Текст книги "Афонин крест"
Автор книги: Сергей Бетев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
9 .
Осень наведалась ранними дождями.
Купавинцы крепко запоздали с сенокосом. Но не успели косари перевернуть первые валки, как мелкий дождик-сеянец прибил их к земле. Хотели переждать его в шалашах, да не тут-то было. Не прошло и суток, как зловредная мокреть проникла и в шалаши, выжила из них людей. Облегчая подступившую злость проклятьями, косари взялись за литовки. Валили траву с обреченной остервенелостью, так что от мокрых рубах валил пар. Неделю изводил душу муторный дождь. Потом выглянуло умытое солнышко, сразу припекло, словно хотело наверстать упущенное. Уже после полудня валки подсохли. Трава хоть и потвердела, но оставалась зеленой, даже духа не потеряла. Ближе к вечеру вышли ворошить.
И сразу охватила забота: внизу под валками стояли лужи, а сено подернулось желтоватым налетом.
«Почернеет… Как пить дать, почернеет!» – думали про себя и боялись сказать вслух.
Сено не удалось.
А что поделаешь? Погода, она как дурная лошадь: в котором месте понесет – не угадаешь, а когда уж понесла, так не остановишь.
Шабашили без веселья, перед дорогой с полдня захлопотали с приготовлением последнего обеда.
Но невзначай развеселил всех Степан Лямин. Его еще раньше отправили верхом на ближнюю выселку за молоком. Проезжая низкими лугами, Степан приметил журавлей, сумел, скрываясь за копнами, подъехать к ним поближе, а потом хлестанул свою Коурую изо всей силы:
– Ну-ка, взыграй, старуха!
И Коурая, взлягнув пару раз, выровнялась и ходко рванулась к журавлиному табунку. Всполошившиеся журавли замахали крыльями. Но не умели они взлетать сразу и, как положено им на роду, побежали сначала. И тогда Степан вытянулся вперед, что есть силы размахнулся длинным хлыстом, и через мгновение свистящий сыромятный жгут змеей охватил журавлиную шею и поверг длинноногого красавца на землю.
Степан принялся за охоту. Часа через полтора добыл еще одного и вернулся в стан с опозданием, но веселехонький. Коурая под ним едва переставляла ноги, но Степан этого не замечал. Еще подъезжая, крикнул:
– Барский обед везу.
Скоро журавлей уже варили в большом казане, накрытом круглой жестяной крышкой. Обед получился сытный и вкусный. И хоть журавлиное мясо жесткое – не на всякий зуб, – все были довольны и похваливали Степана за удивительную прыть.
– Диво-то какое! Без оружия добыл.
А он, краснея, признавался:
– Я ить шибко отчаянный с самого малолетства. Ей-бо! Эх, кабы не изъян, разве я тут бы воевал? Мне по характеру не хлыстик положен, а самая вострая сабля!
Собирались в дорогу споро. Может, оттого, что за долгую, омраченную непогодой, работу отвыкли от всякой радости, сейчас и улыбки были светлее, а шутки задиристей. Да и добрый обед тоже не пустяк.
– Еще подвезет нам, ребя, – предположил кто-то. – Вдруг да взыграет бабье лето!
– Картошка бы удалась, тогда и с этаким сеном можно зиму продрегаться: мелочи коровенкам подбрасывать.
Ехали веселые, потому что лесные колки стояли еще зеленые. Да и небо вычистилось до самой вершины.
…До войны Афоня был, пожалуй, единственным жителем Купавиной, которого обходили житейские заботы. Службу свою он считал удачей и уверовал, что теперь нужда не достанет его никогда. Разве этого недостаточно для того, чтобы чувствовать себя вполне счастливым?
Люди вечно куда-то торопились, хлопотали каждый по-своему, редко имея для себя свободное время. Мужиков, к примеру, без остатка привязывала к себе железная дорога. Станционные пути, конечно, блюсти надо, но главное рабочее дело на перегоне. Едва рассветет, мужики уже отправляются пешком километров за пять-семь от станции, на себе, можно сказать, везут весь инструмент. А потом день-деньской под солнцем, а того хуже – под дождем или снегом. Вот и выходило, что к своим домашним делам они доступа не имели.
А бабам где времени взять? Им управляться и с огородом, и со скотиной, и с ребятишками…
Так Афоня и дошел до окончательного убеждения, что его должность наилучшая во всей Купавиной. Времени она оставляла ему вдоволь и для того, чтобы с ребятишками поиграть, и с мужиками перемолвиться, и свой подход ко всей жизни определить.
С годами в его душе поселилось спокойное убеждение, что в этой жизни уже не может быть большой беды.
А она пришла, объявившись войной.
Афоня считал войну испытанием судьбы. Но в его сознании она отличалась от всякой другой напасти тем, что нынче ее никто не испытывал отдельно, а только вместе. Для Петруся Жидких гибель отца не была горем меньшим от того, что у бабушки Стуковой накопилось уже три похоронных на сыновей. Зимой все сидели в одинаковой темноте и в одинаково нетопленных домах. Летом нужда отступила, но похоронки шли с тем же постоянством, как и зимой, а ближе к осени их стало даже больше.
Может, где-то и водились сволочи, которым было все равно, как пойдет жизнь дальше, но в Купавиной таких никто бы не нашел. Потому-то купавинцы с самого первого дня войны знали, что победа придет к ним. И не сетовали на ее цену. Потому-то и ругали нынче только погоду-изменщицу, да и то из-за того, что не знали как ее пересилить.
…Афоня неусыпно приглядывался к погоде. Ворошил память, воскрешая прошлые годы, искал похожие на нынешний. Вспоминал приметы, по которым можно хоть маленько угадать, какая осень придет. Но погода словно нарочно хитрила. Не баловала солнцем, но и дождей не было. На огородных грядах все еще дурела зелень, на полях картофельная ботва стояла, как молодая, шла в рост и не хотела ложиться. Гнезда, заботливо окученные не на один раз, вспучились и трескались, манили каждое ведром картошки. Но когда их вывертывали для пробы, они рассыпались ядреной мелочью: не картошка, а сорочьи яйца.
– Что за оказия?! – недоумевали мужики.
– Солнышка бы доброго недели на две и вокурат бы: два гнезда – полмешка.
– А ежели без солнышка?
– Тогда уж – как бог даст.
– Хреновая надежа…
О погоде судили и рядили, как о фронтовых известиях: принимали, как есть, а что будет дальше – не знали.
Сомнения в один день обернулись затяжным проливным дождем. Мужики враз забыли про домашние дела, потому что потоки воды размывали железнодорожное полотно; поезда ползали по-черепашьи и начальники воинских эшелонов, хватаясь за кобуры пистолетов, грозились расстрелять дежурных, как вредителей, только за то, что они выдавали предупреждения о снижении скоростей.
Дождь кончился через неделю так же внезапно, как и начался. Но своенравная осень не унялась и в первый же день октября светлым солнечным утренничком сковала землю, заставив ее поседеть. Все надежды рухнули. Бабы, не ожидая мужиков с работы, прихватив ребятишек, высыпали на поля. Путаясь в ботве, надрываясь над каждым гнездом, обдирая пальцы о мерзлую землю, выцарапывали картошку.
– Хоть каелкой ее добывай, окаянную!
Отмаялись только недели через две. Урожай получился небогатый. Поэтому, спуская картошку в ямы, не забывали прибрать и мелочь, которую в прошлые годы пристраивали как придется, намереваясь быстрее скормить скотине.
Женщины, наученные прошлой зимой, сразу стали экономными и строгими. Мужики, уступив им старшинство, после работы молча садились за жидкие щи и так же молча вылезали из-за стола, если им не предлагали добавки.
А зима не торопилась с приходом, словно добровольно уступая время осени, которая не слабела утренниками, а если и баловала короткими оттепелями, то после хватала сразу таким молодым морозом, что оттаявшие голые метлы берез враз становились стеклянными.
…До Купавиной все явственнее доносились раскаты Сталинградской битвы. Даже по карте в школьном учебнике географии без труда представлялось, сколь далеко зашел враг. В те дни многим купавинским мужчинам, которые в первый же день войны подали заявления в добровольцы, разрешили уйти в армию. Уезжали не только молоденькие новобранцы. Сурово прощался с дочерью и женой путейский бригадир, член железнодорожного парткома Макар Заяров; отправлялся на войну бывший партизан гражданской – Ялунин; красный от растерянности перед слезами своей жены, совсем не похожий на военного, уезжал заведующий баней Иван Прохоров; старались отойти подальше от воющей родни одеревяневшие от всеобщего внимания закадычные друзья и собутыльники, помощники машинистов Васька Петров и Васька Попов – по прозвищу Поп с Петром.
Мужики отдавали наказы: придется бабам поработать за них, но чтобы и ребятишек берегли.
…Афоня готовился к зиме, как все. Только его хозяйство было проще: откладывал от летней нормы продукты, которые можно подольше хранить. Выкупая мясо и масло, обменивал их на крупу прямо в магазине – это разрешалось. Запас дровишек, выхлопотал немного угля. В последнюю очередь подремонтировал одежду.
Шел ноябрь, а зима все еще не приходила, раз-два постращала белыми мухами, да на том и остановилась. Правда, уже начинали гулять холодные ветродуи под стать зимним, высекали из глаз слезу. Неукрытая снегом земля закоченела, а дороги громко звенели под колесами телег. Пасмурные дни сменялись чернильной темноты ночами, когда посвист ветра казался лихим разбойничьим знаком.
На работу и домой – все бегом, даже бабы в магазине перестали сплетничать: заскочат, да выскочат обратно. Улицы – без ребячьих голосов.
Афоня объявлялся из своей караулки тоже редко.
Только мужики ходили бодрые. Железнодорожный путь стоял пока крепко, поезда шли на больших скоростях, да ясная погода открывала машинистам желанный простор. Но машинистам одно, а путейцам другое. Они-то не могли забыть поздних ливней, когда едва-едва удержали дорогу, и потому знали, что зимой привалит канительной работы – начнутся пучины, и тогда придется торчать сутками где-нибудь в выемках, а то и на голых местах среди болот. Поэтому-то на ветер они смотрели снисходительно, как на собаку-пустолайку, ждали морозов.
В самом конце ноября в одну ночь неслышно лег мягкий снег, ровно укрыв все вокруг. Он придавил ветры к земле. Открылось солнце, но принесло не тепло, а колкий, зимний морозец. И не верилось, что пришла зима: всегда осень с ней боролась, не единожды спуская снега, прежде чем покориться.
По первому снегу Афоня впервые отправился за Купавину один. В безветренной тишине мягко похрустывал свежий снежок. Миновав последние дома, Афоня прошел новенький переезд через красногорскую ветку и по знакомой тропке, угадывающейся под снегом, подался в сосняки на левобережье Каменушки, а потом – к Исети. Под невысокими соснами да среди сбившегося в кучи подроста тишина хранила целомудрие: вопреки своему характеру бор безмолвствовал, точно знал и не хотел говорить о какой-то тайне.
Афоня вышел на один из высоких утесов, стороживших излучину Исети, и увидел высокие трубы незнакомого завода, а под ними белые четырехэтажные дома. Они выстроились не только по правому берегу Исети, но и перелезли на левый, спрятавшись в высоких соснах дальнего края бора.
– Ишь ты, резвый какой… – подивился Афоня, глядя на многолюдного новосела.
К полдню Афоня достиг грязнушкинской дороги, добрался по ней до переезда через главную железнодорожную магистраль. В будке возле переезда жил старинный Афонин друг, переездный сторож Никита Фролов. Хозяин встретил Афоню без удивления, хоть и сказал:
– Вот не ждал. Летом не собрался, а сейчас – пожалуйста. Милости просим! Желанный гость – к обеду.
И снял с печурки военный котелок с дымящейся картошкой. Афоня кивнул на посудину:
– По-военному живешь: и амуниция военная у тебя.
– Подарок, – ответил Никита. – Летом еще останавливался у меня тут эшелон: семафор не пускал. Я вокурат свой чугунок песком чистил. Увидели солдаты, засмеялись и дали котелок… Покрышку-то к нему сам уж изладил. Ешь. Только хлеба у меня нету.
– Она, картошка-то, без хлеба легче, – ответил Афоня.
Картошку круто солили, запивали водой. Разговор вели неторопливый: слово – через картошку, другое – через глоток.
– Как там? – интересовался Никита.
– Сказывают, на Волге немца побили, – ответил Афоня то, что слышал по радио.
– Дело, – кивнул Никита.
Неторопливо очистили по картошке.
– Исправные мужики на войну едут, – сообщил, наконец, Никита.
– Дело серьезное, – высказал свое мнение Афоня.
– Который котелок-то мне отдал, спрашивал: как живете? Говорю: хорошо.
– А он?
– Интересуется: не голодно? Показываю ему на поля да огороды: вон сколько еды, говорю. И вас голодом не оставим. Только, говорю, вы там поприлежнее с ним, с Гитлером-то, чтобы каждая пуля без промаху. Обещался. Обратно, говорит, поеду, непременно, отец, тебе рапорт отдам.
– И отдаст, – сказал Афоня.
– А как же! – Никита улыбнулся. – Я ему, Афоня, так напрямки и сказал: дождусь, мол!
– Требовательный ты, мужик, знаю, – похвалил Афоня. – Своя-то служба как?
– Да так… Сменщика-то нет теперь, а поезда идут часто, – поведал Никита. – Старуха приходит, провожает поезда за меня часа три, пока высплюсь. А потом опять сам. Вишь, и постель устроил, как-нибудь пробьюсь до победы.
Расстались в сумерках.
Афоня пошел домой прямиком, через густой – в зарослях – лес, – знал свою дорожку. К березовой роще вышел, когда в небе уже висела луна. В голубом безмолвии под березами тихо спали могилы. По опрятным холмикам Афоня догадался, что могилы подправили еще по теплу. Вспомнилась встреча с Александром Павловичем Завьяловым. Позаботился, значит.
Еще раз обернулся и увидел, что белые надгробья лежат оправленные в траурные тени берез.
Через час уже сидел с берданкой на завалине магазина. Купавина потушила в домах огни. Но Афоня знал, что не все еще спят. Сухими глазами глядит в темноту бабушка Стукова, посылая молитвы в охрану своих остальных живых сыновей-солдат. Лежит в ночи без сна Альфия Садыкова из-за своей мелкой детворы, которая постоянно мается животами. Принимают подушки горькие слезы овдовевших солдаток, кающихся в одиночестве, что не успели вовремя затяжелеть…
10 .
Почти до нового года вторая военная зима прикидывалась милостивой. Как хитроватая хозяйка нежеланных гостей, зима с улыбкой проводила старый год, порадовав детвору катушками да играми, а потом, спрятав следы праздников под убродным снегом, сразу ударила сорокаградусной стужей, замораживая вагонные буксы, загоняя людей по домам, не выпуская малышню в школу. И все заметили, что дров припасено в обрез, что бескормица не за горами, и скот удержится только чудом. И, словно подтверждая невеселый людской подсчет, убавились продуктовые нормы.
Купавинцы еле держались домашним подспорьем, а на станции зима уже начинала свой разгул. Все чаще с поездов снимали больных людей, но и втрое расширенный медпункт не вмещал всех, кому нужна была помощь. Врачи определяли у них грипп, воспаление легких, а у некоторых даже тиф. И еще говорили, что ослабели люди.
До войны возле вокзала кроме двух киосков стояла еще вместительная зеленая будка, в которой был скорый ремонт обуви. С начала войны сапожная будка, как и ее соседи-киоски, закрылась. А после нового года большой висячий замок с нее сбили, потому что потеряли ключ, и повесили новый замок, поменьше. В будку стали складывать покойников.
С того дня старались не глядеть на нее купавинцы. Только любопытная ребятня, преодолевая страх, без дыхания приникала к щелям в деревянном щите, закрывавшем окно, и до рези в глазах всматривалась в полумрак. Далекий окрик милиционера Силкина отбрасывал ребятишек от будки, они рассыпались в разные стороны, а немного погодя купавинцы уже передавали друг другу:
– Там двое.
– Нет – трое.
– Мой говорил: двое.
– Погоди, что еще к вечеру будет…
Никакие строгости милиционера Силкина не могли остановить ребятишек, и купавинцы исправно получали сведения каждый день. А вскоре в разговорах заходило слово «копилка» совсем с недовоенным смыслом:
– Опять из «копилки» двоих в березовую рощу свезли…
Ребячья фантазия, услышанные случайно разговоры на веру принимались чаще всего женщинами.
– Слышали, в «копилке»-то лежит в милиционерской шинели?
– Неужели, милиционер?
– Нет, шпион!
– Ой!
– Переодетый. Сказывают, охранники станционные застрелили: наган у него нашли…
При всех скидках на давнюю слабость купавинцев ко всяким небылицам, в их словах была и доля правды. Да, лежал в «копилке» человек в милицейской форме, только не переодетый шпион, а настоящий милиционер – командировочный. И не убитый охранниками, а умерший в Поезде от отравления: купил где-то на станционном базаре у спекулянтов испорченные консервы. А сняли его с поезда действительно бойцы вооруженной охраны, потому что больше некому было.
Вот и стояла возле вокзала «копилка» – холодный временный приют унесенных из жизни болезнями да несчастными случаями в дорожной суете войны.
И неизвестно, сколько еще былей и небылиц связала бы купавинская молва с «копилкой», не случись событий, отодвинувших все другие.
Продавщица магазина, отговариваясь отчетом», отказалась выдать хлеб за четыре дня вперед Альфие Садыковой. Ни уговоры, ни слезы не помогали.
– Засудят меня! – чуть не плача, объясняла продавщица, женщина своя и добрая. – У самой вперед забрано.
– Жрать нечего, – упрямо твердила Альфия, отказываясь понимать любые доводы. – Ребятишка ревет!..
Бабы в магазине молчали. В других делах каждая из них непременно вынесла бы свое мнение, которое не сошлось бы ни с чьим. Но на этот раз все понимали Альфию, потому что сами могли очутиться на ее месте. Но никто не решался осудить и продавщицу, которая – все знали – после закрытия магазина сидит допоздна за прилавком, клеит талончики на газетку, а потом пересчитывает на счетах не на один раз.
Между тем скандал разрастался. Потерявшая остатки терпения, Альфия вдруг закричала:
– Собака ты! Собака ты! Собака ты!..
Продавщица онемела от неожиданности. А потом заревела. Кто-то из баб кинулся уговаривать Альфию, оттесняя ее от прилавка. Другие успокаивали продавщицу. В магазине поднялась кутерьма.
А через полчаса по Купавиной разлетелось:
– Альфия повесилась!..
Возле барака, в котором жили Садыковы, в миг образовалась толпа. Несчастный Нагуман стоял с ребенком в руках, остальные ребятишки держались за его штаны.
– Баба с ума сошла… – твердил Нагуман одно и то же.
Наконец вышла фельдшерица, строго приказала ему:
– Не морозь детей, иди домой. Спасли ее.
Нагуман молча повиновался.
Альфия лежала на кровати. Возле нее сидела санитарка. Альфия еще не вполне пришла в себя, бессвязно бормотала что-то по-татарски. Нагуман столкал перепуганных ребятишек на печку, не подходя близко к постели, смотрел на жену, как на чужую.
Афоня находился тут же. Но видел он не Альфию. В доме Садыковых остались только голые стены. Если не считать засаленного деревянного столика, скамейки, двух-трех табуреток, да продавленной посредине железной кровати, накрытой потерявшим цвет одеялом, глазу не на чем было остановиться.
Альфию от смерти спасли, но зима не отступилась ни от Садыковых, ни от многих других. Стали бить скот. Начинали с мелкой живности: кур, овец, телят-полугодовиков. В феврале забили первую корову…
С нуждой боролись с молчаливым упорством, как со зверем, от которого нельзя ждать пощады, а надо только одолеть. Никто не хотел сдаваться, потому что со сталинградской стороны докатывались залпы большого наступления, и сердце не могло обмануть: начинали наши солдаты свой победный путь.
А пока…
Темная длинная конюшня казалась большой и мрачной. Маленькие продолговатые окошки давно зашили досками для тепла. Когда-то здесь в любую стужу стояло тепло, вздобренное запахом овса вперемежку с родным конским духом. Теперь в стойлах остались только Челка да Коурая – две старухи, как незлобиво называл их Степан.
Мохнатые от инея стены, пустые сенные кормушки, холод не меньше, чем на улице, делали конюшню пустынной. В ее полумраке прыгающим привидением маячил Степан. Повертываясь вокруг своего костыля, он тяжело вваливался то в одно, то в другое стойло, потом надолго замирал, озираясь затравленным взором, и с отчаянной решимостью бросался в стойло на другом конце конюшни.
Но чудес не бывает: все кормушки пустовали.
Степан вернулся в дальний угол конюшни, привалился к стойлу, в котором дремала Челка. Опустив голову в пустое деревянное корыто, она думала о чем-то своем и даже не открыла век. Хребет ее глубоко прогнулся, словно опущенное тощее брюхо оттягивало его.
А Степану она вдруг привиделась молодой, какой была десять лет назад. Тогда буланая шерсть ее лоснилась, как дорогая парча, а величавой материнской красоте и осанке Челки завидовали самые придирчивые знатоки. Помнил Степан и то, как ездил с нею в Шадринск к знаменитому жеребцу Дикому. А потом родился у Челки серый в белых яблоках Атлас. Не похожая на других лошадей, Челка зорко оберегала свое дитя, но не протестовала, когда Степан подходил к нему.
Было это всего десять лет назад… Через два года Атлас взял на районных бегах первый приз, никому не отдавал его четыре года. Потом в район его уже не выводили, потому что добился он и областной премии.
Сейчас Атлас уже второй год воюет на каком-то фронте: забрали его в первую же неделю, и с тех пор ни одной весточки.
Может, Челка и думала о нем, видела его летящим по широкому снежному полю с красивым всадником в седле.
Степан погладил Челку по шее, ласково провел шершавой ладонью по морде, ощутил мягкие бархатные губы. Едва дрогнули они в ответ. Тогда Степан достал из кармана полушубка горсть пшена, украденную из запасов Анисьи, поднес Челке. Она попробовала взять пахучее зерно, но только ослюнявила Степанову руку, просыпав половину на пол. Разучилась.
– Ох ты, беда какая! – выдохнул горестно Степан. – За что мне этакое наказание?!
В соседнем стойле молчала Коурая.
Степан сходил за теплой водой. Челка отпила совсем немного, но заметно ожила, потерлась мордой о Степаново плечо.
Ночевать домой Степан не пошел. Сидел на хомуте в стойле напротив и глядел на Челку. А она на его глазах вдруг, задрожав ногами, начинала приседать. И каждый раз при этом Степанову грудь наполнял холодок. К полуночи, разыскав в конюховке два широких брезентовых ремня, Степан подвел их под живот Челки и подтянул к верхним доскам перегородок. Челка благодарно пошевелила хвостом.
Под утро Челка ослабела совсем и, медленно оседая, повисла на ремнях. Степан метался возле, лаской хотел поставить ее на ноги. И она, понимая, напрягала последние силы, но ноги не выдерживали. И она опустилась совсем. Степан обнял ее за морду, прижался к ней…
Так утром и увидел их Нагуман Садыков. С одного взгляда понял все, тихонько вышел из конюшни, зашел к начальнику путейского хозяйства:
– Тама на конюшне Степан ревет. Челка издох… Хоронить нада.
С того дня, когда Альфия хотела наложить на себя руки, забеспокоился Афоня. Он наведался и в другие дома. Каждый раз возвращался невеселый. Во многих семьях ребятишки слабели. Да и по себе Афоня чувствовал, что слабеет. Поэтому не мешкая свез на базар все, что накопил с лета. Вместо муки купил немолотого зерна и картошки. На другой же день, прихватив котелок овсяной каши, пришел к Садыковым.
Альфия сидела с девочкой, которая ревела у нее на руках, отталкивая ручонками пустую грудь. И Афоня, рассчитывавший покормить только малышню, пригласил к столу и Альфию. На восемь ртов двухлитровый котелок – не велика еда. Но после того, как он опустел, повеселели ребятишки, исчезло выражение муки с лица Альфии.
– Картошка-то есть еще? – спросил хозяйку.
– Нету, – с коротким вздохом отозвалась та.
– Мало накопали?
– Совсем мало.
– А что так?
– Новый дорога все завалил, – ответила Альфия.
И Афоня понял, что огород Садыковых, как и некоторых других, попал под строительство тупика для разгрузки санитарных поездов: в Красногорске организовали госпиталь.
– Вот какая оказия! – только и вымолвил Афоня. – Выходит, карточки одни и все?
– Все.
Надолго замолчали.
– Слышь-ка, Альфия, – вдруг встрепенулся Афоня. – Вы корову-то в прошлую весну зарезали?
– В прошлую.
– А кожа где?
– В сарайка висит, – махнула рукой Альфия.
– Ну вот, – оживился Афоня. – Притащи-ка ее сюда.
– Зачем? – Альфия не торопилась.
– Тащи, говорю. Вот глупая… Ну, давай сам схожу. – И обернулся к печи: – Галимзянка, слезай быстрее, айда со мной.
Восьмилетний Галимзян слез с печи, оделся и вместе с Афоней вышел. Скоро они с трудом втащили в комнату замерзшую коровью шкуру, бросили на пол.
– Пущай тут и лежит до завтрашнего дня, – распорядился Афоня. – Утром приду.
С утра Афоня заставил Альфию вскипятить воды. Оттаявшую шкуру, предварительно разрезав на четыре части, распарили кипятком в вымытом корыте. Потом вместе с Нагуманом принялись соскабливать шерсть. Чистые куски кожи разрезали, заставив Альфию старательно вымыть каждый. Вычищенная коровья шкура едва-едва уместилась в большом тазу.
– Эвона – сколько еды у вас! – весело поглядывал на Садыковых Афоня. И распоряжался дальше: – Завтра получше истопи печь, Альфия. Опять приду.
На другой день Афоня кудесничал дольше. Нарезав кожи помельче наполовину большой кастрюли и залив ее водой, Афоня поставил кастрюлю в печь. После обеда при нем же непонятное варево вытащили. Тогда Афоня упревшую кожу переложил в деревянное корыто для рубки мяса и усадил Альфию за работу. Не более чем через час Афоня, перемешав бульон с фаршем и приправив его принесенной луковкой, разлил все по чашкам.
– Вот и холодец спроворили!..
Холодца получилось много, килограммов пять. И это был настоящий холодец. В тот день, впервые за несколько недель, вся семья Садыковых, да и Афоня вместе с ними, наелись досыта.
– Научилась? – спрашивал Афоня Альфию.
– Ага, научилась, – ответила та.
– Часто-то не делай его, – наказывал Афоня. – Разве что по воскресеньям. Тогда на месяц хватит, а то и больше. Дельный разоставок будет к карточкам-то…
Альфия послушно кивала и поправляла пеленку у маленькой, которая крепко спала возле ее груди.
…Когда Афоня зашел к Петрусю Жидких, тот обрадовался и растерялся одновременно. Дома он был один, лежал на кровати поверх одеяла, укрывшись своим пальтишком. При появлении гостя вскочил, поставил перед ним стул.
– Только холодно у нас, – сказал извинительно.
– Не беда, – успокоил его Афоня. – Не промерзну. Гляди, какой полушубок у меня.
– Старенький. И в заплатах…
– Это самое лучшее и есть, – улыбнулся Афоня. – Овчина, когда обомнется, она лучше и на ходу легче. А от заплаты – самое тепло. Не знал?.. Как живешь? В гости почему не забегаешь?
– А я никуда не хожу… Уроки…
Афоня уже видел, как сжалось и побледнело личико мальчика.
– А я тебе гостинец принес, – сказал Афоня и полез за пазуху.
Он положил на стол чистый тряпичный сверток с горячей, только что сваренной картошкой. Потом поставил четвертинку с молоком.
– Поешь-ка да поговори со мной…
– Что вы! – испугался Петрусь, отстраняясь от еды, – Я не могу…
– Нехорошо, – огорчился Афоня. – Обижаешь ты меня. Вспомни, как летом угощал меня капустным пирогом, или забыл?
Во взгляде Петруся отразилось сомнение в свой правоте.
– А грибной похлебки притаскивал в пол-литровой банке, тоже, поди, забыл? – осторожно донимал его Афоня. – А я не забыл… Ешь-ка давай!
– Хотите вместе? – предложил Петрусь.
– Ну и смешной же ты! – хохотнул Афоня и даже руками взмахнул. – Ты погляди: картошка-то еще горячая. Я только что целый котелок съел, это – остатки, – показывая на картофелины, ловко соврал Афоня.
– Ну, разве так…
Петрусь намеренно неторопливо чистил картошку, но от Афониного внимания не ускользнуло едва приметное дрожание детских пальцев и то, как Петрусь проглотил нетерпеливую слюнку. Откусив картошки, он прямо из бутылки отпил молока.
– А ты налей молока-то в чашку, – посоветовал Афоня.
– Из горлышка вкуснее, – ответил Петрусь.
– Коли так – другое дело…
Петрусь съел две картофелины из четырех, выпил ровно половину бутылки молока и остальное отодвинул в сторону. Увидев взгляд Афони, поспешно объяснил:
– Это – на потом.
Афоня почувствовал его хитрость. Петрусь никогда не забывал о матери. Даже тогда, когда ходили в лес за крупяшками и пиканами. Он самые лучшие нес ей.
– Разве так едят? Не обижай меня, – недовольно сказал Афоня.
Петрусь не знал, что делать. Затруднение оказалось столь мучительным, что щеки мальчика едва приметно зарделись румянцем. Тогда Афоня помог ему:
– Ты хоть молоко-то допей. А картошки пусть… Бутылочка-то у меня в хозяйстве одна.
Дальше упорствовать Петрусь не мог. Он допил молоко, а картофелины положил в маленький ящичек стола, в котором лежали ложки и вилки. Облегченно вздохнул.
– Школьные-то дела как? – спрашивал Афоня.
Петрусь пожал плечами.
– По-старому. Отметки хорошие. Только хлеба теперь не дают. Раньше на большой перемене вот такой ломтик давали да еще с повидлом иногда…
– Будут давать, – твердо пообещал Афоня.
– Может быть, – неуверенно согласился Петрусь.
– Радио-то у вас есть?
– Есть.
– Как там на фронте? А то я сижу в своей избушке, ничего не знаю.
– Наступают вовсю! – сразу оживился Петрусь. – Мама сказала, что если так пойдет, то летом поедем домой. У нас недалеко от Орши бабушка живет. Мы о ней пока, правда, ничего не знаем, но у нее там сад.
– Раз наступают, ясное дело, поедете, – поддержал Афоня.
– Ох, и бьют немцев! – говорит Петрусь. – Я слушаю радио и каждый раз по карте линейкой меряю – по масштабу – сколько километров в день гонят.
– И много ли?
– По пятьдесят и даже семьдесят выходит.
– Ловко! – подивился Афоня. И спросил: – В гости-то приходить ко мне будешь?
– Когда в школе выходной…
– И так ладно. Не забывай. Скоро весна, лето. Делов-то у нас прибавится.
…Запоздалая зима наверстывала упущенное. Истратившись на метели, завалив снегом овражки, колки и дороги, она принялась будоражить людей волчьим воем – верная примета падежа скота.
Недалеко от деревни Грязнушки стоял одиноко, прижавшись к небольшому лесочку, Больной хутор. Многие годы туда переводили больной скот с колхозных ферм. Нынче с половины февраля закружили вокруг хутора волчьи стаи, а потом один за другим пошли их разбойничьи налеты: среди бела дня резали то овцу, то телушку. Хуторские сторожа оборонялись берданками. И тогда хищники отходили в поле, садились на бугры, день-деньской маячили на глазах.
А по ночам заводили свои голодные песни.
В районной газете напечатали объявление, манили обещанием: за каждого убитого волка колхоз, на чьей земле возьмут хищника, обещал овечку.
Васька Полыхаев, Гешка Карнаухов и Санька Ялунин пришли к Афоне за советом.
– На волков задумали идти, – объявили серьезно. – Как их бьют?
– Обыкновенно – артелью.
– И мы – артель.
– Из мужиков кого-нибудь прихватили бы, – осторожно посоветовал Афоня.
– Некогда им.
– А вооружение у вас какое?
– У Саньки отцова двустволка, у Гешки – малокалиберка осоавиахимовская, взял по знакомству, а у меня старинный дробовик, – выдохнул Васька.