355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Голицын » Записки уцелевшего » Текст книги (страница 34)
Записки уцелевшего
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 16:27

Текст книги "Записки уцелевшего"


Автор книги: Сергей Голицын



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 63 страниц)

5

Однажды ночью вызвали и меня. К моему удивлению, сопровождающим ментом оказалась юная девушка, более или менее хорошенькая, которой очень шла военная форма с портупеей наискось. Она взглянула на меня, на миг глаза наши встретились. Мне показалось, что в ее глазах мелькнуло нечто вроде жалости: «такой молоденький, и уже преступник»… Мы пошли, я впереди, она за мной и изредка бросала – направо, опять направо, налево… У других ментов глаза были холодно-стеклянные, точно смотрели не на человека, а на стену. А у нее… Я оглянулся и ей подмигнул. Знакомым девушкам я так никогда не подмигивал.

– Не оглядываться! – крикнула она звонко, но приказывающего окрика у нее не получилось.

Спускаясь по лестнице, я опять оглянулся и опять ей подмигнул, да еще с некоторой лихостью.

– Не оглядываться! – В ее голосе я почувствовал и обиду, и бессилие. Возможно, если бы я в третий раз оглянулся и подмигнул, ей захотелось бы заплакать.

Она ввела меня в комнату с каменным полом, с очень высоким сводчатым потолком. Посреди комнаты стоял обшарпапный одинокий письменный стол, под потолком висела лампочка без абажура, а в столь же обшарпанном, верно, еще со времени царского деспотизма, кресле сидел знакомый следователь Горбунов, но не в военном плаще с ромбами, а в простецкой синей рубашке-косоворотке.

"Вот его настоящая одежда", – подумал я.

Он начал допрос с того, что лояльность – это мало. Я должен доказать преданность Совесткой власти, должен ей помогать. Я сразу догадался, куда он клонит, но сделал вид, что не понимаю, и молчал. Следователь прямо сказал:

– Я сейчас вам дам подписать одну бумагу, вы обяжетесь нам помогать, более того, мы вам будем давать определенные задания.

– Нет, – тихо ответил я и опустил глаза.

– Или завтра же освобождение, или я вас сгною в Туруханске.

Я весь сжался, взглянул прямо в красивые темные глаза следователя и тихо сказал:

– Пусть будет Туруханск.

Всю жизнь я гордился этим своим ответом, только не люблю о том рассказывать.

Следователь откинулся к спинке, кресла, долго смотрел на меня. Я с тоской думал, как он будет мне грозить, будет меня уговаривать. А он неожиданно сказал:

– Я не настаиваю. Я так и думал, что вы не подпишете. От таких, как вы, нам помощи на копейку.

Он начал писать, кончил, протянул мне бумагу. Я прочел, прочел другой раз. Фразы были длинные, в мозгу не сразу укладывались, да и спать хотелось. Сейчас текст привожу почти дословно. Такое и через шестьдесят лет не забывается:

Обязательство:

Я, нижеподписавшийся – такой-то, настоящим обязуюсь, что никогда, никому, даже своим самым близким родным, ни при каких обстоятельствах не буду рассказывать, о чем говорилось на допросе такого-то числа июня месяца 1929 года. Если же нарушу это свое обязательство, то буду отвечать по такой-то статье УК РСФСР, как за разглашение важной государственной тайны.

Я подписался. Следователь неожиданно встал и заговорил совсем другим голосом, наверное, так он разговаривал с женой, с друзьями.

– Допрос окончен. Я хочу дать вам совет от себя лично. Сейчас по всей стране началось грандиозное строительство. А вы фокстроты танцуете. Вам следует включиться в общенародный созидательный процесс. Мой вам совет: уезжайте, уезжайте из Москвы на одну из строек, усердным трудом вы докажете свою приверженность Советской власти. – В словах следователя я почувстовал искреннее участие.

– Но меня нигде на работу не примут, – с горечью проговорил я, – лишенцев не принимают, да еще с таким социальным происхождением.

– В избирательных правах вы будете восстановлены, – убежденно сказал следователь.

– Если бы вы знали, как мне нужно жить в Москве, ведь я мечтаю стать писателем.

– Оставьте пустые мечты. Еще раз даю совет – уезжайте.

Он нажал кнопку. Явилась девушка-мент, повела меня. Я шел не оглядываясь. Я так был взволнован, что мне было не до девушки. Неужели меня освободят? Следователь прямо не говорил, но намекал. И верилось, и не верилось…

6

Весь следующий день я пребывал в великом волнении, потихоньку заговаривал с отцом Георгием, разумеется, не о допросе, а уж не помню, о чем. И вдруг он убежденно сказал:

– А вас выпустят!..

Во второй половине следующего дня с лязгом отворилась дверь, и на пороге предстал мент. По бумажке он прочел:

– Голицын!

Я отозвался, сказал свое имя-отчество.

– С вещами. И быстрее.

У меня так дрожали руки, что я никак не мог разобриться, где что лежит. Подошел татарин и начал засовывать все подряд в наволочку.

Подошел отец Георгий и мне шепнул:

– Благослови вас Господь.

Мент торопил. Меня провожало несколько десятков исполненных невыразимой тоски взглядов. Оглянувшись у двери, я успел сказать:

– Всего вам всем хорошего.

Мент долго меня водил по коридорам, ввел в комнату на первом этаже. Сидевший за перегородкой военный с одной шпалой в петлицах мне объявил:

– Вы освобождаетесь. – И дал мне подписать бумагу.

Оказывается – подписка о невыезде из Москвы. Я подписал, думал только о свободе, о том, что сейчас выйду на улицу. А всего я просидел лишь одиннадцать дней – три на Лубянке и восемь в Бутырках. И никогда эти дни не забуду. Вон сколько страниц накатал!

Растерянный, я встал на углу Новослободской и Лесной с узлом под мышкой. Солнышко ярко светило, а у меня не было ни копейки. Зайцем, что ли, на трамвае? Увидел извозчика, нанял. Дребезжа колесами по мостовой, поехали через всю Москву, по пути разговорились, извозчик, молодой парень, оказался земляком – тульским.

Он мне признался, что боится возвращаться домой – по всем деревням раскулачивают, высылают, сажают. А тут овса для коня никак не достать. Я посоветовал ему лошадь и пролетку продать, а самому вербоваться куда-нибудь на строительство.

Долго ехали, наконец свернули в наш переулок. Выскочил я на тротуар, поскакал через две ступеньки вверх по лестнице, позвонил. И кинулся в объятия своих родных. Кто-то из сестер побежал расплачиваться с извозчиком. Все уселись вокруг стола, поставили передо мной тарелку супа. Я начал что-то рассказывать, радостно и бессвязно. И вдруг мать меня спросила:

– А тебе предлагали?

Все притихли, ожидая моего ответа. Ну что я скажу? Ведь два дня тому назад подписал, что никогда, никому, даже своим самым близким родным… Я замолчал, посмотрел на отца, потом на мать, потом на брата Владимира… Выручила мать. Она сказала:

– Послушай, какой у тебя трогательный друг! Он тебя так любит, трижды приходил, о тебе справлялся, предлагал помочь.

Так она говорила о Валерии Перцове, с кем мы перешли на «ты» за час до моего ареста.

Раздался звонок. Вошел Николай Михайлович Матвеев, родственник Давыдовых, иначе дядя Кока – потомок известного деятеля XVII века Артамона Матвеева, чем он очень гордился. Это был одинокий старый вдовец, бывший судейский чиновник, а теперь неизвестно на какие средства существовавший. У него было семь знакомых семейств, каждое из которых он посещал раз в неделю. Когда он являлся к нам, его кормили, усаживали рядом с дедушкой, и они тихо беседовали, вспоминая былые времена.

А в день моего чудесного возвращения на первых порах я был в центре всеобщего внимания, продолжал рассказывать, сам расспрашивал. Я узнал, что, кроме меня, посадили еще только Юшу Самарина, узнал, что мой отец ходил к Пешковой, и она приняла во мне живейшее участие.

Мои рассказы прервал Николаи Михайлович:

– А когда в восемнадцатом году меня арестовала Моршанская Чека, то…начал он унылым голосом. Я замолчал. Из вежливости все начали слушать нудное повествование дяди Коки. Когда же он кончил, я вновь стал рассказывать. И опять он меня прервал:

– А когда в двадцать втором году меня арестовало Тамбовское Гепеу, то…

Мать не выдержала и бесцеремонно отрезала:

– Я не вас, я сына хочу слушать!..

Тут раздался звонок. Явился Валерий Перцов, мы с ним радостно расцеловались. Я продолжал рассказывать. Все меня слушали, порой смеялись, порой лица всех становились серьезными, я рассказывал, как забрал у следователя вторую папиросу и про его синюю рубашку.

– Сережа чувствует себя именинником, – вставил Валерий при общем хохоте…

Сейчас, шестьдесят лет спустя, я постараюсь ответить на возможный вопрос читателей: почему же меня вообще освободили, да еще так скоро?

К тому были три причины. Первая: я, очевидно, своими ответами действительно произвел на следователя благожелательное впечатление. Вторая причина: очень жаркая была за меня молитва матери. Третья причина: отхлопотала меня Екатерина Павловна Пешкова. Наверное, эта причина была основной.

Через два дня после моего освобождения отец мой направился к Пешковой по своим делам; узнав, что я на свободе, она пожелала меня видеть.

Когда я пришел в ее скромную контору на Кузнецком мосту, она приняла меня без всякой очереди, усадила по другую сторону своего письменного стола. Впервые я увидел ее столь близко. Она была поразительно красива той благородной красотой, мимо которой невозможно пройти, не полюбовавшись. Взглянула на меня пристально своими прекрасными, цвета стали, глазами и задала все тот же роковой вопрос:

– А вам предлагали…?

Я молчал. Ну что я ей скажу? Ведь подписался же, что "никогда никому…"

Она догадалась и сказала:

– Я вас поняла. А вы что ответили?

– Ответил, что Туруханск.

– Так и сказали Туруханск? – Она продолжала смотреть на меня пронзающим взглядом следователя.

– Так и сказал.

– Дайте мне слово, что сейчас говорите правду?

– Даю! – уверенно ответил я.

Она мне поверила. Узнав, что я был вынужден дать подписку о невыезде, сказала, что это означает – следствие не закончено. На дачу в Сергиев посад я могу поехать, но с тем условием, что, если меня вызовут, я должен немедленно возвращаться в Москву. На мой вопрос, что я собрался путешествовать по Нижегородской области, она ответила категорически нельзя!

Так провалилась моя поездка с Лялей Ильинской к невидимому граду Китежу, о чем я так мечтал.

7

После своего освобождения из тюрьмы я снова занялся черчением карт для журналов, как будто ничего со мной не приключалось. А на самом деле за те одиннадцать дней я повзрослел на три года.

Явился к нам средний их трех братьев Раевских – Михаил. Он вызвал меня в прихожую и спросил полушепотом:

– А тебе предлагали?

Я едва сдержался, чтобы не выругаться. Пятый любопытный ко мне пристает! Не могу же я выдать "важную государственную тайну"! Михаил мне сказал, что пришел по поручению своего двоюродного брата Артемия. Ему необходимо со мной встретиться, и он просит меня срочно приехать к ним на дачу. Артемий Раевский был частым гостем у нас на Еропкинском. Меня удивило, почему теперь он не зашел к нам.

На следующий день я отправился на 17-ю версту. Там рядом с Осоргиными снимали дачу Раевские.

У Осоргиных, как обычно, встретили меня радостно, говорили, как переживали за мою судьбу. Но в глазах их всех, в том числе в глазах моей сестры Лины, я угадывал тайные и горькие мысли: "Тебя освободили, а наш Георгий уже четвертый год как томится".

Дядя Миша отозвал меня в сторону и спросил:

– А тебе предлагали?

– Дядя Миша! Я не могу отвечать.

– Ну, на духу, будто священнику.

– Нет, нет, умоляю тебя, не спрашивай.

Я заторопился на дачу к Раевским. Там хозяйничала сестра трех братьев Катя. Я увидел только что освобожденного Юшу Самарина, который за ней тогда ухаживал. Артемий еще не приезжал со службы из представительства английской пароходной компании, которую возглавлял Реджинальд Уитер, муж моей двоюродной сестры Сони Бобринской.

В кресле на веранде сидел отец Артемия – Иван Иванович, благообразный, красивый, похожий на Рабиндраната Тагора, совсем седой старик и составлял ребусы: он их сплавлял в журналы и этим подрабатывал на жизнь.

Я заговорил с Юшей Самариным. Оказывается, и он сидел сперва на Лубянке, потом в Бутырках, и у него был тот же следователь Горбунов и тоже на первом допросе сидел в военном плаще с ромбами, а на втором – в синей рубашке-косоворотке. И спрашивал он примерно об одних и тех же людях, и стихи Максимилиана Волошина показывал, и все приставал о Вере Бернадской. А Юша клялся, что впервые слышит эту фамилию. Я ему объяснил, что это двоюродная сестра Ляли Ильинской. Но ни он мне, ни я ему не задали тот вопрос: "А тебе предлагали?.."

Наконец приехал Артемий. Он объяснил, что его задержали на службе. Скоро уходил последний поезд. Артемий пошел меня провожать на станцию. Хотели и другие к нему присоединиться, но он отмахнулся рукой, и мы отправились вдвоем.

Знал и его с самого своего детства. Раевские были нашими соседями по имению, он считался близким другом моего брата Владимира.

Мы шли сперва молча, он взял меня под руку. Я невольно им любовался. Был он высокий, стройный брюнет, высокий лоб, крупные и правильные черты лица. Его черные глаза выражали безнадежную тоску.

Он мне признался, что сейчас приехал поздно, потому что его вызывали на Лубянку. И это во второй раз. Все предлагают, настаивают, требуют, грозят, чтобы он, как они выражались, "доставлял сведения", рассказывал и об иностранцах, и о своих родственниках и знакомых.

Артемий отказывался. Он жил вдвоем со своим не совсем нормальным отцом в Большом Афанасьевском переулке и содержал его. Сегодня на Лубянке спрашивали сына:

– Если мы вас арестуем, как будет жить ваш отец? Ради отца согласитесь.

Артемий спрашивал моего совета. И я решился нарушить свою клятву и, заручившись честным словом, признался, как мне предлагали и как я отказался, несмотря на все угрозы. И меня выпустили. Я посоветовал ему не соглашаться ни под каким видом на величайшую подлость… Подошел поезд, мы крепко обнялись, расцеловались. И я уехал…

А через несколько дней Артемия арестовали. Вскоре была свадьба Юши Самарина и Кати Раевской. Они венчались в ближайшей старинной церкви села Лукина. Теперь это заново отреставрированный храм близ летней резиденции патриарха. Я был одним из шаферов у Юши. Народу собралось немного, угощались довольно скромно. Без Артемия свадьба была грустной…

Нет, его не выпустили. Он получил пять лет концлагеря, попал на лесозаготовки на Белое море возле Кеми, там заболел психически, при неизвестных обстоятельствах (он сам не помнил, при каких) у него отняли ногу и выпустили на свободу. Всего он просидел два года.

Все та же великая благодетельница Пешкова выхлопотала ему разрешение уехать к родным во Францию. Как раз когда он собирался, я приехал в отпуск в Москву. Я узнал, что могу увидеть Артемия, который жил у своей сестры Лели (Елены Ивановны), жены крупного инженера-строителя А. А. Гвоздева. Пошел к ним на Георгиевский переулок и увидел сидящего в кресле, совершенно разбитого физически и морально, пожилого, однако вполне нормального инвалида без одной ноги. Он постарел лет на пятнадцать. Когда мы с ним целовались, я не мог сдержаться и заплакал. Больше я его не видел.

Он уехал во Францию, но там никому не был нужен, прожил в одиночестве в каком-то благотворительном пансионе лет двадцать и скончался.

На этой строке я было хотел совсем распроститься с бедным Артемием, но неожиданно вспомнил его молодого, статного, всегда элегантного на той же 17-й версте на даче Осоргиных.

Он стоит, опершись рукой о рояль, а тетя Лиза – изящная, хрупкая, тонкие черты лица, совсем белые, собранные в пучок волосы – ему аккомпанирует, и он бархатным баритоном поет свои любимые – "Гаснут дальней Альпухары золотистые края", потом элегию Дельвига, потом арию Варяжского гостя…

Обе дочери Осоргины – Мария и Тоня, – обе влюбленные в него, сидят рядышком на диване и слушают с наслаждением. И дядя Миша Осоргин, поглаживая свою длинную седую бороду, тоже наслаждается, и их невестка, а моя сестра Лина, держа малышку Мариночку на руках, тоже слушает… И я сколько раз так же слушал и так же наслаждался, хотя не очень понимал в музыке…

Боже, как давно это было!

Весы Фемиды и стрелы Амура
1

Я упоминал, что мой отец ходил к Пешковой «по своим делам»: он хлопотал о восстановлении всех нас, кроме дедушки, в избирательных правах. Дедушкино дело считали безнадежным, и сам он говорил про себя: «Оставьте меня в покое». Отец считал, что все мы лишены несправедливо и надо хлопотать. Пока он являлся лишенцем, ему нечего было в пытаться поступить на работу.

Политический Красный Крест занимался судьбами только политических заключенных, но Екатерина Павловна, по прежнему своему знакомству с моим отцом, делала для него исключение и куда-то отправляла его бумаги.

Как-то отец послал меня к ней на дом, на ее с Максимом Горьким квартиру в высоком доме по Машкову переулку. Я пришел, позвонил, дверь открыла хорошенькая горничная, вышла сама Екатерина Павловна в роскошном шелковом цветном халате. Она меня узнала, спросила, как мои дела. Я ей ответил, что продолжаю благополучно зарабатывать черчением; мне бы ввернуть, что я тоже лишенец, но не догадался и передал ей бумаги отца.

Она предложила мне переждать в прихожей на пуфике. Мимо прошел очкарик и подозрительно меня оглядел. Это был секретарь Горького Крючков, впоследствии, после смерти писателя, расстрелянный. Издали я услышал раздраженный голос самого классика советской литературы с характерным ударением на «о», что-то вроде:

– Опять пропали мои ботинки!

Екатерина Павловна вынесла отцово заявление с просьбой о восстановлении в избирательных правах. В правом верхнем углу я прочел надпись характерным круглым почерком: "Ходатайство гр. Голицына М. В. поддерживаю. М. Горький". Потом брат Владимир острил: "Гр. означает граф".

Куда только отец не обращался! Во всех инстанциях ему говорили:

– Раз вы занимали должность предводителя дворянства, значит, были землевладельцем, а раз вы занимали должность члена Московской городской управы, значит, были домовладельцем. Да еще вы – бывший князь.

Отец уверял, что тульский губернатор Шлиппе за либерализм не утвердил его на третий срок предводительства, и находился он под тайным надзором тульской полиции*,[27]27
  О том, что отец находился под тайным надзором полиции, ему уже после революции сказал дядя Миша Осоргин, который в 1905 году был тульским губернатором.


[Закрыть]
и обе должности занимал по доверенности своего дяди Голицына Александра Михайловича. Но показать эту доверенность он не мог: в одном из обысков ее отобрали, и она канула в недрах ГПУ. Увы, все эти доводы казались властям совсем неубедительными.

Тогда появилась расхожая поговорка: "Докажи, что ты не верблюд". Отцу предстояло доказать, что он не был ни землевладельцем, ни домовладельцем. А где найти оправдательные документы?

Везде у него было много знакомых, которые искренно ему сочувствовали. Одна знакомая дама служила в Румянцевской (ныне Ленинской) библиотеке. Через тамошнюю фотолабораторию она раздобыла фотокопии соответствующих страниц из справочника "Вся Москва за 1916 год" и из книги статистика А. Чернопятова "Родословец Тульского дворянства".

Отец, показывая эти фотокопии, говорил:

– Смотрите, вон сколько Голицыных, а с инициалами "М. В." в списках нет.

И еще отец добавлял, что его дед Михаил Федорович был декабристом, и еще показывал ходатайство Горького, и еще предъявлял справки об одиннадцатилетней беспорочной службе в разных советских учреждениях.

Но, увы, на твердокаменных членов избирательных комиссий все эти документы не производили никакого впечатления, отцу говорили: вы сами и все члены вашей семьи – бывшие князья, неизвестно, на какие средства живете, значит, являетесь нетрудовым элементом, значит – отказать!

А младшему брату отца – Владимиру Владимировичу, дяде Вовику, подвезло. В первой же инстанции и он, и двое его старших – сын Саша и дочь Елена, несмотря на княжеские титулы, были восстановлены. Но у него нашлись козыри: до революции – рядовой служащий Ливенской городской управы, никакой собственности никогда не имел, а главный его козырь был: жена, тетя Таня, скончавшаяся в 1923 году, была крестьянкой, беднейшей сиротой. Этот факт поражал советских чиновников. И дядя Вовик в течение долгих лет благополучно служил в таком фешенебельном учреждении, каким являлся Банк для внешней торговли. Никогда он арестован не был, а между прочим, брат его жены, коренной ливенский крестьянин, как родственник бывшего князя был раскулачен и выслан в дальние края со всей семьей.

Тогда было четыре инстанции, куда полагалось подавать заявления о восстановлении в правах: сперва в районную избирательную комиссию, в случае отказа – в городскую, затем в РСФСР, наконец, в СССР.

Каждая комиссия задыхалась от тысяч, нет, сотен тысяч, а в последних инстанциях как бы не миллионов заявлений, рассматривала их, как требовали инструкции, "с максимальной бдительностью", в народе говорили «бздительностью». Поэтому приходилось месяцами, а то и годами ждать. Наконец вызывали, усаживали перед лицом трех членов комиссий, а они видели в несчастных лишенцах классовых врагов и с плохо скрываемой ненавистью задавали унижающие человеческое достоинство вопросы, иногда каверзные, а иногда просто глупые.

Получив отказ в районной избирательной комиссии, отец за себя и за всех нас отверженных подал в Московскую городскую комиссию. Наконец вызвали. Отцу посоветовали идти вместе с Владимиром.

Изо всех нас мой брат особенно ненавидел всякие унизительные хлопоты, когда приходилось заполнять анкеты, отвечать на вопросы. Несмотря на постоянные удары судьбы, он продолжал гордиться своим княжеством, из-за которого и получал эти удары. Он очень страдал, но тайно, а для людей всегда оставался остроумным, неунывающим, даже веселым.

Вот почему в относительно более либеральные годы – 1925–1928 – он так и не удосужился вступить в профсоюз Рабис, то есть оформить свое положение юридически. Ведь тогда на общем собрании ему пришлось бы отвечать на вопросы не только дружеские, но и враждебные. Когда пришел вызов в городскую комиссию, он уперся:

– Не пойду! Ну их ко всем чертям!

Отец, мать, жена уговаривали, наконец уговорили его пойти.

Потом он со всегдашним своим остроумием при нашем общем хохоте рассказывал, как его вызвали. А заседала комиссия в углу главного зала Моссовета, бывшего генерал-губернаторского, тогда еще не перестроенного дворца на Скобелевской площади.

Владимир тогда жалел, что не сумел в блокноте запечатлеть тупые рожи трех членов комиссии, когда, пытаясь доказать свою талантливость, он совал им под носы свои иллюстрации к Новикову-Прибою и обложки "Всемирного следопыта". Ему задали такие два вопроса:

– Почему вы не были в Красной армии?

– Вот ведь, – восклицал Владимир, – в ГПУ спросить не догадались, а тут спросили!

В свое время я рассказывал, как Богородицкая призывная комиссия в 1920 году направила Владимира как художника на работу в океанографическую станцию на Кольском полуострове. А тут члены комиссии обвинили Владимира в уклонении от военной службы во время. гражданской войны, и он не смог доказать, что не был дезертиром.

А второй был вопрос:

– Танцевали ли вы в этом зале?

На что Владимир вполне резонно ответил, что мальчиков на генерал-губернаторские балы не приглашали. А чересчур честный наш отец воскликнул:

– Я был вынужден признаться: да, танцевал…

Отказали всем нам и в городской комиссии. Отец подавал в следующие инстанции и всюду получал отказы. Он, юрист по образованию, никак не соглашался, почему Фемида так к нему несправедлива. В конце концов он подал самому Молотову. От одного отказа до другого шли долгие периоды, пока не была обнародована самая лицемерная на всем свете Сталинская Конституция 1935 года, когда было объявлено, что лишенцами являются только заключенные и сумасшедшие. А в анкетах даже после войны оставался каверзный вопрос: "Лишались ли вы избирательных прав, когда именно и по каким причинам?".

Во всех юридических делах отцу давал советы его хороший, с давних лет знакомый – известный московский адвокат по гражданским делам Николай Адрианович Сильверсван. Был он очень отзывчив, горячо старался помочь отцу и всем членам нашей семьи, притом безвозмоздно. Хочу немного о нем рассказать.

Жил он на Собачьей площадке в старинном, с гипсовой лепниной особняке, когда-то принадлежавшем поэту Хомякову: у него бывал Тургенев, собирались славянофилы и профессора Московского университета. После революции там в трех комнатах устроили Музей сороковых годов, полностью сохранивший уютную и поэтичную обстановку далеких лет. Я еще застал жившую там дочь поэта древнюю: старушку Ольгу Алексеевну Челищеву. Музей был разгромлен в 1930 году, а хомяковский особняк и вся Собачья площадка и сама улица Большая Молчановка, почти сплошь застроенная старинными особняками, были уничтожены варварским повелением Хрущева.

На каких правах жил Сильверсван вдвоем с женой в том музее – не знаю. Его жена Елена Владимировна, работала научным сотрудником Третьяковской галереи, и я с ее помощью, случалось, проходил без билетов в храм искусств. Отец несколько раз посылал меня к Сильверсвану то относить черновики заявлений, то забирать переписанные набело бумаги. Иногда супруги меня оставляли на чашку чая.

Долгую жизнь прожил этот благородный человек. Уже после войны мне пришлось к нему обратиться за советом. Я застал его седым стариком, пенсионером.

Неожиданно все его благополучие рухнуло. Году в 1952-м к нему обратилась знаменитая певица Обухова. У нее была домработница, верой и правдой служившая ей десятки лет. Где-то в колхозе Брянской области арестовали брата этой домработницы по обвинению в поджоге фермы, когда погибло целое стадо коров. Обухова, наверное за немалое вознаграждение, умолила Сильверсвана поехать его защищать. На суде он выступил с блестящей речью и сумел доказать, что в день пожара обвиняемый был где-то далеко. Суд его оправдал, а районные власти разозлились и отправили в Москву на Сильверсвана донос. Он был арестован как враг народа и отправлен в дальние лагеря. А его жену, прослужившую в Третьяковской галерее более сорока лет, выгнали с работы. Эту печальную историю мне рассказал С. Н. Дурылин.

Никого лишенство так не угнетало, как моего отца, притом и физически, и морально. Говорили, что он "ушиблен революцией". Да никакой не революцией, а вынужденным бездельем. Начались у него разные недомогания, прежде всего урологические, затем сердечная слабость, подозревали и психическое расстройство. Он страдал бессонницей, не давал спать матери, постоянно восклицал: "Как мы будем дальше жить!" Мать как могла успокаивала его, старалась поддержать его дух. А ведь ему было всего пятьдесят шесть лет.

По совету Сильверсвана он решился пройти медицинскую комиссию. На пенсию нельзя было рассчитывать, лишенцам пенсию не давали, но если врачи его признают нетрудоспособным, это даст ему некоторое юридическое положение.

У него было много знакомых врачей. Профессор Шервинский, отец известного переводчика, профессор Плетнев, впоследствии, после смерти Горького, получивший 25 лет, наконец, личный врач Ленина милейший Федор Александрович Гетье. Все они дали бы отцу любые справки.

Но существовала медицинская комиссия, состоявшая не только из врачей, но и из бдительных чинуш. Все лето бедный отец проходил унизительные осмотры и опросы: чинуши, не скрывая враждебности, издевались над его лишенством и княжеством и в конце концов отправили на обследование в сумасшедший дом на Канатчикову Дачу.

По рассказам отца, тамошняя обстановка напоминала ту, которую впоследствии описали Ильф и Петров. Там скрывались от суда, от чистки, от уплаты налогов вполне нормальные люди – нэпманы, торговцы, обыкновенные советские служащие, но с сомнительным социальным происхождением. Один из них по утрам пел "Боже, царя храни". На замечание отца: "Вы с ума сошли!" – тот отвечал: "Только здесь я могу безнаказанно петь все что хочу".

Отец был признан психически нормальным и вполне трудоспособным. И опять наступила для него пора безделья. Доброжелательный Виктор Александрович Мейен достал ему перевод с английского: отец подбирал различные справки для подачи очередного заявления в избирательную комиссию. Но все это не было настоящим делом. Он тосковал по ежедневной работе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю