332 500 произведений, 24 800 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Иванов » Отпечаток перстня » Текст книги (страница 8)
Отпечаток перстня
  • Текст добавлен: 3 ноября 2017, 03:02

Текст книги "Отпечаток перстня"


Автор книги: Сергей Иванов






сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц)

ЧЕТВЕРТОЕ ИЗМЕРЕНИЕ


Л

ет сто назад один парижский невропатолог внушил под гипнозом своему пациенту, чтобы ровно через 123 дня он вложил лист бумаги в конверт и послал его по известному адресу. Когда пациента разбудили, он, как и полагалось, не вспомнил ничего из того, что было на сеансе. Через 23 дня его усыпили снова и спросили, помнит ли он что-нибудь о прошлом сеансе. Он рассказал о поручении и добавил: «Осталось сто дней». Гипнотизер спросил его, считает ли он дни. «Нет,– последовал ответ,– это делается само собой».

Очевидно, все животные и растения обладают способностью ощущать время; если мы начнем двигаться от низших к высшим, она предстанет перед нами как постепенно открывающийся инстинкт. Связанные с природными ритмами теснейшими узами, биологические часы сообщают своим обладателям, когда им надлежит зацвести, приступить к охоте на сверчков, устроить концерт на крыше, отправиться в теплые края. Ход биологических часов зависит от температуры тела; ее постоянство это тот мостик, по которому индивидуальное время сообщается с внешним, физическим временем. Если температура тела повышается, в клетках ускоряется обмен, часы тикают быстрее, и нам кажется, что внешнее время замедляет свой ход. Когда пчелам вводили химический катализатор обмена, они прилетали к кормушке раньше срока. Анатомический субстрат этих часов пока не обнаружен, понятие это скорее функциональное, чем анатомическое.

Бессознательным ощущением времени, которое дают нам биологические часы, связанные со всей автоматикой организма, мы еще ничем не отличаемся от пчел. Отличие приходит вместе с тиканьем психологических часов – со способностью различать прошлое, настоящее и будущее и судить о времени. Продукт сравнительно позднего этапа эволюции, эта способность не так прочна, как двигательный навык или память чувств. Появляемся мы на свет только с биологическими часами, психологические начинают тикать не сразу. Сначала, как полагают психологи, должно развиться чувство пространства, которое и в эволюции появилось гораздо раньше. В «Естественной философии времени» Дж.Уитроу замечает, что эта последовательность отразилась даже на развитии науки, которая целые века изучала одно пространство и только лет сто как всерьез занимается временем. Разумеется, оба чувства связаны между собой, и восприятие пространства влияет на восприятие времени. Однажды был проделан такой опыт. Перед испытуемым психологи поставили три источника света, зажигавшиеся друг за другом, и попросили его так отрегулировать средний источник, чтобы по времени он зажигался точно между первым и вторым. Испытуемый инстинктивно отвел более короткое время интервалу между той парой источников, которые находились на большем расстоянии друг от друга. То, что было удалено пространственно, он решил сблизить по времени. Кроме восприятия пространства, на наше суждение о времени влияет множество других обстоятельств. Некоторые наркотики вызывают иллюзию огромного расширения времени: людям кажется, что за одну ночь они прожили целый век. Гипнотическое внушение, обращенное к подсознанию, способно заставить психологические часы завладеть всей личностью: пока не настанет срок, человек, сам того не сознавая, будет ходячим хронометром. И в обычной жизни мы найдем немало примеров, показываю щих тонкую чувствительность психологических часов к внешним событиям. Если мы ничем не заняты, время ползет для нас черепашьим шагом; если мы поглощены делом да еще не успеваем к сроку, стрелки часов крутятся прямо на глазах. Отпуск, проведенный в санатории, кончается гораздо быстрее, чем в путешествии: смена впечатлений замедляет ход времени. Если вы начали замечать, как бегут годы и это вас угнетает, единственное, что поможет вам закрыть глаза на бег времени, это приток новых впечатлений. Лучше, правда, устроить так, чтобы этот приток никогда не ослабевал, иначе можно пропустить момент, и рутина, куда более коварная, чем старость, да еще умеющая подкрасться к человеку в расцвете сил, завладеет вашей волей покрепче любого гипнотизера, и вам покажется, что ничего нового и интересного больше не происходит, что вы все уже знаете и так, а чего не знаете, и знать не надо.

Как же возникли у людей психологические часы, как образовалась идея времени? Возможно, начало было положено еще тогда, когда наши предки учились думать, а ум действует при помощи последовательных актов внимания, которое неспособно сосредоточиться на двух событиях одновременно. Осознание последовательности впечатлений создавало первое психологическое ощущение их протяженности во времени. Но до самой идеи времени было еще далеко. По мнению французского философа Жана-Мари Гюйо, автора книги «Происхождение идеи времени», она возникла тогда, когда человек стал сознавать свои реакции на удовольствия и на боль и связал с ними последовательность своих мускульных ощущений. «Когда дитя голодно, оно плачет и протягивает руки к кормилице: вот зародыш идеи будущего,– писал он.– Всякая потребность предполагает возможность ее удовлетворения; совокупность таких возможностей мы обозначаем термином «будущее». Время закрыло бы доступ к себе существу, которое ничего не желало бы и ни к чему не стремилось… Будущее – не то, что идет к нам, но то, к чему мы идем ». Идея времени является человеку как сознательный промежуток между потребностью и ее удовлетворением, расстоянием «между чашей и губами». Биологи и психологи соглашаются с Гюйо в том, что в основу идеи времени легла возникшая из осознания различий между желанием и удовлетворением идея цели. Отсюда, кстати, и связь между представлением о времени и представлением о пространстве. Будущее было тем, что лежало впереди и к чему стремились, прошлое лежало уже позади и больше не рассматривалось. Идея цели была идеей движения вперед, и время стало символом движения.

В рассуждениях Гюйо чувствуется влияние популярной в конце XIX века идеи параллелизма между филогенезом и онтогенезом, то есть между эволюцией вида и развитием отдельного индивидуума, причем не только в биологическом, но и в социальном аспекте. Что касается нашей проблемы, этот параллелизм вполне оправдан. Ребенок улавливает идею будущего раньше, чем идею прошлого. У него все впереди; идея прошлого появится тогда, когда появится само прошлое, вместе с сознательной и опосредствованной памятью. То же было и с первобытным человеком.

По мнению этнографов, одно из первых открытий, которое сделал наш предок в своих представлениях о времени, было осознание неотвратимости смерти. Открытие это наполнило его ужасом, как наполняет оно каждого из нас, когда мы совершаем его в детстве. И подобно тому как мы инстинктивно отгоняем от себя мысль о смерти, и, научившись представлять себе любые парадоксы Вселенной, так никогда и не можем представить себе собственное небытие, первобытный человек стал инстинктивно стремиться к тому, чтобы перехитрить время и покрепче закрыть за него глаза. Сделать это можно было одним способом: увековечить прошлое в ритуалах – в одних и тех же жертвах, приносимых богам в одни и те же дни, в одних и тех же обрядах. Жизнь следовало превратить в непрерывное настоящее. Память нашептывала человеку, что все повторяется: день и ночь, солнце и луна. Вот образец для жизни. Непрерывное повторение стало для него главной заботой. Нет, не так уж страшна смерть! Умирая, человек просто переходит в другой мир, и надо позаботиться о том, чтобы ему там было удобно. Надо положить рядом с умершим оружие, одежду, пищу, даже фигурки, символизирующие материнство: в загробном мире все повторится и будут рождаться дети. Человек еще не придумал богов, но уже придумал бессмертие, а с верой в него. установились и первые обычаи – проявления коллективной памяти человечества. Чтобы соблюдать эти обычаи, надо было научиться измерять время. Искусство измерения времени, связанное с познаниями в астрономии, и поражает нас прежде всего в древних цивилизациях. У некоторых народов это измерение стало даже навязчивой идеей. Таковы, например, майя, воздвигавшие свои алтари и обелиски только затем, чтобы отметить окончание какого-нибудь периода, и изображавшие своих богон в виде носильщиков, чьи ноши символизировали собой определенные промежутки времени. Но эти боги шествовали не вперед, от прошлого к будущему, а по кругу. Идея времени отождествлялась с идеей повторяемости одних и тех же событий. Подобная же философия круговорота воплотилась в древнеегипетских мифах об Озирисе и о боге Луны Тоте. Мотивы круговорота звучат еще в философии досократиков, у ветхозаветных пророков. Постепенно они затухают, и с появлением первых преданий и исторических сочинений люди начинают осознавать свое прошлое не как миф, а как неповторимую реальность.

Вместе с развитием представлений о времени развивается и та память, которую принято называть исторической. Чтобы воспроизведенный образ явился заместителем минувшего оригинала, мы должны отнести его к прошлому, мыслить его в связи с именами и событиями, характеризующими его дату. Такое мышление пришло к человеку не сразу. Миллионы лет ушли на выработку памяти движений и памяти простых эмоций. Тысячелетия длилось господство образной памяти и конкретного мышления. Человек учился запоминать все шорохи леса, все запахи зверей, значение собственных жестов и звуков, приемы охоты, способы изготовления орудий. Путешественников изумляла когда-то механическая память дикарей. Без запинки повторяли они за миссионерами их проповеди, не понимая в них ни единого слова. В их детской, почти эйдетической памяти все отпечатывалось мгновенно, но, к досаде миссионеров, столь же мгновенно начинало выцветать: звуки проповедей и даже с грехом пополам понятый их смысл не имели ничего общего с повседневной жизнью дикарей. Образная память, однако, неудобна для общения, а без общения племя не может существовать. Человеку надо было научиться передавать поручения и толково рассказывать о случившемся. В этих пересказах оттачивалась чисто человеческая, социальная память, которой, как говорил Жане, уже свойственна «реакция на отсутствие», то есть сознательное отнесение события к прошлому, к тому, что «уже позади». На этой стадии, по мысли Леонтьева, копии событий начали сгущаться в словеснообразные экстракты. Совершенствуя свою память, человек изобрел первые средства для запоминания – камешки, узелки, зарубки на палочках, служившие символами отдельных мыслей. В эпоху узелков и зарубок он уже умел отличать прошлое от будущего, а когда развилась настоящая письменность, начал постепенно осознавать, что обладает памятью и что она неразлучна с его представлениями о времени.

Древние греки верили в загробную жизнь, но, судя по жалобам Ахиллеса, которого встретил в подземном царстве Одиссей, жизнь эта была малопривлекательной. Тем, кто был озабочен своею судьбой, пифагорейцы и Платон предлагали взамен более захватывающую теорию переселения душ, чьи земные воплощения были к тому же «ослабленными» копиями вечно живущих прототипов. Тут было над чем поломать голову, а это занятие в Элладе считалось весьма почтенным. У Платона связь памяти со временем, хоть он и не говорит о ней прямо, очевидна. Аристотель же не только говорит о ней, но еще и подчеркивает, что без представления о времени памяти быть не может. Если, пишет он, животные и могут обладать памятью, то лишь те, которые имеют понятие о времени.

Принимаясь за размышления о таких категориях, как время и пространство, древние вообще проявляли удивительную проницательность, которой часто не доставало сенсуалистам и эмпирикам XVIII и XIX веков, все па свете выводившим из чувственного восприятия и опыта. Если бы в нашем мире вдруг перестало существовать пространство, то вместе с ним перестало бы существовать и время. Такими словами Эйнштейн объяснял непосвященным суть своей теории, этого детища XX века и чистого, не привязанного к показаниям чувств, логического размышления. Перефразируя Эйнштейна, можно было бы сказать, что время возникло вместе с пространством. Именно так или почти так думали древнегреческие философы. И именно так думают сегодня и астрофизики, сторонники теории расширяющейся Вселенной, обнаружившие, что у мира было «начало».

Когда такое утверждение исходило от церкви, люди серьезные пожимали плечами. Но когда о начале мира заговорила наука, это произвело настоящую сенсацию. Ватикан даже заявил, что теперь между наукой и церковью нет разногласий. Однако заявление было чересчур поспешным: наука подразумевала под началом мира не акт божественного творения, а чисто физический акт, состоявшийся во Вселенной, чью безграничность в пространстве и времени никто не оспаривал. Речь шла не о мире и не о Вселенной вообще, а о нашей Метагалактике. Астрофизики вычислили, что 15 или 17 миллиардов лет назад вес ее галактики были собраны в правещество и вылетели из него в результате взрыва. Правещество могло родиться от одной единственной элементарной частицы, подвергшейся самопроизвольному распаду. Сама же частица образовалась в так называемой статической Вселенной, где до тех пор не было ни одного события, ни одного направленного процесса, то есть в физическом смысле ни пространства, ни времени. Рождение этой частицы и было рождением мира – нашей Метагалактики. За первой причиной возникло первое следствие – распад следующих частиц. Мир стал жить в одну сторону. В том, что причины не могут появляться у нас после следствий, и обнаруживается направленность времени. Что с возу упало, то пропало – таково наше представление о прошлом; чему быть, того не миновать – таково представление о будущем. Второе менее определенно, чем первое, но это и понятно: о прошлом мы знаем, а о будущем только догадываемся. Как говорил Аристотель, прошлое является объектом нашей памяти, а будущее объектом наших надежд.

Этот простой и ясный взгляд на вещи, тем не менее, смущал многих мыслителей последующих эпох. Как можно говорить о прошедшем и будущем, когда первого уже нет, а второго еще нет? Они, конечно есть, но только в нас самих, когда мы о них думаем. Значит, рассуждали эти мыслители, правильнее было бы говорить: «настоящее прошедшего» и «настоящее будущего». Для «настоящего прошедших предметов» у нас есть память или воспоминание, для «настоящего настоящих предметов» – взгляд, воззрение, созерцание, а для «настоящего будущих»-чаяние, упование, надежда.


НЕУЛОВИМАЯ ГРАНЬ

Способ, которым ученики Аристотеля пытались разрешить свои сомнения, в употребление не вошел: терминами «настоящее прошедшего» и «настоящее будущего» мы не пользуемся. Но из их рассуждений видно, как философия раннего средневековья, «осваивая» античное наследие, утверждает и передает последующим поколениям ту дихотомию, то есть деление надвое, которая, по выражению советского ученого М. С. Роговина, автора книги «Философские проблемы теории памяти» (к которой мы и отсылаем читателя, заинтересующегося этими проблемами), «с фатальной неизбежностью» проходит через всю историю воззрений на память. У Платона мы обнаруживаем два типа памяти – априорную и приобретаемую. Аристотель устанавливает еще одну дихотомию: память и воспоминание. Для их последователей представление, объективно относящееся к прошлому или к будущему, едва начавши оживать в памяти, тотчас приобретает двойственный характер: черты прошлого или будущего смешиваются с чертами настоящего. И это не результат трансформирующей работы воспроизведения, а просто принадлежность к самому акту мышления, которое протекает в настоящем и осознается субъектом в терминах настоящего времени («я думаю», «я вспоминаю»). Оба явления, впрочем, так же близки между собой, как близки два известных принципа, на которых покоится квантовая механика. Первый из этих принципов указывает на неизбежность «возмущения», которое вносит в поведение наблюдаемого объекта сам процесс наблюдения, а второй устанавливает так называемую дополнительность в проявлении свойств объектов, примером чему может служить свет, являющийся одновременно и частицей и волной. В аналогии этой нет никакой натяжки. С легкой руки Нильса Бора, склонного распространять свой принцип дополнительности на самые разнообразные явления, включая явления психики и даже искусства, многие исследователи пытаются рассматривать мозг через призму квантовой механики, и эта тенденция, как мы убедимся впоследствии, более плодотворна, чем позиция тех, кто руководствовался обыкновенной механикой и сравнивал мозг то с телефонной станцией, то с вычислительной машиной. Сомнения древних мыслителей, запечатленные в пожелтевших трактатах, показывают, что уже полторы тысячи лет назад человеческий разум разглядел главные проблемы психологического времени и пытался их разрешить. Вместе с тем эти сомнения великолепно отражают ту двойственность, которой и отличается человеческое мышление, не двойственность даже, а именно дополнительность, обусловленную феноменом сознания. Дополнительность эта лучше всего воплощается в хорошо нам знакомой «словесной бесконечности»: «Я думаю, что я думаю, что я думаю…» Вспоминать что-нибудь это в сущности все равно, что думать о чем-нибудь: я могу вспоминать и тут же могу подумать о том, что я вспоминаю. Вот это-то осознаний и связано у нас с идеей времени: даже не называя даты вспоминаемого, мы уже ясно представляем себе, что это наше прошлое; когда же мы еще и датируем то, что вспоминаем, пусть даже приблизительно, наша идея времени обретает конкретную форму, а наша память, как говорят психологи, становится исторической памятью.

Но тут поистине с фатальной неизбежностью дихотомия поворачивается к нам своей новой стороной. Эта сторона была описана Бергсоном в книге «Материя и память». Если я выучил стихотворение, рассуждал Бергсон, я смогу его повторить. В повторении воплотится память-знание, память-привычка, возможно, связанная с какими-то изменениями в мозгу, но относящаяся к настоящему времени, ибо повторение стихотворения происходит только в настоящем и нисколько не осознается как след прошлого. Здесь на место расплывчатого и уязвимого «взгляда, воззрения и созерцания» ставится определенное действие, которое в момент его совершения нельзя отнести никуда, кроме как к «настоящему настоящих предметов». Повторение стихотворения не относится к тому дню, когда я учил его, день этот я могу и позабыть. Но я могу и сохранить воспоминание об этом дне, позабыв само стихотворение. И это будет уже не память-привычка, а память духа, представление, отнесенное к определенному моменту моей жизни и с мозговыми превращениями не связанное. Это представление Бергсон мыслит как «настоящее прошедшего»: настоящее, потому что представление возникает в настоящем, прошедшего – потому что известно, что оно относится к прошлому.

Во времена Бергсона наука еще ничего не знала об изменениях мозговых структур, но об изменениях этих уже строились предположения. Бергсон, внимательно следивший за всеми новостями физиологии и неврологии, допускает связь этих изменений с памятью, но только с памятью-привычкой. Память духа к ним уже отношения не имеет, это как бы освобожденная от всего материального мысль, которую следует описывать только в терминах времени, но не пространства. Поистине замечательная идея! Замечательная, но, к сожалению, не безупречная: временная терминология не исключает пространственную. Даже ничего не зная о мозговых изменениях, мы не можем согласиться с тем, что само стихотворение оставляет свой отпечаток на восковой дощечке, а представление о дне, когда мы его учили, оставить не может. Иное дело само усилие припоминания, сам процесс оживления отпечатков и соотнесения выученного текста с днем учения. Если это и изменение в мозгу, то изменение иного рода. Но никаких оснований лишать припоминание материальной основы у нас нет. Гораздо убедительнее рассуждал Аристотель, говоривший, что ощущение проистекает от внешних предметов, а припоминание от души, но движение, связанное с припоминанием, тоже оставляет в душе некоторый след. Концепция Бергсона о двух видах памяти безупречна лишь с психологической точки зрения: чтение стихов и воспоминание о дне, когда я их выучил, действительно разные вещи; первое не относится к прошлому, а второе относится непосредственно. Тысячи людей могут выучить наизусть одно и то же стихотворение, но ни у одного из них не останется одинакового воспоминания о дне заучивания и одинакового отношения к выученным стихам. Память духа, память историческая, связана с личностью во сто крат теснее памяти-привычки. Расстройство личности сопровождается нарушениями именно исторической памяти: из сознания выпадают не отдельные сведения, а целые периоды жизни. Человек прочтет вам наизусть всего «Евгения Онегина», но ни за что не вспомнит, когда он его выучил.

Разбираясь в том, что в наших представлениях относится к прошлому, а что к будущему, мы не испытываем особых затруднений. Когда мы представляем себе свое прошлое или просто думаем о тех, кого нет сейчас рядом с нами, мы все это, естественно, переносим в свое настоящее, вместе с тем сознавая, что мы не грезим, а вспоминаем. Прошлое это то, чего уже нет, будущее это то, чего еще нет, а настоящее… что такое настоящее? То, что есть сейчас? Но что значит «есть сейчас»? Где границы этого «сейчас», где оно уже стало прошлым, а где еще не стало? Этот вопрос стал камнем преткновения для психологов. В чем же заключается это настоящее время, если не в том, что оно постоянно стремится к небытию, каждое мгновение переставая существовать? Попробуйте уловить его: оно исчезнет прежде, чем вы сможете схватить его, исчезнет, растает, превратится в прошлое! Ведь восприятие, каким бы мгновенным оно ни было, состоит из неисчислимого множества восстановленных памятью элементов, и, по правде говоря, есть уже воспоминание. На практике мы воспринимаем только прошлое, а чисто настоящее есть неуловимая грань в развитии прошлого, въедающегося в будущее.

Психологи попытались измерить минимальный промежуток времени, который разделяет два события, воспринимаемые нами как следующие друг за другом. Выяснилось, что для зрения все сливается воедино, если промежуток меньше одной десятой секунды, а для слуха и осязания– если меньше одной сотой! Слух и осязание оказываются в десять раз острее зрения, когда им приходится отличать один стимул от другого. Но разве радиотелеграфист, принимающий на слух сообщение, способен одновременно размышлять о том, какая буква уже стала достоянием прошлого, а какая еще нет? Для него все сообщение укладывается в акт единого восприятия, и, только сняв наушники, он, может быть, и отнесет все, что с ним происходило, к прошлому. Много было попыток измерить «настоящий момент», но все они оказались безуспешными. В конце концов психологи пришли к выводу, что речь может идти, только об акте единого восприятия, нерасчлененного понимания событий: все события, уместившиеся в этом акте, относятся к одному психологическому времени, и, покуда акт длится, его можно считать настоящим. Для человека, поглощенного делом, все находится в настоящем времени; даже когда он глядит на часы или слышит позывные «Маяка», которые, как ему кажется, следуют друг за другом не каждые полчаса, а каждые пять минут, в его мозгу всплывает только одна мысль, имеющая отношение к времени: «Не успеваю!» С точки зрения измерителя, стремящегося к строгой точности, настоящего времени, конечно, быть не может. Это действительно неуловимая грань между прошлым и будущим. Но с практической точки зрения настоящее, каким бы иллюзорным оно ни было, существует и в восприятии, не поделенном на условные лабораторные акты, длится ровно столько, сколько заняты им наши помыслы. Жане говорил, что настоящее время имеет не психофизическую природу, а социальную: общество накладывает на человека множество разнообразных забот и заставляет его иметь настоящее. Можно добавить, что человек и сам находит себе заботы, вследствие которых, например, счастливые часов не наблюдают и подолгу живут в настоящем, нисколько этим не тяготясь.

Измерить настоящий момент не удалось, но кое-что психологи все-таки измерили, доказав нам, что некоторые проявления психики обусловлены не тонкими движениями души, а определенными закономерностями как эволюционного, так и анатомического свойства. «Повсюду меня преследует один знак,– писал американский психолог Дж. Миллер.– В течение семи лет это число буквально следует за мной по пятам, я непрерывно сталкиваюсь с ним в своих делах, оно встает передо мной со страниц самых распространенных наших журналов. Это число принимает множество обличий, иногда оно немного больше, а иногда немного меньше, но оно никогда не изменяется настолько, чтобы его нельзя было узнать. Та настойчивость, с которой это число преследует меня, не может объясняться простым совпадением».

Такими словами Миллер начал свою статью «Магическое число семь плюс или минус два», увидевшую свет в 1956 г. То было время, когда измеряли все подряд, и психологи, подобно пифагорейцам, толковали об одних числах. У этого увлечения были свои причины. На сцене появилась теория информации, в которой многие увидели универсальный метод анализа самых разнообразных сторон человеческой деятельности, связанной с передачей и переработкой сообщений. Инженеры, проектировавшие устройства для управления автоматическими системами, обратились к психологам за помощью: человека необходимо было поставить в такие условия, в которых он бы мог перерабатывать информацию наилучшим образом, без ущерба для себя и для систем. Так возникла инженерная психология, принявшаяся исследовать психику оператора. В этих исследованиях без измерений было не обойтись: оператор работал в строгих режимах времени и перерабатывал известное количество информации. Теория информации стала одним из инструментов психологии.

Покуда шли эти необходимые и вполне разумные измерения, воображение специалистов и неспециалистов разыгрывалось. Вычислительные машины работали все быстрее, объем их памяти возрастал не по дням, а по часам. Каждый, кому приходило в голову сопоставить машину и мозг, не удерживался от искушения и выводил па бумаге какую-нибудь грандиозную цифру, означавшую емкость человеческой памяти. У того же Миллера получилось 10**6-10**10 двоичных единиц информации, у Джона фон Неймана 10**16 и так далее. Количество информации, которое человек якобы способен переварить за секунду, перемножалось на количество секунд в средней человеческой жизни, за вычетом приходящейся на сон трети: предполагалось, что во время сна человек переваривает только пищу. Некоторые вычислители брали вместо секунд бодрствования количество нейронов, их сочетаний и, наконец, количество молекул в нейронах. Еще в конце XIX века было высказано предположение о том, что все входящие впечатления оставляют отпечаток на молекулах. Успехи молекулярной биологии н генетики превратили это предположение в уверенность.

Астрономические цифры кочевали из одного научно-популярного сочинения в другое. Эта миграция пошла на убыль только к середине 60-х годов, когда многим стало ясно, что машина устроена иначе, чем мозг, и работает на других принципах, и что мозг, возможно, занят не только переработкой информации. Никто не мог поручиться и за то, что все нейроны и их связи, не говоря уж о молекулах, участвуют в этой переработке и, наконец, что вся эта переработка– привилегия одних нейронов. Однако вычислители не желали складывать оружие. Отзвук этого упорства мы обнаружили недавно в брошюре Л. Куприяновича «Резервы памяти», которую издательство «Наука» выпустило в 1971 г. «Человек обладает поистине огромными резервами не только физических, но и умственных способностей,– пишет Л. Куприянович.– Ресурсы мозга необычайно велики: человек в среднем использует лишь 4 процента общего количества нервных клеток (их в мозгу до 15 миллиардов). 96 процентов остается в резерве. Это значит, что умственные способности человека гораздо больше, чем он обычно использует. Лишь немногие эффективно используют возможности своего мозга (существует мнение, что таких лишь 1 процент)».

Так и написано, черным по белому. И не один простодушный человек, умирая от зависти к счастливым избранникам, ломает, может быть, голову над тем, как бы пустить в ход 96 процентов своих резервов. Спешим уверить читателя, что, кроме 15 миллиардов, все цифры здесь – миф. Ни одному физиологу неизвестно, сколько нервных клеток человек использует, а сколько нет. Чтобы это узнать, пришлось бы регистрировать активность каждой из 15 миллиардов клеток на протяжении всей жизни их обладателя. Но даже если бы такая регистрация и удалась, ни один серьезный ученый не взялся бы утверждать, что пассивность тех нейронов, которые ни в чем не участвовали, равносильна их бесполезности. Большинство деталей станка не участвует в непосредственной обработке металла, но без них станок не был бы станком. И почему именно количество «используемых» нейронов определяет собой степень умственных способностей? Тех, кто серьезно изучает психику и мозг, числа давно уже не завораживают. За многими из них кроется либо очень шаткая гипотеза, либо невежество. Двадцать лет тщательных измерений и обсуждения их результатов оставили в арсенале психологии только те числа, которые характеризуют время психических актов, а также объем непосредственного восприятия, или непосредственной памяти. К ним и относится миллерова магическая семерка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю