Текст книги "Афонин крест"
Автор книги: Сергей Бетев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
– И куда идти думаете?
– К Больному хутору.
– Не боитесь?
Ребята не боялись. Очень хотелось получить в награду овечку – мяса-то сколько! Афоня шибко не отговаривал: Ваське и Гешке – уже по шестнадцати, Саньке – четырнадцать, все не маленькие. Но схитрил все-таки, посоветовал охотиться днем, когда волк боязлив.
…На другой день ребячья экспедиция двинулась на лыжах в сторону Грязнушки. За Никитиным переездом с дороги свернули к перелескам. Никто волчьи места не знал, рассчитывали на удачу. К полудню наткнулись на следы.
– Может, не пойдем? – робко спросил самый маленький – Санька. – Вон сколько их…
– Как это не пойдем?! – огрызнулся Васька Полыхаев. – А овечка?
– Засаду надо сделать, – предложил Гешка.
– И просидим до вечера зря, – отверг Васька. – Дурак он, что ли, волк-то, на пулю идти?
Двинулись дальше. Разговаривать не хотелось. Ружья тяжело давили на плечи, котомки мешали. После полудня, успокоившись уже, что волков уже не будет, неожиданно увидели двух: друг за дружкой они неторопливо шли им наперерез метрах в семидесяти.
– Залегай! – рявкнул Васька.
Ребят как ветром сдуло с дороги, разом упали в снег, завозились с ружьями.
Волки вышли на дорогу метрах в пятидесяти. Один крупный – видимо, самец, другой – поменьше, но оба худые. Остановившись, самец понюхал воздух, помешкал и присел. Другой последовал его примеру.
– Самое время палить! – зашептал Гешка, взглянув на Ваську.
– Погоди, может, поближе подойдет…
Отчаянный и бесстрашный был Васька Полыхаев.
– Зато сидят, – не сдавался Гешка. – Попасть легче.
В это время без всякой команды грохнул из одного ствола Санька Ялунин. Что-то крикнув, как из пушки саданул Васька. Потом снова Санька.
– А ты? – крикнул Васька Гешке.
– Я уже, – отозвался тот.
Выстрела Гешкиной малокалиберки никто не слышал. Санька торопливо перезаряжал ружье. Васька сказал со вздохом:
– Пошли…
Это относилось к волкам. Матерый, повернувшись в сторону выстрелов, поглядел долго, а потом, не торопясь, подался в другую сторону. За ним тихонько затрусил второй.
Ребята молча глядели им вслед.
– Пожалуй, стаю нам не одолеть, – предположил Гешка.
– А у меня только и было – на один заряд, – сказал Васька.
– Пойдем в следующий раз, – сообразил Гешка.
– Ладно, – согласился нехотя Васька. – Поворачивай.
Бодро побежали обратно. На передыхе Санька спросил:
– Видели, какая шерсть у него на загривке-то: дыбом.
– Злой же он, – объяснил Васька. – Ему и по карточкам ничего не дают, самому добывать надо. А, думаешь, мы одни ходим за ними?..
Шли напрямик. Санька отстал. Большое ружье било его под колени, он поминутно поправлял его, путаясь в великоватом полушубке. Лыжные палки то и дело заносило в стороны. И вдруг одна из них ткнулась во что-то твердое.
– Ребя! – заорал уже в следующее мгновение Санька. – Айда сюда!..
Прибежали запыхавшиеся Васька и Гешка. В снегу лежал мертвый волк.
Ребята переглянулись. Потом Васька с трудом выворотил оледеневшего зверя из снега, на его боку увидели красную наледь.
– Подранок сдох! – определил Васька.
– А кто его? – спросил Санька.
– Хоть кто! – сердито обрезал Васька. – Заберем, и все. Никто и не ищет его, видишь – занести успело.
– А увидят у нас?
– Убили, скажем, свидетели-то где?
– И овечка наша, – заключил Гешка.
…Вечером по самой середине улицы Купавиной устало и солидно шествовали три лыжника. Первым шел Васька Полыхаев – самый рослый и сильный. Он тянул волоком на веревочных лямках заарканенного матерого зверя. За ним с двумя котомками и лыжными палками в одной руке вышагивал Гешка Карнаухов. Последним тянулся Санька Ялунин, согнувшийся под тяжестью двух ружей. Редкие купавинцы, ничего не понимая, с любопытством смотрели им вслед.
Зато Афоня встретил ребят шумно:
– Неужто замаяли?! Вот диво-то! Гренадеры чистые! А кто?
– Залпом, – коротко ответил за всех Васька. – Двое их было. Один ушел, зараза!..
– Двое?! – испугался Афоня.
– Ага, двое. Другой, наверное, раненый, – врал дальше Васька. – Аккурат – километра за три от Больного хутора.
– Ай да герои! – поражался Афоня. Дотронулся до зверя. – Замерз-то как шибко…
– Где хлопотать овечку-то, – спросил Гешка, чтобы отвести расспросы.
– Про это я не шибко знаю, ребята, – ответил Афоня. – У Силкина надо спросить.
– У Силкина?!
– А у кого же? Он власть-то. – И посоветовал: – Вы сами-то и не ходите, пусть чей-нибудь отец.
Волка заперли в Гешкином сарае на замок. Когда расходились, Васька по очереди поднес кулак к Санькиному и Теткиному носам:
– Кто прошлепает – смерть!
Все обошлось благополучно. Правда, овечку ребята не получили. Зато Васькин отец, сдав шкуру волка в Заготживсырье за пятьсот рублей, по квитанции получил в Грязнушке еще тридцать килограммов ржи на всех.
…Перед мартом потеплело. Осел снег, потемнела, запахла конским пометом дорога. И кончились Афонины запасы: последний месяц пришлось подкармливать ребятишек в десяти домах. Чаще других заходил к Садыковым. Там беда схватила за горло всех: не вставал с кровати Нагуман, примолкшие, сидели на печи ребятишки, одна Альфия тенью бродила по дому.
Привыкли к Афоне и четыре маленькие девчонки Степана Лямина. Когда Афоня заходил в их домишко, они спешили ему навстречу, стараясь чем-нибудь угодить. Он смотрел, как они усаживаются за стол, а сам говорил Степану:
– Счастливый ты, Степан. Этакое множество невест у тебя растет. Не заметишь, как наступит у тебя райская пора: каждый день по гостям… Зайдешь в один дом, а там зять тебя с угощением ждет. На другой раз – к следующей дочке. Им ненадоедливо, а тебе гуляй знай!
Степан с почерневшим лицом, неподвижно сидевший на лавке подальше от стола, казалось, не слышал ни слова. Молчал. И тогда Афоня, торопливо попрощавшись, уходил.
Возвратившись после своих походов, долго лежал на топчане в полудреме и думал о том, что завтра зайти к ребятишкам уже не с чем.
В один из таких вечеров его разбудила Альфия.
– Афоня! Афоня, – не то звала, не то плакала она. – Айда к нам: моя Нагуман умерла… Обмыватя нада.
…А утром скормил с чаем Петрусю половину своего хлебного пайка.
…Тише стало на Купавиной. Мартовским светлым утром, радуясь близкой весне, не вскрикнет на всю станцию горластый ляминский петух, не откликнутся ему другие. Не промычит жалобно чья-то корова, истосковавшаяся по хозяйке, опоздавшей к дойке. Не донесет ветерок от конюшен парного запаха свежего навоза да вкусного залежалого сена. Только пересвистываются гудками паровозы, да гремят один за другим тяжелые составы.
Две недели назад принесла жена Никите Фролову на переезд ведро картошки.
– Последнее, Никита, – сказала виновато.
– А себе-то оставила? – спросил он.
– Есть маленько. Да я ведь дома, – неопределенно ответила она.
– Может, с грехом пополам и дотянем.
– Надо, – сказала жена.
Что стояло за ее словами, Никита знал. Единственный сын Фроловых – Прокопий – еще до войны четыре года служил на Дальнем Востоке. Там закончил командирские курсы, а после Хасана приезжал домой. Целый день тогда просидели за столом. У Никиты слипались глаза от выпитого, но он крепился изо всех сил, не подымался из-за стола, только рукой приглашал каждого к угощению. Хотелось ему, чтобы все разглядели новенькую гимнастерку сына, упругие ремни и зеленые петлицы с двумя красными кубиками, а главное – медаль «За отвагу!» Пусть глядят, думал про себя Никита, потому что был его Прокопий на редкость смирным и стеснительным парнем, краснел перед девчонками. А на поверку-то – глядите! И относил такую перемену в сыне исключительно на свой счет: «Моя кровь! Я в свое время вон какую девку одолел, Дуньку-то»…
С начала войны целый год получали от Прокопия письма со старого адреса, в душе радовались, что пока очередь сына воевать не пришла. И не зазорно было: все равно в армии, как полагается у всех, а что на Востоке, так это дело высокого начальства, значит, и там пост важный.
Осенью пришло последнее письмо. Написал Прокопий, что и он отправляется померяться силой с врагом. И все. Где Прокопий теперь?..
– Ты, Дуня, больше ко мне не ходи, не бей ноги-то, – наказывал жене Никита. – Днями у меня мастер был, такое разрешение дал: ночью шлагбаум закрывать совсем. Ежели кому переезд понадобится, будут просить меня. А ты, говорит мне, можешь и вздремнуть маленько. Так что мне теперь заместителя и вовсе не надо. Тебе, выходит, отдых…
Жена молчала. Никита же не мог сидеть с ней вот так, молчком. Знал, что она в это время думает о сыне.
– Что новенького-то на Купавиной? – спросил. – Дружок-то мой, Афоня, скрипит?
– Скрипит. Только вовсе худой стал. На улице видела: идет. Самому-то, наверное, кажется, быстрехонько бежит, а со стороны-то виднее: только ноги часто переставляет, а только-то не лишка.
– Ему совсем край, – посочувствовал Никита. – Подспорье-то и раньше было какое? Гостинцы. А нынче где их возьмут?
– Помогают ему помаленьку-то. Сама вчерась полведра картошки снесла.
– Хорошо сделала.
– А он все по ребятишкам с заботой.
Она впервые улыбнулась. И Никите тоже стало легче. А сказал, что и вначале:
– Так ты, Дуня, не май себя больше.
– Как знаешь, – ответила она по привычке во всем соглашаться с ним…
И вот уже две недели не приходила. Никита в душе даже обижался немного. И думал тоскливо:
– От Прокопши, наверное, так ничего и нет. А то бы не удержалась, прибежала.
Последние дни мысли самого Никиты все чаще обращались к сыну. Он и не заметил, как стал говорить о нем с женой вслух.
– Ну ладно, Евдокия, – обращался к ней назидательно, глядя в сторону Купавиной. – Не пишет. И что из того?.. Думаешь, у него там времени-то только и есть, что письма нам сочинять? У него люди на руках, команда вручена ему. Погляди, что делается: день и ночь гонят немца. Не на лисапеде за им едут, а в атаку идут. Поди, и соснуть-то некогда…
Давно не брился Никита, густо оброс щетиной. Ополаскивался утром, приглаживая бороду, заметил, что лицо стало мягче, вроде бы даже чужое. Но это занимало его недолго. Кипятил воду, грелся ею. Картошка давно кончилась. А беспокоило то, что иногда сон одолевал его днем. Просыпался, как от испуга, глядел на старенькие казенные ходики, что висели на стене. На сердце отлегало: проспал, выходило, всего несколько минут.
Легче бывало ночами. Морозец бодрил, дышалось легче. Тогда Никита и делал свою главную работу по содержанию переезда: брал старенькую метелку и при свете фонаря чистил забитые мусором зазоры между рельсами и настилом.
Весна нынче просилась ранняя. К концу марта ночами уже не замерзало. Снег как лежал днем кашей, так до утра и оставался, а днями уж пробивались ручьи.
– Так и спустит потихоньку, без хлопот, – думал Никита. – Путейцам никакой маяты.
В одну из таких ночей, прозрачных и молодых от звенящих в вышине звезд, вышел Никита из будки, услышав далекий гудок паровоза. Поезд был еще далеко и едва угадывался в темноте по отсвету прожектора. У Никиты закружилась голова, и он невольно придержался за широкий брус перил переезда. Головокружение не проходило. Тогда, перекрыв белый свет фонаря зеленой створкой, Никита поставил фонарь на брус, обратив его навстречу поезду, шум которого уже ясно слышал. Сам же присел на подкладки, аккуратно сложенные путейцами, привалился спиной к стойке перил.
Машинист, увидевший зеленый свет, как полагается – за сто метров до переезда, – приветливо свистнул, а потом прогрохотал длинным составом.
Никита, не в силах преодолеть дрему, сидел на стопке подкладок и согласно кивал поезду.
Потом поезда шли еще и еще. Но Никита уже не слышал ни приветливых гудков паровозов, ни бодрого гула составов.
Только трепетный зеленый огонек одинокого фонаря встречал их.
Путь на Запад был свободен.
11.
Купавинцы заметили перемену давно. Еще в феврале уборщица магазина Мария Кузьмина сказала продавщице:
– Ольга, ты приглядись-ка к Афоне. Что-то с ним неладно.
– Сама вижу, только понять не могу. Отощал будто, – ответила та и предположила: – А, может, захворал?
– Не походит, – усомнилась Мария.
– Ума не приложу. Вроде бы и варит каждый день.
– Шибко перевернулся, – сокрушалась Мария.
Да и другие купавинцы уже примечали в Афоне перемену. Раньше, несмотря на видимое нездоровье ног, он всегда гляделся бодрым, веселым, а главное – любознательным. И к этому привыкли. В последнее же время Афоня ничем не интересовался. А что особенно удивляло, мог пройти мимо, не поздоровавшись.
И в то же время бросалось в глаза, что никогда еще Афоня так много не ходил по Купавиной, не был столь хлопотлив и непоседлив, как в нынешнюю весну. Постоянно чем-то занятый, он куда-то торопился, подолгу пропадал из своей караулки.
Потом всех поразило его лицо. На первый взгляд могло показаться, что Афоня даже поправился. Но прошла неделя, и лицо стало одутловатым, кожа почти прозрачной, за ней угадывалась водянистость. И тогда поняли.
Затаенная тревога не обошла никого. Первой пришла бабушка Стукова. Афоня растерялся перед столь знатной гостьей, рукой прошелся по единственной табуретке.
– Ты не суетись, – попросила Стукова. – Митьку-то моего знал, которого прошлой осенью забрали?
– Как же, Дарья Зиновьевна! Еще играл с ним годов-то десять назад.
– Ну вот… Бумага теперь от него осталась одна на всю мою жизнь.
Строга была Стукова, очень похожа на своего мужа – мужчину степенности железной и суровой. Говорила сухо: ни слезинки, ни слабости в голосе.
– Четвертый, значит? – тихо спросил Афоня.
– Четвертый.
– Ох-ох-ох! – только и вымолвил Афоня.
– Ладно, – сказала Стукова. – Давай-ка, помянем его.
И вытащила из продовольственной сумки кастрюльку. Объяснила:
– Куриный… Нам со стариком еще по курице осталось.
– Что ты, бог с тобой, Дарья Зиновьевна! Сытый я сегодня, как мизгирь. Не могу, – прикладывая руку к животу, клялся Афоня. – Коли хочешь уважить – оставь. Сейчас не могу.
Стукова согласилась.
Наутро Афоня отнес еду садыковским ребятишкам.
Впервые в жизни Афоня обманывал. Понимал, сколь дорого стоит нынешнее отношение людей к нему, все относил на их доброту душевную и обманывал. Не из-за себя обманывал и не ради себя. Просто не лез ему кусок хлеба, когда знал, что в это время Петрусь лежит один в комнате под своим пальтишком и трет ручками пустой живот, чтобы унять боль.
Не сговариваясь, купавинские бабы забегали теперь к Афоне почти каждый день – то с двумя-тремя картофелинами, то с миской похлебки.
Сам Афоня еще до февраля заметил, что стало труднее ходить. Но забот прибавлялось, и к усталости привык, как и привык обходиться без завтрака, а потом и без ужина.
Больше всего любил он весну. Не только своими непостижимыми тайнами манила она, но и чудодейственной силой, в которой проявлялась всякая изначальность жизни. Разве не чудо, что сухой еще с осени, заледеневший в зиму сучок, ломающийся от ребячьей руки, оживает вдруг под солнышком, проклевывается почками, а потом выбрасывает лакированные листы? За две недели из неказистой, неприметной среди других травинки вдруг появляется ромашка – любовная гадальщица!
Все маленькое становится весной большим, все слабое – сильным, обыкновенное – красивым.
А в нынешнюю весну, которая уже стояла на пороге, Афоня впервые ощутил в сердце не радость, а грусть. Понял Афоня, что нынешняя зима принесла столько урону, что и весна не все вернет.
Но все в нем протестовало против этого. Не мог он допустить, чтобы осталась без радости его любимая мелкота. Должна, как положено в жизни, придти к ребятишкам весна: солнечная и щедрая, с березовым соком и цветением трав, с крупяшками и саранками, с грибами и ягодами. Знал и то, что без его помощи не все могут встретить ее. Вот и ушли после этого от Афони все заботы, кроме одной: сохранить ребятишек. Запасы свои он истратил, и не мог упрекнуть себя в нерачительности. Теперь наступило самое трудное: собственные силы убывали, а надеяться было не на кого. Оставался один выход: отдавать свое.
И он стал отдавать.
А купавинские бабы! Нет, не знали они своей души! Чего греха таить, в доброе время могли они из-за пустяка вцепиться друг дружке в волосы, коли отчаивались в ругани отстоять свой интерес. Скупость почти все почитали за добродетель, памятуя, что простота хуже воровства. Но не ведали они, что в душе их живет первозданная доброта. Она-то нынешней весной и заставляла их постоянно помнить о маленькой караулке возле магазина, в которую на их глазах стучала тихая беда.
В начале марта Ольга-продавщица, бессильная постичь Афонин недуг, перед закрытием магазина старательно смела хлебные крошки в кулек и сама отнесла Афоне, которого застала на топчане.
– Афоня, скажи ты, ради христа, что у тебя болит? – обращалась к нему, как к маленькому.
– Душа болит, родимая.
Плюнула на все, решила идти к Завьялову. И Александр Павлович ненароком заглянул к Афоне на огонек. Но не успел и слова сказать, как хозяин опередил его:
– Вот ведь чудеса, Александр Павлович! Ей-богу, завтра собирался к тебе в кабинет прибыть.
– Что за важное дело? – довольный бодростью Афони спросил Завьялов.
– А помнишь разговор-то наш при свиданьице?
– О чем это ты?
– В прошлом году в березовой роще.
– Ну-ну?
– Сказывал ты тогда про текущий момент. И разное… Ну, могилки-то подправили, видел я. Хорошо это. А еще про молодняк, детишек то есть. Шибко ослабели ребятишки.
– Понимаю, – потускнел Завьялов. Заговорил после молчания: – Могу сказать то, что никому бы не сказал, да и тебе – не для передачи… Только сейчас, перед тем, как зайти к тебе, был я в магазине. Я строго-настрого запретил Ольге выдавать хлеб вперед больше чем за день. И вот почему: если сегодня Купавиной выдать хлеб вперед за два дня, то завтра в магазин нечего будет везти. И так через день уже выдаем овсяный да пеклеванный.
– Выходит, край приходит? – спросил напрямик Афоня.
– Не край, а трудно, Афоня, – ответил Завьялов. – Теперь мы уже знаем, что это последняя такая весна. А как ее переживем, я и сам не представляю.
– Сказывал ты тогда, что детишек непременно надо сохранить.
– И сейчас говорю.
– А как?
– Не знаю. – Завьялов наклонил голову. – Не знаю. Но надо…
Надолго замолкли.
– Сам-то как? – спросил, наконец, Александр Павлович.
– А я что? Я живу.
– Прихварываешь, говорят, а к фельдшерам не идешь.
– А зачем к ним? – улыбнулся Афоня. – У них пилюли хоть и не по карточкам, да я их не ем.
– Ты со мной не шути, не надо, Афоня, – не принял его тона Завьялов. – Ты каждую ночь сидишь у магазина на завалинке, иной раз холодно, ветер. У тебя же есть вот эта будка, у нее окошечко – прямо на магазин. Вот и сиди в ней, присматривай… И еще – распорядился я в ОРСе, привезут тебе картошки мешок.
Афоня не ответил. Завьялов почувствовал себя неловко.
– В эту зиму мы многим помогали по силе возможности. Так что все это законно.
– Спасибо, Александр Павлович, – тихо сказал Афоня. – Большое тебе спасибо!
А у самого сильно заколотилось сердце. Сразу увидел и садыковских ребятишек, и Степановых девчонок, и Петруся, и еще других…
– Знаем, что ни огорода у тебя, ни приварка домашнего, – слышался голос Завьялова.
…У тех, кто видел Афоню в последующие дни, посветлело на душе: опять хлопотал, суетился он у своей караулки, появлялся то в одном, то в другом конце Купавиной.
И вдруг заметили как-то, что Афонины валенки, знакомые всем с незапамятных времен, обсоюзенные и неодинажды подшитые, разрезаны сзади по голенищам.
Пригляделись: у Афони был отек.
Всполошившись, бабы потащили в сторожку разную еду. Но пришел апрель, а их старания не помогли. Афоня, ничего не замечая, как и прежде глядел из-под ладони на теплеющее солнышко, в размышлении скреб затылок под старенькой шапчонкой и шел по станции приветливый со всеми, только очень озабоченный.
Афоня все понимал сам.
Видел он и дорогое ему сочувствие людей, с благодарностью в душе принимал помощь купавинцев и счастливым считал себя потому, что лучшие годы жизни провел с ними в дружбе и не без радостей.
И объяснять ему встревоженным купавинцам было нечего. Да и не смог бы он этого сделать.
Как сказать вдруг всем, что он любит их? Потому и обманывает их дорогостоящую заботу, что любит, и любовь эта вовсе не простая. И пришла она не в тот день, когда он с узелком в руке – со сменой белья – явился в строительный еще тогда ОРС и спросил для себя работы, любой, только не очень тяжелой, потому как он давно на инвалидном положении. И его участливо выслушали, долго думали, как помочь человеку – легкой работы на Купавиной не знали, а отпустить приезжего человека ни с чем казалось неловко. Тогда-то вспомнили про магазин, к которому для порядка полагается и сторож. Тут же придумали Афоне и жилье, положили жалование, а через неделю нашли где-то берданку и к ней девять патронов.
Так начал он свою жизнь на новом месте, в Купавиной, не ожидая от нее ни особых милостей, ни особых перемен в судьбе, заботясь лишь о том, чтобы, как полагается, исполнять дело.
Сейчас Афоня и не смог бы припомнить, с кем он познакомился впервые, с кем – потом. Казалось – со всеми сразу. В ту пору купавинцы-то отличались от него немногим, сами только-только осваивались на новом месте. Единственное, что роднило их, так знакомые деревни, из которых они перебрались сюда, да работа с утра до ночи.
Но трудовая, с мозолистыми руками Купавина была только половиной населения. С первых же дней стройки ее улицу заняла другая половина – беспечная, веселая, шумливая, а часто и драчливая. Через этих-то маленьких купавинцев и началось родство с остальными, хотя и шло оно каким-то обратным порядком.
– Ты чей? – спрашивал Афоня мальчишку, вертевшегося возле его сторожки.
– Ялунина я – Санька.
– Какого Ялунина?
– Бригадира.
Так и получилось, что Афоня узнавал бригадира Ялунина, хоть и не видел его еще. Потом рабочего Полыхаева, который оказался на Купавиной самого высокого роста. А потом, когда через какое-то время пришлось разговориться с Ялуниным, то вышло, что знакомые они старые: Саньку-то его Афоня знал давно.
Да и взрослые-то купавинцы сводили знакомство с Афоней почти тем же порядком. Завязывался пустяшный разговор, и собеседник, заметив любопытствующий взгляд Афони, вдруг решал нужным сообщить:
– Да ты знать нас должен – Полыхаевы мы. Мой Васька у тебя частенько в гостях пасется…
Так и становились близкими людьми, чуть не родней. Да, он любил их, купавинцев!
Но как пришла эта любовь, объяснить бы не смог.
И вот эта весна…
В тот день у него как будто перестали болеть ноги, дышалось легко и не кружилась голова. Утро принесло с собой ту ясность, которая стирает полукраски: среди белого снега чернели пятна проталин, небо залила ровная голубизна, и дома, деревья, телеграфные столбы с нитками проводов казались нарисованными.
Весна раньше всех приходила в березовую рощу, и Афоня всегда встречал ее здесь. И на этот раз роща встретила его приветливо, как старого друга. Он же глядел на знакомые березы и невольно дивился их стойкой красоте. Но радость новой жизни не заглушила в памяти недавние тяжелые дни: там, где к прошлогодним могильным холмам вдвое больше прибавилось новых, березы стояли грустные и задумчивые.
В их тиши и присел на пенек Афоня, снял шапку, пригладил волосы.
– Прибавилось народу-то…
И не удивился, как в прошлом году.
Пригревало солнце, манило прилечь, но Афоня понимал, что это обман и поддаваться ему нельзя. Он поднялся с пенька, потихоньку прошел всю рощу, вышел на дальнюю опушку и увидел, как по красногорской ветке паровоз вперед тендером вытягивает платформы с большими свежими ящиками.
И сразу подумал о купавинских ребятишках. Конечно, железная дорога роднее для них, но не все же станут машинистами да путейскими рабочими. Непременно потянет их и к неизвестным машинам. Но все это потом.
А пока надо не пропустить березовку. Доведется ли самому привести сюда ребятню?
Может, и нет. Ногам-то вон как тесно в голенищах…
Значит, приведет сюда малышню Васька Полыхаев. Сильный парень Васька Полыхаев. И хорошо, что сила досталась доброму человеку.
Нынешняя весна приходила к Афоне, как откровение. Давно уверовал он в то, что у каждого человека свой жизненный круг. И – коли пришла пора – Афоня со спокойной ясностью в душе мог сказать себе, что собственный круг завершает в полном согласии с собой.