Текст книги "Записки уцелевшего (Часть 2)"
Автор книги: Сергей Голицын
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц)
Да, несмотря на все неприятности и беды, мы одновременно развлекались и влюблялись...
Когда нас выселили из Москвы, я ходил к Нерсесовым реже, а если захаживал, то Евгения Александровна и Рина с участием меня расспрашивали, хорошо кормили, но ночевать никогда не оставляли: кроватей свободных не было, а на полу стелить считали неудобным.
Рина поступила в университет на физико-математический факультет, была очень занята, и все же, когда я к ним приходил, она отрывалась от книг и тетрадей, садилась рядом с матерью и, пристально глядя на меня, с вниманием слушала мои рассказы. Училась она очень хорошо, увлекалась математикой. К ней как к отличнице стали приставать, чтобы вступила в комсомол, она отказывалась, к ней всё приставали, и в конце концов она вынуждена была признаться, что верует в Бога. Впечатление на активистов оказалось ошеломляющим, ее изгнали после изобличающей статейки в стенгазете. Она сумела закончить вуз экстерном.
Да, я был влюблен в Рину и постоянно думал о ней. Странная была моя любовь, я сознавал, что не имею права ее любить. Кто я в сравнении с блистательным Бриллингом? Я – пария, неприкасаемый, я – лишенец и, самое главное, меня могут в любой день арестовать, отправить в ссылку или в лагерь. Я видел, как мучились жены заключенных, как страдала моя сестра Лина. Я просто не имел права обрекать девушку, красивую и умную, на такие мучения. Я не имел права ее любить.
Вот ведь какое проклятое было время!
И я, хоть меня неодолимо тянуло в особняк на Телеграфном, туда заходил все реже и реже. А Евгения Александровна, когда узнала, что я восстановлен в избирательных правах, какими-то путями меня разыскала и вызвала на определенный день и час к ним на Телеграфный.
Я пришел, увидел Рину, и, как говорится в сентиментальных романах, когда она взглянула на меня, сердце мое затрепетало.
И еще я увидел очень толстого армянина, грузно развалившегося в кресле.
– Вот тот самый молодой человек, которого я очень вас прошу устроить к себе на работу,– сказала Евгения Александровна толстяку и еще добавила: – У него прадедушка армянин.
Толстяка звали Багиров Ефрем Джанович. Он посмотрел на меня весьма благосклонно, его нисколько не смутило мое княжеское происхождение, он немного задумался, узнав, что у меня, в сущности, никакой специальности нет, землемер-то я был липовый. Он предупредил меня, что, заполняя анкету, должен проставить "сын служащего". Я буду принят как техник-дорожник.
Казалось бы, все в порядке, я поступаю на работу. А куда? О! О таком для меня, непоседы, можно только мечтать: на строительство шоссейной дороги от Оша до Хорога; иное наименование – Памирский тракт. Вот так! Памир, Гималаи, Гиндукуш – далекая солнечная Средняя Азия, горы, ущелья, дикие козлы, бараны, заоблачные выси, словом, сплошная экзотика...
Почему же Багиров принял во мне такое участие? Дело в том, что жена его умерла, а у него оставались два сына-близнеца – два прехорошеньких мальчика лет по шести. Дочери Нерсесовы умолили своих родителей взять их на воспитание, и Багиров, устраивая меня на работу к себе, этим самым благодарил Нерсесовых за столь необычное для тех времен благодеяние.
На следующее утро я отправился в контору строительства где-то возле Казанского вокзала. Багиров являлся там главным инженером, а был еще начальник строительства – за какие-то идейные колебания разжалованный бывший крупный партиец по фамилии Федермессер. Багиров представил меня ему, тот искоса на меня взглянул, велел заполнить анкету. Была она в сравнении с полотнищами последующих годов довольно простенькая, но, разумеется, с главным вопросом – "социальное происхождение". В графе "образование" я проставил: девять классов, тогда десятых еще не было, о Литературных курсах и о липовом землемерии умолчал.
Федермессер, несмотря на уговоры главного инженера, заартачился: парня без специальности везти из Москвы на казенный счет не стоит. Словом, мне отказали.
Я вышел очень огорченный. А через год узнал, что и начальник строительства, и главный инженер да, наверное, и многие их подчиненные были арестованы за вредительство. Слава Богу, что не поступил.
Наступили летние каникулы 1930 года. Я узнал, что Нерсесовы уехали на дачу в Верею, Рина написала сестре моей Маше, звала ее приехать, а внизу приписала: может быть, и Сергей Михайлович приедет? С некоторых пор щепетильная мамаша потребовала от своих дочек, чтобы они нас, юношей, называли только по имени-отчеству.
Маша отправлялась в свою первую геологическую экспедицию, а я располагал своим временем как хотел и поехал, в кармане у меня был адрес, как сейчас помню: "Верея, улица Луначарского, дом номер такой-то".
До станции Дорохово благополучно доехал на поезде, далее мне предстояло катить на лошадях. Вышел на площадь и увидел удивительные, огромных размеров экипажи, запряженные четверней, назывались они ландо. Наверное, так путешествовали во времена Пушкина.
Эти ландо были весьма вместительны, в каждое усаживалось по двенадцать взрослых и плюс еще дети на коленях. По обеим сторонам ямщика сидело двое, затем также на козлах, но лицом против движения сидело еще трое, в самом экипаже на лучших местах размещалось четверо, напротив них трое да еще внизу сколько-то, а сзади увязывались вещи. И ехали рысью двадцать пять верст, одни – на север, в Рузу, другие – на юг, в Верею.
Я сидел рядом с ямщиком, любовался лесными пейзажами и мог с ним разговаривать. Где в городе находится улица Луначарского, он не знал. Приехали. Я спрашивал пассажиров, они тоже не знали, где эта улица. Пошел наобум. А городок был прехорошенький, весь в зелени, огромный собор высился на горе. Я обошел все улицы и вдоль и поперек. Никто улицы Луначарского не знал, направляли меня и туда, и сюда. Наконец я догадался сказать: "Там три черненькие девочки на даче живут".
И мне тотчас же показали. Евгения Александровна и две младшие дочери, Маша и Зина, встретили меня радостно. Рины не было, она пошла с подругой на реку. Между прочим, еще за два часа их соседи говорили, что какой-то юноша по всему городу бегает, кого-то ищет.
Рина пришла с купанья в открытом сарафане и босиком. Она и обрадовалась, увидев меня, и явно смутилась, побежала переодеваться и только тогда со мной поздоровалась.
После обеда Рина и я пошли гулять, увязалась с нами ее подруга. Но мы шли немного впереди, о чем-то говорили, что-то я рассказывал о своих делах, о планах на будущее. Она с вниманием слушала. До этого мы, наверное, не виделись месяца два.
Ночевал я в беседке в саду, прожил два дня, на третье утро собрался уезжать, хоть и мать и дочери меня уговаривали еще остаться. Я благодарил, ссылался на неотложные дела, а главное, угнетала меня навязчивая мысль: "Я не имею права любить..."
С вечера перед отъездом научили меня отправиться в один из трактиров на Соборной площади и там договориться с ямщиками, когда ехать. В большой комнате трактира за каждым столиком сидели мужики и распивали чаи. Когда же я спросил: "Кто здесь ямщики?" – мне ответило несколько голосов: "Мы все ямщики!" Меня крайне удивило: когда я договаривался с одним из них, не я ему, а он мне сунул рублевку в залог.
Через год этот старинный способ передвижения был ликвидирован, кони пошли на колбасу, куда делись ямщики – не знаю. Исчезли и ландо, ни в одном музее нашей страны я таких экипажей не видел. А бедные верейцы и рузцы добирались до станции в течение нескольких лет только пешком, и дачники к ним больше не приезжали. Собор в Верее был разгромлен, гробница героя войны 1812 года генерала Дорохова также была разгромлена, его прах выбросили. А между прочим, теперь на соборной площади высится памятник герою...
Путешествие в Верею – это светлое воспоминание моей юности. Почти все время я проводил с одной Риной. Но, возвращаясь в Москву, я твердо решил больше не буду с ней видеться.
Вот почему я был очень тронут, более того, вся душа моя всколыхнулась, когда той осенью она пришла меня провожать на Курский вокзал в далекий путь.
Прошло несколько месяцев. И вдруг в очередном письме матери я обнаружил, к великому своему удивлению, еще записку от Рины. Ничего там не было особенного, не помню сейчас ее содержание. Мать мне писала, что однажды, когда Рина приехала к ним, она ей читала мои письма, та слушала с интересом, расспрашивала и сама захотела мне написать. Потом я ответил. И все. А я так ждал от нее второго письма.
Много лет спустя, когда я уже был женат, сестра Маша сказала Рине, что я был в нее влюблен. Рина очень удивилась, переспросила Машу, та подтвердила, что очень сильно, что без памяти. А Рина ответила, что и не догадывалась...
Прошло еще сколько-то лет, она вышла замуж за очень хорошего человека, который был ее старше на много лет, у них пошли дети.
В 1942 году, когда я попал на строительство железной дороги в Дмитров, то выпросил на два дня командировку в Москву. Шел я по Покровке и неожиданно встретил Александра Нерсесовича, сильно постаревшего. Он позвал меня к ним, благо идти предстояло совсем недалеко, угостил чаем с какими-то весьма скудными добавками. С мужем Рины я тогда не познакомился, он был в командировке, а она села рядом со мной, начала расспрашивать, потом сказала: "Пойдемте, я вам покажу свою малышку". Мы пошли в соседнюю комнату, встали по сторонам кроватки, я наклонился, увидел сморщенное личико, выпрямился. И Рина подняла голову. Мы долго смотрели друг другу в глаза. О чем думала она, не знаю, а я думал, что этот ребеночек мог бы быть моим...
И после войны мы изредка встречались. Она была очень счастлива со своим мужем, у них росли дети. Они их воспитывали религиозными, ходили с ними в церковь. И сами были глубоко верующими.
Еще прошло много-много лет. Скончался ее муж, в 1975 году скончалась она. Я был на ее отпевании в храме Ильи Обыденного близ Остоженки. Так получилось, что я стоял у самого подножия ее гроба справа, а Николай Храмцов – у самого подножия слева; оба высокие, мы стояли опустив головы и, наверное, думали об одном и том же...
Любила ли она меня? Кажется, тоже любила. Были бы мы счастливы? Не знаю. Может быть, да, а может быть, злые вихри разрушили бы нашу любовь...
Я другой такой страны не знаю,
где так вольно дышит человек
В. ЛЕБЕДЕВ-КУМАЧ
ИЗЫСКАТЕЛИ
1.
Поезд мчал нас на юг. Выехали из Москвы в дождь и в холодный, резкий ветер. Сахаров со своим заместителем инженером Брызгаловым Иваном Ивановичем ехали отдельно в мягком вагоне, все остальные работники изыскательской партии, числом восемь человек, ехали в плацкартном.
Когда на следующее утро я проснулся, то увидел сияющее солнце, люди на остановках ходили без пальто. На станции Лозовая поезду полагалось стоять долго. Шура и я отправились прогуляться, мы спустились не к зданию вокзала, а к третьим путям. Неожиданное после московской непогоды солнце пригревало. У меня сердце радостно билось в предвидении интересной жизни, интересной работы. В самих словах – изыскания, изыскательская партия – билось нечто приподнятое, нечто романтическое. Я – изыскатель!.. Ого-го!
И тут неожиданно я увидел такое, что и теперь, почти шестьдесят лет спустя, не забуду.
На третьих путях стоял товарный состав. Двери всех вагонов были широко раздвинуты. И там внутри, в тесноте, мы увидели людей, их было множество стариков и помоложе, мужчин, женщин, детей, особенно много было детей разных возрастов. Люди теснились у входа, лежали и сидели один к одному в глубине вагонов. По путям прогуливались красноармейцы с винтовками. Я не сразу сообразил, кто такие, куда везут, как услышал из ближайшего вагона крики:
– Вот они, пролетарии, пролетарии! Проклятые!
Да ведь это нам кричат, нас проклинают! Шура и я пошли мимо следующего вагона. И оттуда, увидев нас, взрывались те же злобные крики, улюлюканье.
– Пойдем обратно,– сказал я Шуре, негодуя от неожиданности, от несправедливых оскорблений.
– Не обращай внимания, это кулаков везут,– сказал Шура невозмутимым голосом. Мы продолжали идти дальше.
Тот страшный поезд тронулся. Вагоны, битком набитые несчастными, ехали сперва медленно, потом все быстрее, быстрее. Оттуда нам что-то кричали, грозили, сквозь стук колес не было слышно.
Поезд умчался. А мы медленно вышагивали, о чем-то мирно беседуя, равнодушные к несчастьям других. Больше никогда не доводилось мне видеть таких поездов...
Приехали на станцию Белореченская, выгрузились, пересели в маленькие вагончики. Нам предстояло проехать еще сорок километров по железнодорожной ветке до конечного пункта – станции Апшеронская, в окрестностях которой были недавно открыты месторождения нефти.
Выгрузились, выгрузили свой тяжелый багаж, сели в ожидании на травке. Сахаров и Брызгалов отправились куда-то на извозчике, с собой они захватили десятника Федора Колесникова – расторопного молодого паренька.
Греясь на непривычном для нас теплом сентябрьском солнышке, я смотрел на беленькие хаты утопавшей вдали, в зелени, станицы Апшеронской на другом берегу быстрой и прозрачной речки, носившей странное название – Туха. А за хатами угадывалась широкая река Пшеха, а за рекою поднимались невысокие, покрытые янтарно-желтым, бурым и красноватым лесом горы. А выше поднимались еще горы, синеющие вдали, а над ними уже совсем далеко высились. отдельные зубцы бело-синих снеговых гор...
Часа через два явился Федор; он приехал на трех длинных фурах за нами, за нашим багажом, и мы отправились в станицу. Бравый молодчик из стансовета помимо воли хозяев вселил нас в три, находившиеся на одной улице беленькие, с земляными полами хаты. В одной хате в большой комнате разместилась наша контора, иначе камералка, иначе столовая, там же в маленькой комнате устроились Брызгалов, инженер Кудрявцев и завхоз Цыбулько. В другой хате устроились мы, техники: Шура Соколов, Костя Машаров, Коля Гусев, Сережа Сахаров и я, а также десятник Федор Колесников. Сережа был однофамильцем нашего главного начальника. А сам Вячеслав Викторович, иначе Старик, поместился отдельно, к нему допускался только Шура Соколов.
Тогда изыскательские партии, следуя еще дореволюционным традициям, снабжались солидно и с комфортом. Мы привезли из Москвы складные койки, одеяла, разную посуду – кастрюли, чугуны, миски, тазы, ложки, кружки, основные продукты – муку, крупы, сахар, соль, мясные консервы. Привезли палатки, но они пока оставались свернутыми. Щеголяли мы в спецовках цвета хаки, подобных тем, в каких комсомольцы – легкие кавалеристы – наводили ужас на крестьян...
Мы расставили по стенам койки, постелили постели, собрались спать. Я начал раздеваться, и тут ко мне подскочил Шура Соколов и яростно зашептал:
– Крест, крест сними!
Я потихоньку, чтобы никто не видел, снял серебряный на серебряной же цепочке крест, который носил с самого раннего детства, и спрятал его на дне своего чемодана. А вновь я его надел лишь сорок лет спустя...
На следующее утро Шура меня разбудил в шесть часов, чтобы еще до завтрака успеть преподать мне первый и, должен добавить, единственный в моей жизни урок по практической геодезии. Мы вытащили ящик, треногу и рейки на травку.
– Смотри и запоминай,– говорил он мне, показывая, как привинчивать к треноге нивелир, как устанавливать его по уровню, как выверять, как отсчитывать деления по рейке. Раньше я знал лишь названия различных частей нивелира.
Я старался изо всех сил, напрягал всю свою память. Шура то объяснял, то цыкал на меня. С величайшей бережностью я вертел винты, стремясь поймать неугомонный пузырек уровня. Пот выступил у меня на лбу, руки дрожали. А Шура снова и снова то терпеливо показывал, то начинал злиться.
– Ну ладно, авось Старик не заметит, что ты в геодезии ни бум-бум,сказал он наконец.
После завтрака Вячеслав Викторович приказал нам проверить инструменты, потренироваться. Мы высыпали на улицу.
– Держись смелее,– успел мне шепнуть Шура.
И я, словно давно привык, вынул из ящика нивелир, смело привинтил его к треноге, собрался устанавливать. И вдруг увидел, что Старик стоит недалеко от меня, не так чтобы близко, а примерно шагах в двенадцати. Я понял, что он следит за мной. Сердце у меня захолонуло, я сжал кулаки, чтобы не растеряться, начал вертеть винты. Как же я проклинал этого живчика – пузырек уровня, подводил, подводил его к середке, а он, гадина, не желал мне подчиняться, все отползал в сторону. Наконец я установил инструмент. Шура отошел с рейкой, встал с нею, издали ободряюще помахивая рукой. Я уставился в трубу, глядя на Шуру, непривычно перевернутого вверх ногами, глядя на шашечки рейки, взял отчет, записал.
А Старик все стоял невдалеке и будто всматривался вдаль...
Во второй половине дня мы были свободны. Сережа Сахаров и я отправились обозревать окрестности. Пересекли несколько улиц, подошли к берегу реки Пшехи. Была она шириной метров пятьдесят, прозрачная и быстрая. Убедившись, что глубина ее не выше колена, мы решили переправиться на ту сторону вброд. Разулись, сапоги взяли под мышки и пошли.
И тут меня сшибло течением, сапоги поплыли. Счастье, что Сережа их поймал. А то вот бы был номер: первый день работы – и казенные сапоги утопил!
Отправились мы в обход через мост, начали подниматься в гору. Снизу нам не казалось столь высоко, поднимались, поднимались, нас обступали деревья неведомых нам пород. Потом мы узнали: то были бук и граб. Наконец поднялись, остановились, да не на самой горе, а на пригорке. Вид оттуда расстилался великолепный: под горой река, далее станица Апшеронская, вся в золоте осенних красок, далее железнодорожная станция, далее лес, а за лесом опять горы.
На следующий день мы начали полевые работы. Расторопный Федор привел со станции человек восемь молодцов, приехавших со Ставрополья в поисках заработка; много спустя они признались, что покинули родимые места, спасаясь от раскулачивания. Наняли в станице две пароконные подводы, чтобы возить нас на место работ, и наняли пароконную коляску для Сахарова. Дочка Никифора Захаренки – хозяина той хаты, где помещалась наша контора, бойкая Кланька поступила к нам на работу и привела своих подружек.
Словом, можно было приступать к съемке участка будущего Соцгородка. Полдня мы учили рабочих, как тянуть ленту, как держать и качать рейки, а потом сели в фуры и поехали, Сахаров с Брызгаловым отправились в коляске.
Доехали до места, выгрузились – и айда! Впереди инженер Кудрявцев с теодолитом указывал направление, Федор ставил вешки, рабочие в частом и колючем кустарнике рубили просеку, за ними шел пикетажист Сережа Маленький, его рабочие тянули ленту, забивали колышки-пикеты, далее вышагивал первый нивелировщик Костя с девушкой у инструмента и двумя девушками на рейках, за Костей шагал второй нивелировщик Сережа Большой, то есть я. Кланька несла мой инструмент, Таня и Тоня ставили рейки на колышки. Установив треногу, я смотрел в трубу, кричал: "Покачай!", брал отсчет по задней рейке, записывал, брал отсчет по передней, записывал, а Костя со своими девушками ушел далеко вперед. Так двигалась процессия, вроде крестного хода.
Старик прошел по просеке, возле меня остановился, ничего не сказал, отправился дальше.
К вечеру мы замкнули прямоугольник, вернулись к начальной точке и поехали домой.
Существовало неукоснительное правило изысканий: полевые материалы обрабатывать в тот же вечер. После сытного обеда мы сели за стол. Как мне пригодились бухгалтерские курсы! Счеты в моих руках так и заиграли. Раз ты со своим нивелиром пришел на первоначальную точку, значит, сумма всех превышений (отсчетов по рейке) теоретически должна равняться нулю. На практике получается неувязка в несколько миллиметров, если, конечно, ты не наврал.
Я волновался, еще когда мы ехали с работы, волновался во время еды, когда же щелкал на счетах, волнение мое достигло апогея. Да ведь я держал экзамен, гожусь ли в техники-нивелировщики. Подвел итог, у меня получилась неувязка – 4 миллиметра. Подсчитал вторично – тот же результат. От нахлынувших чувств я закричал на всю камералку:
– Четыре миллиметра!
– Сергей Михайлович, не мешайте работать другим! – Старик словно облил меня холодной водой. Он всех нас называл по имени-отчеству. Остальные – кто усмехнулся, кто молча передернул плечами.
В тот же вечер я написал восторженное письмо родителям, как ехали на поезде, как устроились жить, как я чуть не упустил сапоги во время путешествия, и целую страницу отвел своим четырехмиллиметровым успехам...
2.
Мы уезжали с утра, возвращались к вечеру, обедали. Старик уходил в свою хату и там, как утверждал Шура, в одиночестве выпивал полбутылки водки, обедал, затем шел в контору. Вечером, опять-таки по словам Шуры, он заканчивал вторую половину своей порции алкоголя. Мы, техники, никогда не видели его выпивающим.
Пока с работой у меня шло хорошо, нивелир я освоил, устанавливал его быстро, отсчеты брал быстро, и вечером при подсчетах мои записи благополучно увязывались. Заболел у нас Сережа Маленький, я его заменил и в течении нескольких дней ходил с лентой, старался аккуратно вести абрис в пикетажной книжке.
Я был свидетелем немыслимо страшного гнева Старика, о чем меня предупреждал Шура еще в Москве.
Сережа Маленький выздоровел, я вернулся к своему нивелиру, а он – к своим обязанностям пикетажиста. Однажды лента у него зацепилась за корень; рабочий, вместо того чтобы подойти и отцепить, с силой потянул ее, и она лопнула.
Все работы остановились. Старик потребовал, чтобы рабочие отошли, а мы, техники, наоборот, – окружили бы его. Подсудимый Сережа Маленький встал впереди опустив голову.
Старик рычал очень страшно:
– К чер-р-р-ту! – Он выпаливал исполненные гнева и презрения фразы, брызгал слюной, тряс кулаками.
Сережа пытался оправдываться, сваливал вину на рабочего, но своими оправданиями только распалял гнев Старика.
А через неделю провинился и я.
С утра зарядил затяжной мелкий дождик, ехать на работу было невозможно. Старик злился на дождь, на простой, на техников, которых требовалось чем-то занять.
Шура на полевые работы вообще не ездил. Он хорошо чертил и с наших полевых журналов постепенно на нескольких планшетах составлял на ватмане план участка.
Старик пристегнул меня в помощь Шуре. Мы встали рядом, наклонившись над двумя чертежными досками. Шура показал мне, как по заранее нанесенным отметкам проводить горизонтали. Вспомнил я далекие школьные годы и повел извилистые линии одну за другой. Остальные техники тоже чем-то занимались. Старик угрюмо восседал в углу в кресле.
– Послушай,– обратился я к Шуре,– смотри, тут отметок не хватает, придется мне с горизонталями фантазировать.
Старик бойко, словно юноша, вскочил, резко отодвинул кресло. – Сергей Михайлович,– начал он, задыхаясь от гнева и брызгая слюной,встаньте здесь!
Помня предупреждения Шуры – ни в коем случае не оправдываться, я встал опустив голову и всей своей позой и наклоненной головой выражал глубокое раскаяние и молчал.
Боже, как меня крыл Старик! Как жутко рычал:
– К чер-р-рту!
– Запомните раз и навсегда: в геодезии, как и в любой технике, ни под какими предлогами даже думать не смейте о фантазии. Техника требует точности, абсолютной точности.– Он перевел дух и напоследок бросил: Продолжайте работать.
Конечно, он был прав. Я этот урок никогда не забуду...
3.
В станице Апшеронской жили казаки некогда славного Кубанского казачьего войска Апшеронского полка Майкопского уезда.
В ту осень 1930 года жили они в относительном достатке, были колхозниками, а кормились в основном со своих обширных, до гектара, усадебных участков, держали лошадей, коров, овец, кур, гусей, а также, как вспомогательную тягловую силу, незнакомых мне буйволов; их свиньи гуляли на воле, питаясь в грушевых лесах падалицей. Жители сеяли пшеницу и кукурузу, которая вымахивала такой высоты, что в ее зарослях скрывались наши трехметровые рейки. В садах росли вишни, сливы, яблони, груши, виноградная лоза; мы покупали сливы – рубль ведро. Жители сажали табак и на жердях под специальными навесами сушили связки листьев – папуши, затем на специальных машинках их мелко нарезали. Я курил трубку, с наслаждением вдыхая аромат.
До нашего прибытия только самую верхушку казачества раскулачили. Мои работницы-девушки со слезами на глазах рассказывали, как их подружку вместе с родителями, с братьями и сестрами сослали на Северный Урал на лесозаготовки и она писала им грустные письма.
Жили казаки в страхе, предвидя грядущие беды. Со своими геодезическими инструментами, с рабочими врывались мы в их дворы, расставляли рейки, измеряли хаты и надворные постройки и одновременно без спроса срывали с деревьев фрукты. Испуганные хозяева выбегали из своих хат, нас не бранили, а, наоборот, заискивали перед нами, спрашивали, зачем обмеряем, зазывали в горницу, угощали молоком, а то и молодым вином.
В безупречно белых хатах, несмотря на земляные полы, было очень чисто, в киоте в красном углу стояли иконы, висела на цепочке лампада, а по стенам были развешаны фотографии – всё больше бравых, бородатых казаков, в папахах, на их черкесках по сторонам груди красовались газыри, на поясах кинжалы или шашки. Снимались казаки группами или вдвоем с женой. Они, несомненно, гордились своим боевым прошлым, но нам о своих чувствах, об отношении к Советской власти, к колхозу ничего не говорили.
Один только раз, когда я ехал куда-то вдвоем с возчиком, он показал мне кнутом на дальнюю, поросшую лесом гору и сказал, что два года их, несколько человек казаков, там скрывалось.
– Вы были красные партизаны? – спросил я его.
– Нет, белые, – отвечал он...
Наступила зима. Да какая же это была зима – снег то падал, то таял, слякоть на дорогах стояла невылазная, кони еле вытаскивали колеса фур. Нам прислали из Москвы большой ящик с полушубками, и мы в них щеголяли, наводя страх на местных жителей.
По заданию треста "Майнефтестрой" мы снимали планы местности то близко от нашего жилья, то подальше, возле соседнего, недавно построенного городка Нефтегорска.
На большой площади по отлогим склонам Ходиной балки стояли первые вышки скважин и качали нефть. Вся балка была сплошь в обугленных деревьях, то был страшный отголосок грандиозного лесного пожара: неожиданно забил нефтяной фонтан и загорелся.
Когда мы приехали в Апшеронскую, этот фонтан продолжал гореть. От напора горящих газов трубы скважины расплавились, и факел диаметром в восемь метров с гудением пылал. Зрелище было впечатляющее, ближе, чем на двести метров, не подойти. В воздух выбрасывались миллионы тонн горящей нефти и газов. Пытались тушить, но безуспешно. Столб черного дыма был виден за десятки километров, а ночное зарево – за целую сотню... Наконец пожар был потушен, каким способом – не знаю. Только тогда в газетах появился указ о награждении пожарных, раньше о том народном бедствии никто и не подозревал.
С нашей зарплатой получилось недоразумение. Сразу по приезде Сахаров все имевшиеся при нем казенные деньги положил на сберкнижку. И попался. Оказывается, существовал указ: выдавать не свыше чем по сто рублей в месяц. Полетела телеграмма в Москву, в конце концов недоразумение было разрешено, и Сахаров мог распоряжаться вкладом как хотел.
Наконец я получил первую в жизни настоящую зарплату. С меня вычли за еду, себе я оставил самую малость на мелкие расходы, а двести рублей перевел телеграфом на имя сестры Сони. Вскоре получил от матери письмо. Она меня благодарила за перевод, писала, как деньги крепко пригодились. В конце письма стояла такая фраза: "Мы с папа гордимся тобой!" В течение следующего полугодия я аккуратно посылал по двести рублей.
4.
Мы жили дружно, не ссорились, не завидовали один другому. Я сблизился с Сережей Маленьким, который был на год моложе меня. Я заметил, что он постоянно грустит, задумывается о чем-то. И на работе он бывал невнимателен, несколько раз ошибался, пробрасывал ленту; ему чаще, чем другим, попадало от Сахарова.
Он мне признался, что его отец – сельский священник из Лихвинского уезда Тульской губернии – арестован и томится в лагере Архангельской области. Сережа вынул со дна своего чемодана бережно завернутую в газету групповую фотографию – в середине сидит благообразный батюшка, рядом матушка, вокруг дети, целых десять детей от взрослых до малышей, сидят и стоят, улыбаются.
Я посоветовал Сереже, пусть его старшая сестра пойдет к Пешковой, дал адрес Политического Красного Креста. Он тотчас же написал письмо домой.
У нас на почту ежедневно отправлялся завхоз Цыбулько. Месяца через два Сережа разорвал конверт и сразу просиял. Вечером он мне шепнул, что его отец вернулся. Всего он просидел полгода, почему был освобожден, благодаря ли Пешковой или просто счастливый случай на его долю выпал, Сережа не знал, его мать написала, что Пешкова тепло приняла плачущую девушку, обещала разузнать, постараться помочь, всячески ее утешала.
Позднее Сережа мне рассказывал, что его отец больше не решился служить в храме, семья покинула родное село, переселилась в Тулу. Один за другим дети выпархивали из родительского гнезда. Через семь лет батюшка вторично был арестован и исчез навсегда. А его дети долго еще носили тяжкое бремя: "Сын попа, дочь попа", потом их отец был посмертно реабилитирован. Все следующие годы я изредка встречался с Сережей, инвалидом войны. В 1988 году он скончался...
Каждое утро мы выезжали на нескольких подводах. Распределял рабочих и подводы и вел табель десятник Федор Колесников, парень бойкий, но не шибко грамотный. Когда-то он явился к Сахарову в лаптях, приглянулся ему и теперь, кроме основных обязанностей, выполнял для него особые поручения, в частности покупал водку.
По вечерам Федор щеголял в хромовых сапожках, в куцем пиджачке, в фуражке с лаковым козырьком и любил рассказывать о своих родителях крестьянах Веневского уезда Тульской губернии, о своих сестрах. Он хвастался, какие обновы они купили на те деньги, какие он посылал домой: приобрели кровать с бубенцами, пружинный матрас и шифоньер. Я потому запомнил эти предметы, что Федор не однажды о них рассказывал. А судьба этих предметов была печальна: местные власти их отобрали. Получив печальную весть, Федор ходил замкнутый и о дальнейших семейных бедах нам не рассказывал. А года через три я встретил его в Москве на Красной Пресне, он мне сказал, что пытается куда-нибудь завербоваться, да нигде не принимают без справок. Его семью раскулачили, выслали, а сам он скрывается. А всему виною были те купленные на его трудовые деньги предметы, которые в тогдашних крестьянских хозяйствах считались богатством.
Инженер Кудрявцев ходил, поблескивая прозрачным пенсне, был сухим, всех презирающим человеком; вел он себя с нами, техниками, надменно, оживлялся только разговаривая с завхозом Цыбулькой. Оба они в гражданскую войну служили в Чапаевской дивизии и оба преклонялись перед знаменитым военачальником.