитого куска рогожи. В этом куске была прорезана только дырка для головы. Рогожа, нигде не прихваченная ни застежкой, ни ремешком, ни даже веревкой, просто свисала с узких плеч старика и под мышками его и под локтями образовывала складки, похожие издали на сложенные крылья летучей мыши. Поверх его коротких штанов были намотаны серые онучи. Босые пятки и кривые пальцы старика проглядывали через дыры в лаптях. И чего там было больше, дыр или лаптей, не всякий смог бы сказать.
С веревки, поддерживающей штаны старика, свисало медное ботало – круглое, спаянное из двух половинок, с крестиком-прорезью в нижней части. Ботало при ходьбе раскачивалось на шнурке и ударяло по бедру то спереди, то сбоку, и камешек, спрятанный внутри, либо бил коротко и зло, либо заливался продолжительной веселой трелью.
Вот наконец старик спустился в ровик и подошел к костру.
– Храни вас Господь, дети! – сказал он неожиданно твердым и звонким голосом!
– И тебя, отец! – отозвался Берест.
А Эйрик просто кивнул.
Старик сел возле самого огня, возле жара, и, осмотрев свою обувь, покачал головой, пошевелил высунутыми пальцами.
– Совсем прохудились мои лапоточки! – сказал он с усмешкой. – За три дня, видишь, разбил. Дорога!..
– Одному идти ночью не боязно? – спросил игрец. – Волков вокруг – тьма! Да чужих людей…
– А, отводит Всевышний, отводит! Что волкам до меня? Две пустые кишки. Да и людям чужим также! – Старик разулся, расползшиеся лапти кинул в огонь, размотал онучи, а мозолистые желтые подошвы подставил к самому жару. – Вот, дети, сплету новые лапоточки возле вашего огня и дальше пойду.
– А поспать как же?
На это старик ответил непонятными словами:
– Давно не спит Кбогушествич, думает о человеке.
Из вороха сучьев он выдернул сухую ветвь и обломком ножа ловко выстрогал нечто, похожее на кочедык[19]19
кочедык – приспособление для плетения лаптей
[Закрыть]. А из сумы-власяницы достал липовое лыко и принялся плести.
– Отдохни, старик, – сказал Берест и дал гостю хлеб с тем же овечьим сыром. – Всех дорог не пройти.
Старик принялся за еду.
– Моя одна дорога – на Афон. А иду я из земли новгородской.
Так игрец и Эйрик узнали, что старик этот – паломник, каких из года в год все больше появлялось на путях-перепутьях Руси. Шли к святым местам: в Иерусалим, в Константинополь к Софии, на гору Афон. И ближе ходили—к храмам Киева, к Вышгороду на гробницу убиенных князей Бориса и Глеба. Шли увидеть реликвии, поклониться мощам и помолиться над ними – ждали помощи с небес. Верили паломники, что святые места ближе всех других предстоят к Господу, верили, что сидит Он на своем троне и склоняется ухом то к Иерусалиму, то к Царьграду, то к Киеву. Шли за пальмовой ветвью, шли больные и слабые, шли увечные калики, шли монахи, несчастные—за благодатью шли. А были и такие, что клялись – дойти на коленях. И доходили, и припадали губами к священным камням, а поднимали их уже бездыханных и окоченевших.
Игрец сказал:
–Я Много видел паломников. А монахи, было, звали с собой. Они тоже шли на Афон. И за два дня пронашивали лапти.
– Имя у меня простое – Кбогушествич, – назвался старик. – Но я не монах. Я тот, кто помнит тех, кого вы уже давно забыли. Я тот, кем вы были когда-то, и тот, кем вы еще будете. Как ты думаешь, не Бог ли я?..
Берест пожал плечами, а сам подумал, что слова старика Кбогушествича похожи на речи волхвов. Волхвы любили говорить загадками, а то и вовсе сбивались на тарабарщину или пользовались криками и жестами. Эйрик же, который знал язык еще недостаточно хорошо, совсем ничего не понял. Он только слушал и все поглядывал на Береста, как будто надеялся отыскать на его лице смысл сказанного.
Кбогушествич продолжал:
– Думаете, не Бог?.. Но моей душе, дети, тысяча лет. Я однажды ухожу от вас и возвращаюсь к вам через тысячу лет. Вспомните, вы так же сидели у костра, и так же, как сейчас, вами правила любовь, и вы смотрели, как я жевал ваш хлеб беззубыми деснами, и не понимали меня, потому что сомневались – не блаженный ли этот старик. И не поверили мне. Оттого круг замкнулся. Вы прожили по многу лет и служили под разными хоругвями… Но если вам было все равно, под какой хоругвью служить, то у вас, у таких, не могло быть и хоругви.
– Мы служили Мономаху, – с уверенностью сказал игрец.
– Мономах – разный! Он такой же человек, как любой из вас. И хоругвь его разная – то чиста белоснежно, то запятнана кровью. С утра проступают на ней слезы Богородицы, а к вечеру неразумный душит под ней неразумного. Следует иметь терпение Луки, чтобы не оставить Мономахову хоругвь. Но вы имеете ли?.. Открою вам тайное. Мысли Мономаха – раны в его голове, а дело князя – боль его души. Кто этого не знает, тот с легкостью оставит его хоругвь.