Текст книги "Возвращение Заратустры"
Автор книги: Сергей Алхутов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
О половине салата
В доме, где жил Заратустра, случился праздник. И наутро после него Заратустра и хозяин жилища поставили на стол половину вчерашнего салата – таков был их завтрак.
Хозяин готов был приступить к еде, но Заратустра указал ему на стол и молвил:
“Смотри! Как бы не стать тебе и мне половиной салата! Ибо это низшее из блюд”.
“Совсем не понимаю”, – сказал хозяин.
“Ты ведь умеешь читать – и вот, я тебе об этом напишу”, – отвечал Заратустра. И написал так.
“Половина булыжника – тоже булыжник. Половина верёвки – тоже верёвка. Половина толпы – тоже толпа. Также и салат: его половина тоже есть салат.
Салат делают из огурцов и прочих овощей. Смотри! Не всё ли равно тебе, где в салате будет именно этот огурец и именно этот прочий овощ? Также и толпа: не всё ли равно тебе, где в ней будет именно этот человек?
Если ты не знаешь, что от салата осталась половина, как узнаешь, сколько было салата? Итак, по части его не узнаешь целого. Также и по части булыжника, и по части толпы, так же – смотри! – и по части верёвки.
И если в салате три овоща, можно ли, отделив один от другого и другой от третьего, узнать по одному, каковы другие? Также и в толпе.
И вот часть салата: огурец. Смотри: половина его есть огурец для повара и не есть огурец для земледельца. Также рыба камбала: половина её – рыба для повара и не рыба для рыбака.
Даже и человек таков! – ибо половина человека есть человек для дикаря и людоеда. Он называет это человечиной.
Истинно говорю: некоторые толпы суть салаты из человечины. А иные умы суть салаты из мыслятины.
Внимай и бди: как узнаешь ты, что мысль твоя – пока ещё вещь, не вещество? Впрочем, иногда уместно и вещество – иначе, хозяин, не стояла бы на твоём столе половина салата.
Вот вещество: железо. И сделали из него гвоздь. Вот то, что называют вещью в себе! – ибо одно в нём определяет другое.
Если гвоздь слишком тонок, согнётся он при ударе. Если же слишком толст – не удержится в доске. Однако с чем соизмеряет гвоздь толщину свою, как не с длиной?
Но толщина гвоздя есть и толщина его части. Ибо рубят его поперёк, и не знаю я, зачем бы и кому распиливать гвоздь в длину.
И вот, узрев часть и обрубок гвоздя, знаешь о том, каков был весь.
Итак, гвоздь есть целое, и половина гвоздя – уже не гвоздь. Впрочем, она есть железо – для металлурга.
Но есть также половина гвоздя, что равна его целому. И это – половина его времени. Ибо не всё ли тебе равно, забивающий гвозди, когда и в какое время ты их купил?
И вот нечто, чья половина не равна целому и во времени. Сей есть сливной бачок.
Есть момент, когда поплавок его опущен, и есть момент, когда поднят. И едва он поднят, нет уже бачку нужды вести себя так или иначе. И ему наступает безвременье.
Но вот, открывают его слив, и бачок просыпается, и начинается круг его времени. И половина этого круга не равна целому.
Говорю тебе: круг его времени подобен гвоздь, и время бачка – вещь, не вещество. Время же гвоздя, как ты понял, – вещество, и лучше бы назвать его времятиной.
Бачок же – и не вещь; уж во всяком случае не вещь в себе! Ибо раскинул свои тенёта и свои щупальца широко в сети труб. Внутри, как кажется, состоит он из вещей: поплавка, крана, слива и прочих. Но не верь! – ибо состоит он из движений и обратных связей.
Некоторые именуют бачок и ему подобное, чьи времена суть вещи, системами. Заратустра не против такого имени. Есть им и другое имя: устройство.
И если толпа есть вещество, а строй солдат и боевой порядок – вещь, то что назову устройством? Назвал бы диверсионную группу, однако нет: пусть запомнишь ты конвейер и трудящихся на нём.
Незаменимых людей нет – так говорят о системе из них. К чему ещё сетовать на эти слова? – ибо незаменимость человека значила бы, что от него требуют и вменяют ему в обязанность бессмертие. Заменимость же значит, что и ты заменишь любого.
Время устройства – вещь: знаешь ли ты незаменимые вещи?
Время устройства – вещь: но что при этом есть само время?
Все мерили его, и никто не знал его, и если напишет Заратустра, что время есть изменение вещей и мест, кто будет против?
И есть нечто, известное мне как изменение самого времени. Я не знаю, как это зовётся; я назову его Памятью.
Гвоздь неизменен, и время его – салат и времятина. Где Память гвоздя? – разве что отбита молотком или вовсе не существует.
Бачок есть устройство, и место, занимаемое им, меняется: вот, открылся слив, что был закрыт, и вот, опустился поплавок. Время бачка есть вещь – где Память бачка? Не ищи, ибо она – лишь вещество и салат.
Но вот нечто, чьё время – устройство и чья Память – вещь: смерч и торнадо. Внутри, как кажется, время их состоит из вещей – прошлого и будущего, рождения и распада. Но не верь! – ибо время их и жизнь их сделаны из движений и обратных связей.
И ты, сущий как торнадо и смерч: разве и прошлое твоё не меняется будущим и настоящим? Разве “сейчас” не влияет на “прежде”? Смотри: как помнишь ты себя в прошлом? Видишь ли себя со стороны? Как, разве, живя и проживая тот момент, видел себя со стороны и тогда? Видишь ли мир вне себя? Как, разве и прежде видел его таким?
Твоё время, о торнадо и смерч, твоё время сделано из движений и обратных связей, и части его изменчивы и подвижны, ибо суть аллюцинации.
Вот часть и толика того, что зовёт Заратустра Памятью. Но Память есть и у всякой воронки, возникающей у слива в бачке и ванне.
Открой слив! Открой – и вода, устремясь низринуться в него, сама не сдержит напора своего и устроится кругом и спиралью. Вот рождение воронки.
Закрути её твоим пальцем. Не сразу меняет она ход свой на обратный. Такова Память воронки, ибо и настоящее время её зависит от прошлого.
Но вот, вода поверила пальцу твоему и устроилась кругом и спиралью в обратную сторону – где прошлое воронки? Не изменилось ли оно? Такова Память воронки.
Я пишу: “устроилась” – о, сколь многим кажется ещё, будто торнадо и смерчи сего мира суть устройства! И сам мир, как полагают они, устройство, устроенное кем-то.
Что, если кто-то, полагаемый ими, лишь открыл слив? И что, если и сам слив открыт и сломан был устремившимся низринуться веществом и салатом, воронка коего и есть мир?
И если нужен им кто-то – что, если он есть вещество и салат, воронка коего и есть мир? Ибо мир есть кривизна пути духа.
Что ещё могу написать я о торнадо и смерче? Разве что о редкости воздуха в сердце их – он притягивает к себе ветры, и ветры дуют, и дуновение ветра создаёт новую редкость воздуха. Так движение делает само себя.
Истинно говорю: всякое, чья Память есть вещь и чьё время есть устройство, делает само себя. Из случая делает оно себя и вбирает в себя всякую случайность и ошибку.
Истинно говорю: из ошибок и случайностей сделана Память их – также и то, что зовут они творчеством. Так порядок рождается хаосом.
“Порядок” – так пишет Заратустра: о, пришло время сделать новую пробу и новую попытку, ибо слово это есть слово прошлого и надгробная плита.
Как назову я торнадо и смерч и воронку?
Как назову я токи восходящего воздуха и струи кипящей воды?
Как назову я текст и ткань слов, что рождаются во мне и вбирают всякую ошибку и случайность, строя сами себя?
Как назову я миры и звёзды, что родились из пыли и легчайшего газа тяготением и вращением?
Некогда земля была безвидна и пуста, и дух носился над водою, и сила текла через и сквозь. И вещество и салат, что составили землю, и дух и сила не сдержали напора своего и устроились кругом и спиралью – так зародилась Жизнь.
И как назову я то, что более, чем всякое устройство и всякий порядок?
Я назову это – Жизнью”.
Так писал Заратустра.
О числах и действиях
“Из всех искусств мира более всего любопытно мне искусство резьбы.
О, сколь схожи между собою многие прочие искусства! Ибо вот: композитор взял ноты и звуки и сложил их и построил из них творение. Также и художник – взял краски и сложил их на холсте и построил из них плод искусства своего. Также и писатель, и архитектор, и даже составляющий букеты – все творения их суть композиции, что значит: сложение.
Не то резчик: он взял нечто большее и часть его вычел и разрушил резцом своим – остаток есть творение.
Скажи мне, не знающий скульптуры: отличишь ли лепную или же литую от высеченной или вырезанной? Разве только по запаху, ибо бронза на нюх не дерево, а искушённому и мрамор на нюх отнюдь не гипс. Но все сии суть творения и плод искусства.
Итак, есть искусство, что делают сложением и построением, и есть то, что делают вычитанием и разрушением.
К чему пишет Заратустра о резьбе? К тому, что все знают её и никто не понимает её.
Если бы поняли её, воскричали бы: как?! Неужто часть важнее целого и разность желаннее уменьшаемого? Оставь, резчик, немедля свой резец, ибо хотим видеть корягу и глыбу, так как целое больше части и даже больше суммы частей своих!
Даже и те, кто многие годы и столетия трудом своим делали и вырезали из глыбы рода и мира и семьи фигурку отдельной личности – даже и эти не понимают искусства резьбы. Не понимают – ибо пугаются, когда зовут их отнимающими и разрушающими.
Но отчего же думается человеку, что разрушение есть нечто злое? И отчего так легко говорит он: “Ломать – не строить, ибо ломать легко, строить же трудно”? Если бы эти его слова служили построению – разве не трудно было бы ему их произносить, ибо строить трудно? Но он ломает ими самоё попытку сломать и вычесть.
Отчего же думается человеку, что разрушение есть нечто злое? Не оттого ли, что, как он полагает, создавший его занимался лепкой, не резьбой? И не оттого ли, что, как он полагает, и сам он складывал глину и камни и брёвна и жил в доме, а не вычитал грунт лопатою и не жил в землянке? Не знаю: причины темны.
Впрочем, есть некие, полагающие иначе. Бог, как говорят они, вначале был вездесущ, затем же стал отступать и сжиматься и вычитать из себя некое место – так возник мир. Разрушил ли их бог также часть мира резцом своим, чтобы явить человека? Не знаю. Однако, в их мире часть больше целого.
Сказав о действиях, что скажет теперь Заратустра о числах? Скажет, что они уменьшаются.
Некогда люди звали всякий холмик своим словом и своим же словом всякую впадинку. Тогда всякая рыба и птица, всякий куст и ручей имели своё слово. Воистину, в те времена камбала не была ещё рыбою, ибо и рыбы не было как таковой. Тогда же всякая вещь обладала своим духом. И всего было много.
После придумали люди рыбу. И вот, стал у них бог рыбы и бог кустов, и бог холмов, и даже бог мудрости и счёта. И всего стало меньше.
Что же говорить о тех временах, когда всё сущее свелось к одному-двум словам? Для иных это “истина” и “ложь”, для других “добро” и “зло, для третьих “победа” и “поражение”. Есть также “любовь” и “ненависть”, “свобода” и “рабство” – всякой твари по паре. Богов в эти времена стало совсем мало – пожалуй, не более трёх, а то и один.
Заметил ли и запомнил ли кто также время, когда говорили: бога нет? Не тогда ли поняли, что сущее не выразимо словом? Не тогда ли не стало слов для мира? Впрочем, вряд ли кто связал эти два факта.
Но вот, наступит время, когда число богов и духов в мире станет отрицательным. Никто из живущих не знает, каково это, как не знают вмёрзшие в лёд земноводные, что это за температура – меньше нуля. Даже и ум Заратустры замерзает в предчувствии этих времён.
И вот, танцует Заратустра, танцует словами, что уже не для мира, танцует, чтобы не замёрзнуть и не стать льдом и увидеть, что же значит сие – минус пять богов?”
Так писал Заратустра.
Притчи Заратустры
“Я говорил некогда: Заратустра больше не учёный. Однако есть те, что по-прежнему ищут в сказанном мною некую мудрость.
Но внутри сказанного нет даже и смысла – что же говорить ещё и о мудрости?
Был некогда монах, искавший её самую, погрузившись для этого в себя. И он сидел в лодке, и лодка плыла, и глаза его были закрыты.
И лодка его столкнулась с чем-то, и он открыл глаза и увидел другую лодку. И собрался было уже воскликнуть: презренный! Для чего мешаешь мне искать мудрости? Это был гнев.
И тут увидел монах, что другая лодка пуста. И глаза его открылись, и воскликнул: моя лодка тоже пуста!
И что же есть написанное Заратустрой, как не пустая лодка?
И если мои листы, моя пустая лодка, станут некогда книгой, и станет так, что книготорговец продаст её тебе – говорю тебе, выбирай обложку её под цвет обоев. Но к чему ты открыл её страницы? Разве есть на них что-либо написанное кровью?
Однако, чтобы не утратил читающий мои листы аллюцинацию наполняющей их мудрости, буду говорить притчами.
Чему уподоблю я мир? Говорю вам: мир подобен гороху.
Когда кладёшь монеты одним слоем и сдвигаешь их плотно, образуют они подобие сот. Взгляни: во всяком месте сложился из них шестиугольник. Разве сможешь теперь уложить монеты плотнее? И вот правило их: шестиугольник.
Об одном слое говорит Заратустра – ибо монеты плоские.
Не то горошины. Насыпь их в стеклянную банку и смотри: есть ли правило их?
Но, быть может, ты их плохо насыпал? Что ж, насыпь ещё раз. И не насыпь, но клади их одна к одной и одна на одну, сдвигая плотно. Ещё плотнее сдвигай их, ещё плотнее – даже надави на них ладонью твоей! Есть ли теперь правило их?
Даже и найдя место, в котором устроен горох по правилу его, смотри дальше – и вот, правило нарушено.
И если уложен горох по правилу – знай, что уложен он не плотно и вот-вот даст усадку. Либо это не горох – лишь монеты.
Впрочем, кажется, даёт Заратустра правило – не верь ему!
Чему ещё уподоблю я мир? Уподоблю его часам в тёмной комнате.
Ты хочешь узнать время? Но комната темна. И ты трогаешь часы рукой.
Зачем, зачем покрыл их стеклом часовщик? Разве он не знал, что комната темна? И ты разбиваешь стекло и трогаешь рукою стрелки.
И вот, ты нащупал время рукой. Но пока ты делал это, часы стояли, ибо мешали им идти твои пальцы. Никогда не будет на них больше прежнего времени.
Впрочем, сказав так, знает Заратустра: никогда больше мир не будет таким. Не верь ему!
Чему ещё уподоблю я мир? Скажу, что он подобен вирусу.
Вирус по латыни яд – и яд опасен, когда он растворился.
Но и без мёртвой латыни вирус таков. Ибо что есть вирус?
Вирус есть ген, пусть много генов, заключённый в капсулу. Но, заключённый в капсулу, он мёртв. И вот, ты смотришь в микроскоп и видишь его, и капсула его подобна кристаллу и надгробной плите.
Но не из надгробной ли плиты выходит привидение? Так и ген: он выходит из кристалла и капсулы и растворяется среди генов хозяина. Отличишь ли ген вируса от генов хозяина? Теперь его как бы нет.
И вот, когда нет вируса – он жив! Ибо всё тело хозяина работает на него и чихает и чешется.
Листы, исписанные Заратустрой, имеют прямые углы и белый цвет. Это надгробие, говоришь ты? Да, это лишь капсула – но где же ген и где же привидение?
Говорю тебе: чихать и чесаться будешь ты, прочтя написанное мной, кашлем и отрыжкой будет идти из тебя Заратустра. Итак, ищи таблетку и прививку от Заратустры!
Но что тебе Заратустра! – ведь не в нём ты есть, но в мире. И пока ты видишь мир, он мёртв и подобен кристаллу.
И сия притча есть увиденный Заратустрой мир – значит, она мертва. Не верь ему!
Как он нашёл такие слова и сказал такие притчи? – изумится некто. Но я этого не знаю. Ибо Заратустра больше не учёный”.
Так писал Заратустра.
О небе в алмазах
“Начало мира есть небо в алмазах.
Вот, некто взглянул на небо и увидел алмазы. Также и немногие другие.
Не думай, что смотрят они наверх – ибо кто сказал тебе, что небо вверху?
И они устремились в небо и попали в небо – и отнюдь не пальцем! И стали собирателями тех алмазов, что увидели.
Что же значит быть собирателем? Многие думают, что довольно для этого иметь один инструмент – грабли. Оттого называют они собирающих увиденное грабителями. Но не зависть ли это к тем, кто уже на небе?
Многое должен уметь собирающий. Более же всего надлежит ему уметь угадывать. Ибо глядя на небо, видел он алмазные россыпи, теперь же, взяв один алмаз, не знает, где возьмёт он второй.
Также надлежит ему уметь взять первым. Ибо, бредущие наугад, не случится ли, что соберутся многие у одного алмаза? Надлежит ему и уметь отмахиваться – и воистину мало бывает отмахнуться от соперника, но иной раз нужно и отмахаться.
Но и этого мало. Мало – ибо, попавший в небо, ты и сам теперь алмаз. Разве не собирает некто также и тебя?
Во всех частях неба собирают собиратели – но всякое ли они возьмут? Ибо есть алмазы, что скрыты тучами, и есть алмазы, что скрыты чёрными дырами, и есть алмазы, что приросли к небу – есть даже и такие, что притворяются не алмазами.
Не собирают ли собиратели самые глупые из алмазов? Пожалуй, так.
И вот, появляется некто, способный перехитрить иное из несобранного. Быть может, умеет он разогнать тучи или залатать чёрные дыры, или отделить приросшее – но умеет одно, не умея прочего.
Много сил потратил он на своё умение – хватит ли его теперь отмахаться от соперника? Нет, не хватит; но воистину нет ему и соперников! Ибо он лучший и ценит, что он лучший.
Множество лучших появляется теперь на небе, и каждый из них способен к своему, и нет им соперников. Имя им – умельцы.
Вот, небо наполнилось умельцами, и умельцы заняли место, что освоили собиратели. Многие говорят теперь: мир ушёл от дикости и пришёл к культуре.
И вот, появляются меж умельцами другие умельцы. Рядом с отделяющим приросшие алмазы явился собирающий щепки и крошево, рядом с латающим чёрные дыры явился подающий ему иглу и нити и имеющий свою долю.
Воистину, нет у алмазов такой хитрости, на которую не нашёлся бы свой специалист! И чем больше является умельцев, тем больше оказывается и алмазов.
Но всякий попавший в небо есть тем самым алмаз – и у него имеется своя хитрость. И на эту хитрость найдётся умелец. И нашедшийся сам станет алмазом.
Так алмазы в небе становятся связаны.
Но небо было, есть и будет – что за дело ему до жалких камней?! И небесный покой сменяется космической катастрофой.
Благо собирателям! Ибо угадав катастрофу, бегут от неё и собираются в новом месте, и там есть глупые из алмазов и бдолах и камень оникс.
Но умелец прирос к месту его и к занятию его, в котором он лучший. Даже и малая перемена станет для него космической катастрофой. А его катастрофа не станет ли провалом и для связанных с ним?
Так собиратели нестойки к умельцам, а умельцы нестойки к переменам. Небо же стойко ко всему.
Живёшь ли ты в эпоху перемен и начала мира? Будь собирателем!
Живёшь ли ты в эпоху культуры и всеобщей связи? Будь умельцем!
Но если ты решил стать собирателем, бойся быть лучшим. Если же становишься умельцем, бойся уметь многое.
Почётно быть собирателем и почётно быть умельцем. Но среди собирателей есть крыса, а среди умельцев – лобковая вошь. Итак, гордись тем, что ты крыса, и гордись тем, что ты вошь!
Но тому, кто хочет нового неба, скажу я так: будь вошью для поиска и крысой для освоения”.
Так писал Заратустра. И написав, рассмеялся и сказал самому себе:
“Орёл и змея были некогда моими животными. Чем же хуже новая пара?
В собирателе есть нечто от волны – всеохватность, и есть нечто от частицы – отдельность от мира.
Также и в умельце сочетаются точность и слитность с миром.
Итак, вполне доволен Заратустра тем, каковы его новые животные – крыса и вошь”.
О вывеске и польском коврике
Живя в городе “Мокрая Вода”, нашёл Заратустра себе работу. И вот работа его: вешать вывески на магазины.
И вернувшись с работы в жилище в первый день её, был уставшим Заратустра, и устали руки его, и не мог писать. И сидел он за столом и принимал пищу, и принимая, говорил так:
“Работа, что нашёл Заратустра, весьма интересна. И вот интерес её: отделять внешнее от внутреннего.
Был некто, собиравший в доме общество. И в обществе этом был среди прочих некий безумец, и хорошим тоном было уметь ладить с безумцем.
И общество вышло на площадь и стало общаться с миром и дало представление. И в разгар представления предстал перед миром безумец.
И ныне думает мир об этом обществе: вот общество безумцев. Ибо должно ли и можно ли навязывать миру свой хороший тон?
Пожалуй, во всяком магазине есть свой безумец и свой хороший тон. Но им ли быть вывеской?
Иное тайное да не станет явным! Ибо если есть у тебя кишки, станешь ли выворачиваться наизнанку, крича: “Вот кишки мои”? Впрочем, если и так, не сделаешь ли тайной кожу твою и лицо твоё?
Для всякого хороший тон иметь кишки. Но им ли быть вывеской? Не навязывай миру свой хороший тон: твоя вывеска – иное.
Есть и такие, что при слове “вывеска” кричат: “Быть, а не казаться!” Им отвечу я так: умей казаться тем, каков ты есть. Но не спутай себя – какого угодно себя и любого из многих себя! – и свой хороший тон!
Так говорю я об отделении внешнего от внутреннего. Но куда сложнее отделить внутреннее от внешнего.
Посмотри на круг и на квадрат. Их граница – линия. Граница же кольца – две линии, и внешнее делится кольцом на две области, и одна из них как бы описана кольцом.
Что же есть граница? Граница фигуры есть линия, и вокруг любой точки на этой линии опишется круг, что частью своей будет снаружи, частью же изнутри.
Но выбери точку внутри фигуры. Есть такой круг, описанный вокруг неё, что весь уместится в фигуру.
О фигуре также говорят, что имеет она площадь – говорящие это будто бы вымостили её брусчаткой.
Был некто поляк, и он имел в доме своём коврик квадратной формы. И случилось так, что в середине своей оказался коврик попорчен молью.
И взял поляк коврик и провёл на нём четыре линии от края до края его вдоль сторон, и меж этих линий в середине их получился малый квадрат, сами же они описали крест, и за углами этого креста остались четыре больших квадрата, и вот – весь коврик. И средний квадрат имел площадь: одна двадцать пятая; сторона же его – одна пятая стороны коврика. И вырезал поляк сей малый квадрат и выбросил.
И моль, что обитала в доме сего мужа, оказалась непроста. Ибо каждый из больших квадратов и каждый из лучей креста попортила она в серединах их.
И взял поляк коврик и провёл на нём ещё линии, и стало восемь крестов, сросшихся лучами их, и в серединах их малые квадраты, четыре на больших квадратах, что были прежде, и четыре на лучах прежнего креста. И каждый квадрат площадью в двадцать пять раз меньше выброшенного, а стороною в пять, вместе же площадь сих новых восемь шестьсот двадцать пятых. И вырезал поляк сии малые квадраты и выбросил.
И стало выброшенного всего тридцать три шестьсот двадцать пятых.
Но что подсчёты, когда портила моль коврик ещё и ещё! И всякие новые и более мелкие квадраты и лучи новых крестов становились попорчены в серединах их.
И площадь вновь вырезанного становилась всё меньше, всё же вырезанное, как можно сосчитать, приближалось площадью к одной семнадцатой.
Сей муж поляк располагал, должно быть, временем неисчислимым – ибо вот, прошла вечность. И стало вырезов бесчисленно много, и не стало квадрата и луча креста, что имел бы целой середину свою, и вот площадь вырезов: одна семнадцатая. Шестнадцать же семнадцатых занимал коврик – впрочем, поручится ли кто, что это уже не кружево?
И судя по площади его, что она есть и велика, сей польский коврик – фигура. И граница ему – бесчисленные линии.
Но где же граница его? Ибо вот, взяли точку внутри сего коврика и стали обводить её кругами всё меньшими и меньшими. Но внутри всякого круга были дыры в местах, попорченных молью и вырезанных поляком. И была часть всякого круга внутри коврика, часть же – снаружи, в той наружной области, что как бы описана кружевом.
Итак, не всякая ли точка сего коврика лежит на границе его? И не линия ли он сам? Однако имеет площадь.
И ты, сущий как торнадо и смерч, думаешь ли ты, что твоё вещество и салат устроились одним лишь кругом и спиралью? Ты описан вокруг кишок твоих, и то, что в них, не есть ты. Но и всякая меньшая часть плоти твоей описана вокруг сосудов, ещё же меньшая – вокруг межклеточных щелей, и есть ещё и ещё меньшие.
Итак, бесчисленным множеством кругов и спиралей устроилось вещество твоё и салат твой. Что же ты есть, как не польский коврик? И всякая точка твоя лежит на границе.
И ты, имеющий вес, помни: ты весь есть граница, и граница, которая ты есть, лежит между тобой и не-тобой, и смешались за вывеской твоей ты и не-ты.
Как?! Даже и зная это, ты всё ещё не принял самого неприятного?! Торопись же! Ибо вот, смешались за вывеской твоей ты и твоё неприятное.
Торопись! Ибо даже и в магазинах знают об этом кружеве и польском коврике. Не об этом ли твердят вывески во всяком отделе их и наклейки на всякой витрине их и ценники на всяком товаре их? Даже и внутри магазина продолжают они отделять внешнее от внутреннего.
Более того скажу я: даже и алмазы в небе, даже и они слагают собою польский коврик.
И вот что ещё прибавит к сему Заратустра. Попорчен ли был коврик молью? Не то же ли самое будет назвать порчей и всякое движение резцом, что совершает скульптор? Воистину, не порчей занималась сия моль, но вычитанием”.
Так говорил Заратустра. И сказав, отложил в памяти своей. Когда же был в работе его выходной день, записал он всё, что помнил, на своих листах. И записав, спросил себя:
“Не оттого ли появились буквы, что некие фигуры в серединах их были попорчены молью?”