Текст книги "Записки уцелевшего (Часть 2)"
Автор книги: Сергей Голицын
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 22 страниц)
На Гавриловой поляне я общался только с теми несколькими зеками, с которыми я и двое моих помощников выходили на полевые работы. Зеки эти еще мальчишками были осуждены на десятку по закону от седьмого-восьмого за мелкие кражи в колхозах, в лагере они повзрослели. А тогда действовала система зачетов. Хорошо работаешь – тебе срок снижается, очень хорошо – день считается за два. Трудившиеся в нашей геологической партии зеки были на привилегированном положении: они ходили без охраны, по пропускам, получали отменные характеристики и считали, что благодаря зачетам их скоро освободят.
А Берия, став наркомом НКВД, одним росчерком пера систему зачетов отменил. Ждали в лагерях беспорядков, нас предупредили – повысить бдительность, но все обошлось. Бедные зеки, конечно, переживали. Иные надеялись, что их вот-вот отпустят, а, оказывается, им сидеть еще годы. Они пережили крушение своих надежд безропотно.
Еще с лета Бонч, Куманин и я занялись заготовкой дров. В ближайших окрестностях дома № 2 в лесной чаще мы выбирали сухое дерево, валили, обрубали сучья, волокли веревками бревна, вновь распиливали их, раскалывали и добросовестно делили дрова на троих.
И все же было ясно: Клавдии и сыновьям зиму на Гавриловой поляне не выдержать. Мальчики простужались, болели. А тут еще с продуктами стало хуже. Хлеб мне выдавали по 600 граммов ежедневно, семье не полагалось нисколько. Спасибо девушкам-коллекторам. Они помнили, как год назад я спас их подругу Ниночку от тюрьмы, и каждый день трогательно приносили Клавдии пайку.
Вообще у коллекторов – девушек и юношей – я пользовался популярностью. На одном собрании выбирали профорга, и вдруг все они дружно закричали: "Голицына, Голицына!" Соколов с Анашкиным переглянулись, пожали плечами. Шестикрылый Серафим сказал, что Голицын, возможно бы, и подходил, но он очень занят на основной работе. Я взял слово, поблагодарил за честь, но решительно отказался. Выбрали другого. Нам, козлам, нельзя было доверять никаких, общественных работ.
Мне обещали отпуск, но все откладывали. Соколов и Тюрин говорили: "Закончите это и еще вот это – и отпустим". Я старался сверх всякой меры, и снова набегало какое-то срочное задание. А зима приближалась, нагрянули морозы. В последние дни перед закрытием навигации Клавдия с мальчиками решилась уезжать. Я их провожал, посадил в вагон и остался жить один в ожидании отпуска.
Топил я печку сверх всякой меры, а все равно к утру остывало. Тепло уходило через чердак. Так продолжалось, пока на первом этаже не открылся магазин, в котором продавалось вино и очень мало продуктов. Как раз под моей комнатой поселилась продавщица. Она тоже начала топить сверх всякой меры, и тепло ее печки шло ко мне. Я мог вообще не топить, сушил валенки очень просто – на ночь ставил их на пол возле печки, а утром обувал теплыми и сухими. Не правда ли, как удобно? А продавщица называла меня паразитом...
В Европе тогда развивались бурные события. Сперва Мюнхенское соглашение о Чехословакии, потом началась война Германии с Англией и Францией, рухнула Польша, внезапно подружились Сталин с Гитлером, три прибалтийские республики стали советскими, потом была непонятная для народа финская война. Конечно, мы разговаривали о всех тех событиях, просто нельзя их было замалчивать, откровенно радовались, что увеличилась территория нашей страны. А тогда ходили слухи, видимо, идущие от верхов, что мы собираемся осуществить давнюю мечту Российской империи – захватить проливы Босфор и Дарданеллы. Но разговаривали мы хоть и оживленно, однако старались придерживаться газетных статей.
У меня с отцом шла деятельная переписка, но мы помнили, что письма наши могут вскрываться, и далеко не все доверяли бумажным листкам. Мой отец искренне радовался успехам нашей страны во внешней политике. Время показало, что надо было не радоваться, а с тревогой вглядываться в будущее...
6.
Наконец в декабре 1939 года я получил долгожданный отпуск и поехал в Москву.
Тот отпуск мне вспоминается как сплошное веселье. Жили на Живодерке, родители Клавдии спали на единственной кровати, мы вчетвером спали на полу. И каждый вечер Клавдия и я отправлялись то в театр, то в гости.
Муж сестры Клавдии, Серафимы, Борис Александров был артистом театра Красной армии, и, естественно, мы повидали там все постановки того сезона. Очень мне понравилась пьеса А. Корнейчука "Гибель эскадры", в которой Борис – безусловно талантливый артист – играл мичмана, видели также "Укрощение строптивой" Шекспира, там Борис играл слугу. А пошли мы в театр Революции на расхваливаемую бойкими критиками пьесу Н. Погодина "Мой друг", и я потащил Клавдию домой со второго действия.
Тогда по всей Москве гремела трагедия Шекспира "Отелло" в Малом театре с Остужевым в главной роли, но билеты достать было невозможно. Я вспомнил, как благодаря Южину, еще подростком, видел там в двадцатых годах все постановки, и решился пойти к его вдове в Большой Палашовский переулок.
Мария Николаевна встретила меня очень любезно, расспрашивала о моих родителях и показала мне подлинный мемориальный музей-квартиру Южина. Вряд ли кто там бывал, там висели картины известных художников, фотографии многих знаменитостей с дарственными надписями, стояла старинная мебель. А после кончины хозяйки все эти ценности были свалены в подвале здания Малого театра, наверное, и до сих пор они там покоятся, если только не разграблены.
Мария Николаевна дала мне записку к одной кассирше. Так достал я два билета по безмерно дорогой цене в партер. И мы получили высочайшее наслаждение от поистине гениальной игры великого артиста. Нынешним зрителям и во сне такое не увидеть.
Рядом с нами сидел военачальник. Я его узнал по фотографиям. Это был прославляемый тогдашними газетами командарм Павлов, на которого полтора года спустя Сталин свалил всю вину за неудачи наших войск в первые дни войны...
Раза два-три я ездил в Дмитров к родителям. Они и Владимир с семьей переселились в новую, более просторную квартиру по улице Кропоткина (бывшую Дворянскую), тетя Саша жила напротив в прежней комнате. Владимиру жить стало лучше и веселее. И боль в коленке прошла, и заработки к нему вернулись. В издательствах и редакциях стали к нему относиться благосклоннее. Он работал в журналах "Пионер", "Мурзилка", "Краснофлотец". Очень его увлекало изобретение игр. Нередко вокруг Владимира толпились мальчишки со всей улицы, с ними он эти игры прорабатывал. Он любил ребят, и они его любили, разинув рты слушали его рассказы, раз в неделю всех их он водил в городскую баню.
Меня очень обрадовал мой отец. Он нашел занятие, которое его увлекло, и он словно помолодел. Прежнее его угнетенное состояние из-за вынужденного сидения сложа руки ушло в прошлое. Он писал воспоминания. Для кого? Для себя, для своих детей, для внуков, надеялся, что когда-нибудь ими заинтересуются историки. Он вспоминал рассказы своих родителей, свое детство, знаменитую Поливановскую гимназию, потом студенческие годы, вспоминал, как полюбил будущую жену, писал о своей трудовой деятельности...
Ныне приходится постоянно читать, что дворяне – это классовые враги, а уж предводитель дворянства в десять раз хуже. Страницы воспоминаний моего отца, посвященные его деятельности как предводителя дворянства Епифанского уезда Тульской губернии с 1897 года, являются наиболее интересными и для историка и, хочу надеяться, в далеком будущем и для рядового читателя. Да, другие предводители дворянства защищали интересы своего класса. Мой отец занимался земской деятельностью, хлопотал об открытии школ, об открытии больниц и амбулаторий, о ремонте дорог, о строительстве мостов. Он все время боролся с властями, которые постоянно ему препятствовали. Он старался не в пользу дворянства, а в пользу народа, в пользу крестьян Епифанского уезда**. Должность предводителя дворянства считалась общественной, мой отец никакого жалованья не получал, наоборот, ему приходилось порой тратить свои средства. Правительство награждало предводителей орденами. Мой отец казался властям чересчур красным, и тульский губернатор Шлиппе не утвердил его избрание на четвертый срок, что тогда расценивалось как пощечина всем епифанским либералам. И мой отец так никогда и не получил никакого, хоть самого незначительного орденочка. Он говорил: "Ну и Бог с ними!" Да вдобавок он находился под тайным надзором полиции, о чем я уже упоминал. Все это я пишу потому, что именно его предводительство и плюс княжество являлось основной причиной гонений на него самого, на его сыновей и дочерей после революции.
______________ ** У меня хранится перепечатанный экземпляр отчета моего отца о состоянии школ в Епифанском уезде на 20 страницах; только по одному этому документу видно, как плодотворна для народа была его общественная деятельность.
Как он наслаждался, работая над воспоминаниями, читал их вслух своей жене и сыну Владимиру! Они вносили поправки.
Так и я сорок лет спустя наслаждался, когда тайно писал "в стол" первую половину своих воспоминаний, не думая о редакторах, отвергающих самые красноречивые места, и я тоже читал их вслух только самым близким родным, и они тоже что-то дополняли, вносили поправки.
Дальнейшая судьба отцовых воспоминаний такова: рукопись отвезли в Талдом, где жила сестра отца тетя Эли Трубецкая. После ареста мужа, сына и двух старших дочерей она покинула место ссылки мужа – город Андижан и с четырьмя младшими детьми поехала ближе к Москве, поселилась за сто километров от столицы. Ее братья в складчину купили ей пишущую машинку, через них она получала и печатала рукописи их знакомых, получала небольшой заработок. Перепечатала она и воспоминания моего отца; вышло более шестисот страниц, но лишь в двух экземплярах, бумагу-то достали с трудом. Во время войны при обыске у нее был забран подлинник и один из перепечатанных экземпляров. Вернувшись с войны, я отдал единственный уцелевший текст машинистке... Четыре копии я переплел, получилось по два тома, я раздал сестрам, один двухтомник оставил себе. Мы предлагали в Ленинскую библиотеку, но тамошние руководители никакого интереса к рукописи не проявили. Изредка я даю читать своим знакомым оба драгоценных тома...
1940-й, новый год решили встречать вместе – у моей самой младшей сестры Кати и ее мужа Валерия Перцова, в Молочном переулке. Пришли сестра Маша с мужем Всеволодом Веселовским, брат Владимир с женой Еленой, несколько родственников и друзей. На ветви елки прикрепили свечи и цепи, состоявшие из сосисок, развесили тоненькие пробирки, наполненные окрашенным в разные цвета спиртом. При свечах пробирки играли синими, зелеными, красными огоньками. Детей – двух мальчиков – уложили спать. И начали пировать и веселиться, сидя на полу на коврах,– провожали старый новый год. Еще с двадцатых годов у нас неизменно пели под гитару песню:
Когда с друзьями, да пью вино я,
Порой роню в стакан слезу,
И вспоминаю я старца Ноя
За виноградную лозу.
Маститый праотец нередко
Бывал в подпитии большом,
И есть предание, что дедка
Валялся пьяный нагишом.
Когда-то спас он род Адамов
И нам сыночка подарил,
Который ужасти да сколько хамов
По всей вселенной расплодил.
Но мы судить его не станем,
Все это было так давно,
И на пирах его помянем
За виноградное вино.
Наверное, тогда в последний раз в жизни я слушал и потихоньку подпевал эту песню-воспоминание о своей молодости...
В тот новогодний вечер, находясь "в подпитии большом", мы вздумали качать Всеволода. Почтенный доктор наук взлетал так высоко, что головой проделал на потолке углубление. В течение многих, вплоть до ремонта квартиры, лет это углубление показывалось гостям как своего рода достопримечательность...
7.
Мой отпуск кончился, и я уехал в Куйбышев один. Да, надеяться получать тепло от жившей на первом этаже продавщицы магазина было рискованно. А вдруг она проворуется, а вдруг уедет? А сестры Клавдии, узнав, что у нас сколоченная из досок весьма примитивная мебель и нет на окнах занавесок, в один голос завопили:
– Нельзя жить в таких ужасающих условиях! Да еще с продуктами плохо. Нет, нет, ни в коем случае!
И Клавдия с детьми осталась в Москве у родителей, пообещав приехать весной.
Неуютно и тоскливо мне было жить одному. Тепло шло с первого этажа, а печку я топил, только разогревая ужин.
Наконец наступила долгожданная весна, и я во второй раз в жизни наблюдал грандиозный ледоход на Волге.
Клавдия с мальчиками приехала, как только началась навигация. Снова открылся против нашего дома пионерлагерь. Мы ждали нападения от его служащих. Нет, они, видно, смирились с нашим соседством. И снова, как год назад, пионерский повар поселился в третьей комнате нашей квартиры и щедро снабжал нас остатками пионерских обедов, а милые девушки-коллекторши каждый вечер приносили нам пайку хлеба.
Многие служащие завели огород недалеко от конторы. Я с Клавдией вскопали несколько грядок под овощи и картошку. По вечерам, уложив детей спать, мы отправлялись вдвоем полоть и поливать. Однажды кто-то прибежал на огород и закричал:
– Второй дом горит!
Огородники помчались что есть духу. Бежать предстояло целый километр, да еще в гору. Я задохнулся, силы оставляли меня. Клавдия бежала далеко сзади.
Что я тогда пережил! Мне представился объятый пламенем дом. Там спят наши мальчики. Прибежал, вокруг дома толклась толпа. Горел магазин как раз под нашей квартирой. От лагеря зеков примчалась пожарная машина. Пожар быстро затушили. Молодцы пожарники-зеки!
Потом шептались, что продавщица, желая скрыть недостачу, сама подожгла магазин. Но каково было остальным жильцам!..
В то лето впервые приехала к нашему старшему геологу Серафиму Григорьевичу Соколову его семья – жена, дочка и сын. Наталия Николаевна сразу подружилась с моей Клавдией, и дети наши постоянно играли вместе. Под страшным секретом она призналась, что ее отцом был известный московский кадетский деятель Николай Николаевич Астров, расстрелянный в первые годы Советской власти, вместе с моим отцом он служил в городской управе.
Узнав, чья она была дочь, я догадался, что ее муж – Шестикрылый Серафим – несомненно был дворянином, но свое происхождение скрывал. А после войны он прославился на всю страну. Именно благодаря его инициативе створ Куйбышевского гидроузла был перенесен много выше по течению Волги под Ставрополь. Так вся пространная и плодородная долина реки Сок была спасена от затопления. За этот перенос плотины Соколов стоял первым в списке получивших Сталинскую премию...
Поступил в нашу изыскательскую партию некий пожилой житель Куйбышева, отдали его в мое распоряжение носить инструменты. Не очень он был грамотным, зато оказался находчивым строителем и бойким рассказчиком. Он присмотрел на берегу Волги кирпичную развалюху, выпросил у Анашкина лес и сам по вечерам ее отремонтировал. Он перевез жену и маленькую дочку, завел корову и своего непосредственного начальника, то есть меня, снабжал молоком. По дороге на работу или с работы он без умолку мне рассказывал, да еще по вечерам я иногда заходил в его уютную хибарку слушать его рассказы о дореволюционной Самаре. Когда-то он занимал должность бильярдного маркера при самарском купеческом клубе, организовывал бильярдные состязания, сам в них участвовал и наблюдал за нравами тамошних богатеев.
На торговле хлебом самарские купцы наживали огромные состояния, а деньги тратили в диких оргиях и кутежах. Этот же маркер разыскивал по всему городу в бедных семьях девушек, подчас малолетних, и сватал их купцам и их сынкам. А они, бывало, в рояль доверху наливали коньяк, поджигали его, бросали в пламя сотенные бумажки, и раздетые девушки должны были эти бумажки выхватывать и брать себе. Рассказывал маркер о публичных домах, какие жуткие извращения и глумления позволяли себе расходившиеся в кутежах пьяные купцы. Кто из них был поскромнее, играл с маркером в шахматы.
Вдоль левого берега Волги почти до самой Красной Глинки высились купеческие дачи, одна другой вычурнее. Купцы хорохорились один перед другим, как бы выстроить их почуднее. Последний из них воздвиг по сторонам здания двух гигантских алебастровых слонов, которых хорошо было видно с парохода. Я их застал уже облезлыми, у одного отломался хобот. Не знаю, что бы придумал архитектор для следующей купеческой дачи, но "помешала" революция.
На мой вопрос, какова была дальнейшая судьба всех этих купцов, маркер отвечал, что большинство из них, забрав драгоценности, скрылось, а некоторые были расстреляны.
Маркер рассказывал об удивительном купце Челышеве, который всей своей жизнью и деятельностью резко отличался от остальных самарских воротил. Высокий, дородный, с длинной черной бородой, он держался особняком, не только не участвовал в кутежах, но был принципиальным трезвенником. Его выбрали председателем Всероссийского общества трезвости. По его почину на пожертвования по всей стране организовались народные дома (клубы), библиотеки-читальни, другие просветительные заведения, чтобы отвадить народ от алкоголя; выбрали его и депутатом Государственной думы. Царское правительство косо смотрело на эту его столь полезную для народа деятельность. И такой, выдающийся человек без всякого суда и следствия был расстрелян в первый год революции**.
______________ ** Я хорошо знаю его внука, может быть, кто-нибудь заинтересуется личностью Челышева и напишет о нем исследование. Право, он стоит того, чтобы о нем узнали нынешние поколения. Я дам телефон внука.
8.
Расскажу об одной жительнице Куйбышева, о которой, наверное, до конца жизни буду вспоминать.
Еще когда я впервые приехал в этот город, то собрался навестить Мериньку Львову, урожденную графиню Гудович. Но тогда арестовали ее мужа Сергея Львова, и я, признаться, поостерегся ее посещать, тем более что и добираться из Старо-Семейкина до Куйбышева было сложно.
Из Гавриловой поляны в летнюю пору ходили по Волге речные трамвайчики. С 1939 года Меринька с двумя мальчиками постарше моих – Сашей и Сережей время от времени приезжала к нам по воскресеньям. Вместе мы ходили на Волгу купаться. А пляж у нас с мелким песком был замечательный. И мы, случалось, всей семьей останавливались у Мериньки на два-три часа или на ночлег, благо жила она недалеко от вокзала.
Она рисовала для местных учебных заведений какие-то плакаты и числилась художницей. Живя с двумя сыновьями, Меринька очень скучала и к нам относилась с большой теплотой, чувствуя в нас близких друзей.
А хороша она была, я всегда издали ею любовался. Мелкие черты лица, маленький рот, маленький точеный нос и большие, с длинными ресницами глаза, идущие от предков – Шереметевых, Вяземских и Параши Жемчуговой. К ней приехала мать – графиня Мария Сергеевна Гудович, урожденная графиня Шереметева. Со следами былой красоты, миниатюрная, также с огромными шереметевскими серыми, с поволокой глазами, она была породиста до кончиков маленьких и тонких пальцев. Ее муж кутаисский губернатор был расстрелян в первый год революции; о расстреле ее старшего сына Дмитрия на канале Москва – Волга в 1937 году я уже рассказывал. Жила она у младшего сына Андрея, после окончания канала Москва – Волга работавшего на строительстве Рыбинского гидроузла; из Рыбинска приехала на пароходе к дочери на все лето.
Однажды побывала она и у нас с дочерью и внуками на Гавриловой поляне. Я настропалил сыновей, чтобы вели себя смирно, не баловались. Раньше я им рассказывал, как в детстве меня заставляли сидеть за обедом неподвижно и прямо, положив четыре пальца левой руки на скатерть.
По случаю приезда гостей Клавдия постелила на дощатый стол простыню. Мы сели обедать, мой старший сын Гога, сидя на лавке, застыл, выпрямившись, и положил четыре пальчика на край стола. Когда гости уехали, он мне сказал про Марию Сергеевну, что она совсем не такая, как "другие тети"...
Неожиданно у Клавдии вздулись нарывы на обеих руках под мышками, поднялась высокая температура, в народе это называется "сучье вымя". Она не могла двигать руками. Врачиха при лагере зеков ничем не могла помочь, а в городе попасть в поликлинику было очень трудно.
После окончания финской войны в куйбышевских госпиталях находилось много обмороженных воинов. Мериньку как художницу привлекли рисовать обмороженные части рук и ног ратников. Эти рисунки были нужны для научных исследований, они считались секретными, но я их видел и ужасался.
Я надеялся, что Меринька сумеет по знакомству показать Клавдию военным врачам. Анашкин, милый человек, отпустил меня на свой страх и риск (дисциплина прежде всего). Клавдия и я поехали и прямо отправились к Мериньке. Она сказала, что обыкновенным гражданам к врачам, и гражданским, и военным, попасть почти невозможно, тем более что Клавдия числилась моей бесправной иждивенкой. Но живет в Куйбышеве одна старушка – тайная ворожея и лечит заговором, берет по десятке. Меринька повела к ней Клавдию, а я остался ждать.
Через час они вернулись. Я сразу убедился, что Клавдия выглядела лучше. Она рассказала, как старушка бормотала, размахивала руками, дула и плевалась. В тот же вечер оба нарыва прорвались, вытекло много гноя, и температура у Клавдии спала, и она поправилась.
Вскоре Меринька приехала к нам. Мы пошли купаться на волжский пляж. Я обратил внимание, что у нее был очень красивый купальный костюм, черный, с широкой голубой полосой, нашитой наискось от правого плеча. Меринька нам сказала, что сняла дачу в Царевщине – это старинное село на другом берегу Волги, следующая пристань после Гавриловой поляны. Она взяла с нас слово, что мы всей семьей приедем к ней в гости, объяснила, как ее найти.
В один из ближайших дней Клавдия проснулась и сказала, что видела про Мериньку ужасный сон – с ней что-то случилось. Я спешил на работу, сказал что-то вроде: "Глупости какие!" – и ушел.
Во второй половине дня Клавдия пришла ко мне на работу. А не полагалось, чтобы жены являлись к мужьям, усматривали в этом нарушение дисциплины. Она вызвала меня в коридор и сказала, что одна приехавшая с пароходом женщина говорила: в городе идут разговоры, что утонула какая-то художница. Где, когда утонула – женщина не знала. Клавдия уверяла меня, что это наверняка Меринька, говорила, задыхаясь от волнения, смотрела на меня умоляющими глазами. Я пытался ее успокоить: мало ли в Куйбышеве художниц? Она продолжала настаивать: скоро пойдет вверх по Волге пароход, умоляла меня поехать в Царевщину, разузнать.
Вечером я поехал. В избушке, где Меринька снимала дачу, застал только хозяйку. Она подтвердила страшную весть. Да, Меринька утонула, и тело никак не могут найти. Ее мать увезла внуков в город. На мой вопрос, как это случилось, хозяйка рассказала: пошла Мария Александровна вдвоем с младшим сыном – шестилетним Сережей на Волгу купаться, и вдруг он с плачем прибежал один. Кое-как от него дознались, что его мама бросилась в воду, нырнула, но не вынырнула. И все...
С ночным пароходом я вернулся на Гаврилову поляну. Клавдия не спала. Когда я ей все рассказал, она ответила, что, увидев Мериньку во сне, она была убеждена в ее гибели.
Целую неделю искали тело, потом поиски прекратились. И вдруг опять Клавдия прибежала ко мне на работу и с искаженным от горя лицом сказала, что возвращавшиеся из города с пароходом пассажиры слышали рассказ о всплывшем у пристани Фрунзе утопленнике или утопленнице. И чтобы я сейчас же ехал.
Фрунзе – это пристань, где высились бывшие купеческие дачи. Я поехал, на дебаркадере отыскал начальника пристани. Он показал мне, где шагов за сто на самом берегу Волги находилось нечто прикрытое рогожей; сверху сидели две вороны.
В тот ясный вечер накануне выходного дня из города на пароходе прибыло много веселых, нарядных людей. Я поспешил мимо них к тому, что было прикрыто рогожей, приоткрыл край. Не буду говорить, что увидел. Я не узнал утопленницу. Приоткрыл с другого края и поверх блеклого от длительного пребывания в воде купального костюма увидел нашитую наискось полосу. По этой полосе я догадался, что утопленница была Меринька. Пошел к начальнику пристани. Он сказал, что мне, опознавшему труп, надо ехать в город, в речную милицию. Пароход отходил нескоро. Я сел на берегу невдалеке от трупа, изредка вставал – отгонял ворон.
А мимо все шли нарядные, веселые молодые люди и девушки, никто из них не обращал внимания на то, что было прикрыто рогожей. Я сунул сторожу десятку, чтобы отгонял ворон, и уехал.
Поздно вечером в речном отделении милиции с моих слов записали подробные показания. Я ночевал на пристани, утром на рассвете вернулся на Гаврилову поляну. На похороны в будний день мы не могли попасть.
С тех пор прошло почти полвека, сын Мериньки от первого брака Саша Истомин уже вышел на пенсию. Он живет в Дмитрове, изредка мы видимся. Меня он называет дядя Сережа, хотя никаким родственником я ему не прихожусь. Когда я у него бываю, он старается меня поудобнее посадить, повкуснее угостить. Он меня очень любит. Над его письменным столом висит увеличенная фотография его матери еще девушкой. Я сижу в кресле, любуюсь ею и вспоминаю ту давнюю страшную историю...
9.
Наступил сентябрь 1940 года. Мы продолжали усердно работать. Я расхаживал с геодезическими инструментами, геологи описывали извлеченные из скважин образцы. В долине Волги и по склонам Жигулей пыхтели буровые станки крелиусы. Мимо нашей конторы каждое утро и каждый вечер под охраной стрелков и собак проводили вереницы зеков. Строительство самой ГЭС и земляной плотины не начиналось, геологи никак не могли точно установить створ будущего гидроузла, которому надлежало сидеть на твердых скальных грунтах. Зеки возводили различные вспомогательные сооружения, строили дороги.
Однажды, посланный в город за горючим для буровых скважин, наш снабженец вернулся на катере с пустыми бочками. Он объяснил: горючего не дали, потому что строительство закрывается.
– Что ты чушь городишь!– воскликнул Анашкин.
Он сам отправился в город, к вечеру вернулся и подтвердил известие. Оно взбудоражило нас, вольнонаемных, несказанно, значит, переменяются наши судьбы. А в судьбах зеков все остается по-прежнему.
Замолкло пыхтение буровых станков, перестук топоров, грузовики отвозили стройматериалы на склады. Я тепло распрощался со своими рабочими-зеками. Мы запаковали геодезические инструменты и засели в камералке подводить итоги.
Рассказывали, как произошло это историческое событие. В Москву был вызван главный инженер Жук. Отправился он в Кремль и где-то на дорожке встретил Сталина в сопровождении свиты. Великий вождь пожал ему руку и сказал якобы следующее:
– Идемте с нами в кино, говорят, очень интересный фильм.– Зашел разговор о том о сем, и вдруг Сталин добавил:– Между прочим, мы решили ваше строительство закрыть.
Так ли происходил тот достопамятный разговор или это легенда – не знаю.
Да, продолжать столь грандиозное строительство в то исполненное тревоги время действительно казалось излишним. На Западе полыхала война, Гитлер побеждал, он сокрушил в два счета Францию, завоевал половину Европы. И хоть Сталин с ним подружился, но каждый, кто хоть мало-мальски понимал в политике, чувствовал, что дружба та весьма и весьма непрочна. Но высказывать свои сомнения вслух не полагалось... В переписке с отцом я и он изъяснялись столь туманно, что порой мне с трудом удавалось разгадать отцовы мысли.
В Куйбышеве развертывалось иное строительство. Многие из наших, кто имел в городе квартиры, перешли на работу поближе от дома. Ну, а мы, вольные птицы, переезжавшие с женами, с детьми, а иногда и с престарелыми родителями туда, куда пошлют, ждали решения наших судеб.
Никого не сокращали. Мы ждали, что решит высокое начальство, заканчивали обработку журналов, ведомостей, бумаг, чертежей для сдачи всей этой никому не нужной писанины в архив. И, конечно, рассуждали, а вернее, гадали на кофейной гуще, кого и куда направят. Управление гидроузла, переименованное в Гидропроект, переехало в Москву.
В начале октября вышло постановление правительства – вместо одной грандиозной на два миллиона киловатт гидростанции строить несколько, по двадцать – тридцать тысяч киловатт каждая, по менее полноводным рекам нашей страны – по Верхней Волге, Оке, Клязьме, Верхней Каме, еще где-то.
Значит, мы разъедемся, кто куда получит назначение. Тюрин и Анашкин оставались в Куйбышеве, Куманин мечтал о Калуге, где жили родители его жены. Бонч собирался подальше от Москвы, а я, наоборот, вознамерился устроиться к Москве поближе – во Владимире или во Ржеве.
Куманин, Бонч и я отправили письма начальнику Геологического отдела Семенцову, просили уважить наши желания. Вообще в те времена такие письма рассматривались как нарушения распорядка, считалось, что только начальству положено думать за своих подчиненных и решать их судьбы. А подчиненные должны покорно выполнять волю начальства.
Куманин и Бонч получили предписания выехать в Москву. Мы сердечно распрощались. Я продолжал ждать и беспокоился – скоро наступят холода, отправлять ли семью вперед, как решится моя судьба? Пришла телеграмма откомандировать Голицына в Москву. В середине октября я забрал семью, и с немногими вещами мы покинули Гаврилову поляну навсегда.
НА КЛЯЗЬМЕ-РЕКЕ
1.
Гидропроект помещался в Сокольниках на улице Матросская Тишина. Вход был по пропускам. В отделе геологии я радостно встретился со Всеволодом Вячеславовичем Сахаровым. Он закончил заочно вуз, получил диплом и теперь занял должность главного геолога отдела.
Я было стал с ним разговаривать о том о сем. Он меня перебил и сказал, что вышел строжайший приказ – говорить только по служебным делам, потом оглянулся и прошептал, показывая на окно:
– Смотрите, левее тюрьма, правее сумасшедший дом, а мы кандидаты туда или сюда...
В обеденный перерыв разговорились. Он сказал, что выдумали нечто совершенно несуразное – строить небольшие гидростанции на равнинной местности, уйдут под воду сотни тысяч гектаров лугов, множество населенных пунктов, даже отдельные города исчезнут, однако добавил, что так решило высокое начальство, а наше дело – не рассуждать, а исполнять с великим усердием.
Меня направили во Владимир, там на Клязьме собираются строить две гидростанции.
Столь крепка была дисциплина, что мне приказали выезжать во Владимир в ту же ночь. А я-то надеялся погулять в Москве дня три, съездить к родителям в Дмитров. Проводила меня Клавдия до Курского вокзала, и я поехал начинать новую жизнь.
Приехал во Владимир в три часа утра, кое-как добрался до гостиницы "Клязьма" – старинного каменного здания на главной улице; теперь оно снесено.